Текст книги "Чаша терпения"
Автор книги: Александр Удалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Бывают в жизни человека затишья, когда кажется, все течет спокойно: время, события, работа, словно осенняя река, и ничто особенно не взбудораживает ни чувства, ни мысли. Но бывают дни, которые вдруг, словно горный обвал, обрушиваются на плечи.
Потом, когда все опять стихает, внутренне ужаснешься: да как же ты выстоял, остался жив, как не раздавили тебя эти глыбы, как не закружил этот каменный вихрь, как выдержало, не лопнуло твое уставшее сердце?! Ему бывает одинаково трудно справиться с собой, выдержать такой стремительный вихрь событий и радостных, и трудных.
Так случилось с Надеждой Сергеевной в тот памятный день. Не успела она пережить то напряжение, с которым они вместе с Тозагюль ждали возвращения Курбана, как в тот же день ударил новый гром над ее головой из Петербурга приехал Август Маркович Снигур.
4
«Видно, правду сказала мне однажды старуха нищая в Петербурге, около Исаакиевского собора, что за мою красоту бог отнял у меня все иные радости. «Красива, бесподобна». – шепчутся за моей спиной, переглядываются. И ничего не знают. Не знают, что никому не нужна моя красота. Она не принесла мне никакой радости. Иногда я слышу слова о моей удовлетворенной гордости, о самолюбии. Да чудаки они, эти люди. Чудаки просто. Никому не нужна моя красота. Я привезла ее сюда добровольно, чтоб здесь похоронить. Да, состариться и похоронить. Мне некого упрекать и не на кого пенять».
Так в минуты раздумий и одиночества думала о себе Надя. Уж за красоту ли за ее или, как говорили еще, так ей было на роду написано, но горе сопутствовало ей почти с самого ее рождения. Надя рано лишилась матери, и воспоминание о ней было связано с двумя эпизодами…
Веселый рождественский вечер. Надя стоит среди зала, под огромной, сверкающей огнями елкой, и, торопясь, проглатывая слова и сильно картавя, рассказывает стихотворение:
Как на тоненьким ледок
Выпал беленький снежок.
Ехал Ванюшка дружок, поспешал,
С своего коня упал
Да лежит.
Никто к Ване не бежит,
Две девицы увидали,
Быстро к Вяне подбежали,
На коня Ваню сажали,
В путь-дорогу провожали.
Эх, зимушка-зима!
Зима снежная была.
В тот же миг ее подхватили теплые, милые руки, и все смешалось: шумные хлопки ладоней, яркий свет, поцелуи матери, ее счастливый смех и какие-то ласковые слова, которые Надя никогда потом не могла припомнить, запах дивных духов.
Еще раз, может быть, это было на следующее утро, Надя увидела себя в санках, уютно укутанную в большую меховую шубу, и склоненное молодое, прекрасное лицо матери. Потом, и это тоже было впервые в жизни, у Нади почему-то захватило дух от радости, и она закрыла глаза. Но было очень интересно узнать, отчего это вдруг ей стало так хорошо и весело, и она снова открыла их.
Санки быстро катили ее по сахарно-белому скрипучему снегу, морозный ветерок покалывал щеки, и ей вдруг сделалось так хорошо и радостно, что она стала весело и звонко смеяться.
После этого она, наверно, больше не видела мать. В тот ли день, когда она катала Надю на санках, или, вероятнее всего, накануне вечером, когда разгоряченная танцами и вином, счастливая и веселая она два раза распахивала окно в мглистую петербургскую ночь и с жадностью глотала морозный воздух, – а отец, тихо и нежно поругивая ее, всякий раз чуть не силой уводил ее от окна и снова запахивал его, наглухо запирая на все шпингалеты, – мать простудилась, заболела воспалением легких, и через полторы недели ее не стало.
Отец тяжело переживал смерть жены, и когда месяцев через восемь после ее похорон генеральный штаб направил его, одного из талантливых офицеров секретной службы, в Туркестан с особым заданием, – он обрадовался, надеясь, что там, вдали от невских берегов и Лазаревского кладбища, неминуемые лишения, знойные пески, чужие нравы и обычаи помогут ему забыться.
Это была командировка, связанная с поручением, которое на него возлагал генеральный штаб, – выяснить, чем занимается наводнившая край английская разведка, и через полгода или через год Сергей Александрович Малясов должен был вернуться в Петербург. Но не прошло после его отъезда и четырех месяцев, как маленькая дочка Сергея Александровича была взята у дальних родственников на воспитание женским пансионом. Тогда еще Надя не понимала, почему это произошло, но по мере того, как шли годы и она подрастала, ей стало ясно, что отец не вернулся из Азии и никогда не вернется. Надя не знала и никто ей не говорил, что там с ним случилось. Умер ли он от какой-нибудь страшной болезни – от чумы, или холеры, или от изнуряющей желтой лихорадки? А может, убит?.. Кем?.. За что?.. Или погиб в неравной схватке с бандой английских шпионов?.. А может, умер от жажды где-то в таинственных и страшных Каракумах или Кызылкумах – в Черных или Красных песках, отправляясь с караваном верблюдов или верхом на лошади, один, в какой-то еще неведомый и знойный город, лежащий на другом краю этих огненных пустынь, Хиву или Бухару. Надя читала, как в пустынях нередко гибли целые караваны в тысячу верблюдов, застигнутые в пути песчаными бурями-самумами, и знала, что Черные пески по цвету совсем не черные, а обычного красновато-кирпичного оттенка, огненно пламенеющие на закате солнца, носят это траурное название, должно быть, потому, что много безвестных, но мужественных людей нашли здесь свою сыпучую смерть. Песчаные бури были, должно быть, пострашнее русской метели. Случалось, что люди встречных караванов убивали друг друга, чтобы завладеть водой, которая плескалась в кожаных бурдюках: в пустыне на тысячу километров можно было не встретить ни одного колодца. Бывало и так, что погонщики-лаучи, чтобы утолить жажду, резали верблюдов и пили кровь.
Повзрослев, Надя много начиталась и наслышалась об этой далекой знойной стране. Она часто думала об отце, и он представлялся ей мужественной и героической личностью (в чем нимало не ошибалась). Она видела то его одинокую могилу, затерянную среди безбрежных сыпучих песков, то его самого, лежащего в чистом весеннем поле среди цветов и степной травы, растерзанного хищными птицами, кружившими над ним, то полузамученным пленником в ханском дворце.
Надя любила ходить в Эрмитаж, всякий раз подолгу задерживалась там то у полотен Рубенса, то в таинственно-тихой галерее героев Отечественной войны 1812 года.
Одна медленно проходила она всю галерею из конна в конец, внимательно всматриваясь в каждый портрет.
Много мыслей и чувств теснилось в ней в эти минуты. Слава и гордость России, отвага и мужество ее сынов заполняли этот длинный зал, сквозь который полная святого благоговения и восторга Надя бесшумно двигалась по ковровой дорожке. Потом она всегда долго стояла против портрета генерала Раевского. Ей казалось, что из всей огромной галереи именно он был похож на отца, которого она помнила очень смутно, но который всегда представлялся ей мужественным, бесстрашным, красивым.
И смелый, открытый взгляд Раевского под черными крыльями широких бровей, и две глубокие, но короткие морщинки на переносице, и густые волосы, словно взвихренные ветром сражения, и сомкнутые твердые губы – весь его мужественный облик, вся его необычная и героическая жизнь, заполненная сражениями и славой побед, напоминали Наде отца. Иногда ей казалось что это вовсе не Раевский, а Сергей Александрович Малясов, ее отец. Но он не участвовал ни в Отечественной воине, ни в войнах с Турцией и Персией, он не оборонял знаменитый редут в Бородинском сражении, не был знаком с Пушкиным и декабристами. Он служил в генеральном штабе, имел звание полковника, подолгу бывал за границей, чаще всего в Лондоне и Париже.
Но потом он уехал в Туркестан и не вернулся.
И ходила-то Надя в Эрмитаж больше всего для того чтобы постоять и поглядеть на этот портрет Раевского.
И вот однажды она сказала себе: да решено. Она поедет туда, и, может быть поедет навсегда, чего бы ей это ни стоило. Она должна, она будет жить там, где остался прах отца, в том краю, где затеряна его могила. Мысль эта запала ей в душу и не давала покоя. Надя стала готовить себя ко всяким испытаниям и неожиданностям, к длинной, тяжелой дороге. Только приходилось еще ждать, чтобы подрасти, повзрослеть, чтобы окончился срок ее пребывания в пансионе.
Но жизнь опередила эти сроки, пошла ей навстречу. При пансионе были открыты курсы белошвеек, сестер милосердия, дамских портних.
Нет, не дамские портнихи, не белошвейки были нужны в том краю, там, должно быть, свои обычаи и свои одежды. Там нужны врачи, фельдшерицы, сестры милосердия. Об этом даже писали «Петербургские ведомости».
Не колеблясь, Надя пошла на курсы сестер милосердия, теперь уже с нетерпением ожидая окончания их, волнуясь и зная наверное, что она непременно уедет.
Но вдруг случилось то, что и должно было случиться в семнадцать лет.
Однажды в Эрмитаже, устав ходить по залам, она присела на диванчик против картины Рубенса «Отцелюбие римлянки». В зале не было ни души. Однокурсницы, с которыми она пришла в Эрмитаж, бродили где-то всей компанией по другим залам. Надя радовалась тишине и уединению. По-детски положив на утолок дивана руку и голову, она долго, задумчиво смотрела на картину, где молодая римлянка, спасая от голода умирающего беглеца, решается накормить его своим материнским молоком, которым налита разбухшая грудь. Надю никто не беспокоил, и она думала об этой самоотверженной женщине, об этом умирающем беглом каторжнике, об отце, о знойной Азии…
Вдруг она почувствовала неловкость, словно кто-то незамеченный уже давно пристально смотрит на нее.
Она поспешно обернулась. Шагах в пяти от нее стоял незнакомый молодой человек и что-то писал в блокнот с толстыми зелеными корками.
Надя слегка нахмурилась, хотела подняться и уйти. Но юноша сделал шаг вперед и все так же держа блокнот перед собой, продолжал в нем что-то не то писать, не то чертить, бросая на девушку быстрые взгляды.
«И вечно эти начинающие художники здесь», – недовольно подумала она, встала и пошла в смежную галерею.
Но молодой художник неожиданно смело преградил ей путь.
– Простите меня… Но я умоляю вас, побудьте здесь еще минутку, – проговорил он тихо, но с отчаянной решимостью и восторгом.
И Надя отчего-то вдруг на мгновенье оцепенела, чувствуя, как горячая волна катится от лица по всему телу. Надо было что-нибудь ответить ему и идти, но вместо этого она молчала, вес сильнее краснея, и смотрела на него.
– Вам, кажется, надоели художники? Это неудивительно. Вы должны были бы к этому привыкнуть. Но я…
Он не успел договорить. Надя молча вернулась и села на прежнее место. Тотчас она пришла в ужас от своего поступка. «Что я делаю?.. Зачем вернулась и села?..»
– Вас будут преследовать художники, потому что вы необыкновенны! Вы прекрасны… Вы… божественны!.. – говорил он, между тем, снова бросая на нее быстрые восторженные взгляды.
«Зачем я слушаю его?.. Ведь это стыдно, то что он говорит», – думала она в смятении.
– Вы все молчите. Скажите хоть слово. Только одно слово, что вы не сердитесь.
– Вы художник?..
– Вот видите, я так и знал. Вы убеждены, что я начинающий художник и притом бездарный – жалкий эпигон, умирающий от зависти и голода. Не так ли? Вот, смотрите.
Он показал ей блокнот, где мягкие смуглые линии изображали ее сидящей на диване, задумчивой, грустной, с головой, положенной на согнутую в локте руку.
– Это вы?
– Да…
– Я счастлив. Выше этой похвалы мне не надо. Благодарю вас.
Он закрыл блокнот, продолжая держать его в опущенной руке, как мальчик, как гимназист.
– Но вы… все-таки ошиблись. Я не художник, к сожалению.
Она посмотрела на него снизу вверх.
– Кто же вы?
– Всего-навсего студент технического училища.
– Технического?..
– Да, Высшего петербургского технического училища. Изучаю электричество.
Надя поднялась.
– Простите. Мне пора.
– Нет. Умоляю вас. Еще минутку, – сказал он, приблизившись и встав на ее пути. – Я много болтаю. Простите меня. И скажите еще хоть слово. Скажите, как вас зовут?..
– Надя. Надежда Сергеевна Малясова. Но зачем вам? – спохватилась она и решительно шагнула в сторону, чтобы обойти его, но он снова встал перед ней.
– Постойте! Вы сказали Малясова? Простите, не дочь ли полковника Малясова, о котором писали недавно «Петербургские ведомости».
– Писали? Что писали?
– Что он герой и патриот нашего отечества… И еще писали, что он пропал без вести где-то далеко… в Азии… много лет тому назад. До сих пор не обнаружено никаких следов его гибели.
– Без вести?! Папа… пропал без вести? – сказала она не то ему, не то себе.
Лицо ее словно окаменело, стало мраморно-белым, а черные, непроницаемые глаза недвижно смотрели на него.
– Без вести… – повторила она. – Что это значит? А?!
Но он растерялся и молчал, не зная, что делать, что сказать.
С минуту они оба молчали.
Потом глаза ее потеплели, от густых ресниц пала на лицо тень.
– Не надо. Я знаю сама, – сказала она тихо. – До свидания.
– Постойте, куда вы? Я не хотел вам сделать больно. Поверьте мне, – виновато говорил он, идя рядом с ней к выходу.
Навстречу им из смежной галереи неожиданно выпорхнула стайка знакомых девушек-однокурсниц. И, верно, оттого, что они увидели Надю не одну, а главное оттого, что не одну они видели ее впервые, а может быть еще потому, что тот, кто шел рядом с ней, показался им дьявольски неотразимым, девушки обмерли и застыли на месте, потом все шарахнулись опять назад, в галерею, за угол.
Надя покраснела и опустила голову.
– Оставьте меня, – сказала она.
Он не ответил и продолжал идти рядом. Надя тоже молчала.
Этот неожиданный разговор об отце разбередил ее душу. И оттого, что оказывается не только она, а какие-то чужие, незнакомые люди вспоминали отца добрым словом, знали, что прожил он мужественную жизнь, что пропал он без вести в далекой и знойной Азии, было и горько, и тепло на сердце.
Они вышли из парадного под каменные своды, где могучие Атланты держали эти своды на своих плечах.
– До свиданья, – сказала Надя, протянула ему руку, подняла голову и вдруг почувствовала, что ей не хочется уходить. Этот человек первый в ее жизни заговорил с ней об отце…
– Я не знаю вашего имени, – сказала она, снова опуская голову.
– Август.
– Что?
– Не удивляйтесь. Меня зовут Август. Мне будет жаль, если мы больше не встретимся. А вам?.. Не будет жаль?..
– Не знаю.
Это была первая в ее жизни бессонная ночь. Лежала ли она с открытыми глазами или тихо прикрывала их утомленными веками, Надя снова и снова видела себя в Эрмитаже, сидящей на диване перед картиной Рубенса и всякий раз ей слышался голос, звучащий нал ней в темноте: «Я умоляю вас, побудьте здесь еще минутку». И губы ее сами собой повторяли: «Побудьте здесь еще минутку».
Потом он стоял уже рядом и опять в темноте, словно музыка, витал над ней его голос: «Вы прекрасны… Вы божественны…»
– Я божественна?.. Нет-нет! Я дерзкая… нехорошая… – тихо шептала она сейчас, подносила ко рту стиснутый кулак и кусала пальцы.
Потом перед закрытыми глазами вновь возникала Азия и где-то там, затерянная в песках, одинокая могила отца.
– Азия… Азия… Август.. – прошептала она вслух и вдруг испугалась, приподнялась на локте, огляделась: не слышал ли кто из девушек.
Нет, они не слышали. Спали.
Надя опять опустилась на подушку, закинула руки за голову.
– Август… Август… – шептала она и слушала звук собственного голоса.
Что-то чудилось особенное, необыкновенное и в самом этом имени, и в музыке его, когда она произносила это имя вслух.
«Август… Август… Римский император Октавиан… Август… Месяц… Лето… Спелые яблоки… Пшеничные колосья в поле… Грибы в лесах. Август… Вода в Неве зеленая, ласковая… Август… Азия… Зной…»
Вдруг радостная и странная мысль ожгла сердце: «Да ведь мы можем поехать туда вместе! Вместе! Боже, какое счастье! А почему нет? Почему нет? Ведь мы можем еще встретиться. Встретиться?.. Разве это возможно? Нет. Никогда. Скорее земля расколется пополам, Нева остановится, чем исполнится то… исполнится то… Ах, все это… И не стыдно ли так много думать о человеке, которого только раз видела. Спать. Спать сейчас же».
Надя поворачивалась на другой бок, еще крепче смыкала веки и, чтобы уснуть, начинала мысленно считать: «Раз… два… три… четыре… Но ведь он не виноват. Я сама виновата… Семь… восемь… девять… Я сама так сказала. Он просил, чтобы мы встретились завтра, в понедельник, а я отказалась. Он просил прийти во вторник, в среду, наконец в следующее воскресенье, я опять сказала нет. И что за упрямство?.. Откуда эта дикость и упрямство… Раз… два… три… А если все-таки он придет?.. Но когда?.. Завтра?.. А может в воскресенье?.. Но до воскресенья еще так далеко. Целых семь дней. И ведь невозможно ходить туда каждый день. Опять я сбилась со счета… Один… два… три…»
Наверное, они оба ходили бы туда всю неделю, и весь месяц и все лето, если бы не встретились назавтра, в первый же понедельник. Но странное дело: встретились они не в Эрмитаже, а в бывшем Михайловском дворце, в Русском музее, у полотен Верещагина. Значит, правду говорит пословица: сердце сердцу весть подает.
Долго вдвоем ходили они по залам и тот же самый «Девятый вал» Айвазовского, «Весна» Саврасова, «Последний день Помпеи» Брюллова сегодня казались еще более великими, необыкновенными творениями, чудом человеческого гения. Когда они стояли у этих картин, в душе было столько чувств, столько мыслей, что, казалось, не хватило бы целой человеческой жизни, чтобы высказать их друг другу, и поэтому они не говорили, а только молчали.
С этого дня они условились встречаться каждую субботу и воскресенье. Но кто бы знал, как бесконечна была эта неделя! Неделя?.. Нет, целый век. А встречи пролетали, как мгновенья. Миг, и вот уже снова надо расставаться, а это так трудно, когда знаешь, что до следующей встречи должна пройти неделя, а это значит – целая вечность, целая жизнь. И удивительно, откуда брались у нее силы, чтобы протянуть Августу руку и спокойно сказать:
– Мне пора. Прощайте, Август.
Должно быть, он думал, что ей действительно это очень просто: вот так протянуть руку и уйти, потому что всегда в этот миг страшно бледнел, потом начинал весь гореть, держа ее обе руки в своих.
– Что вы, Надюша! Ведь впереди опять целая неделя. Побудем вместе еще минутку. Ладно? Побудем, а?..
Надя молча соглашалась. Но с Петропавловской крепости всегда неожиданно стреляла пушка: наступала полночь.
Август снова просит подождать еще минутку, посмотреть, как будут разводить мосты. Зачем он просит? Зачем делает ей больно?! Больно? Нет, нет!.. Нет, хорошо! Хорошо, потому что… потому что… Нет, ведь он и сам не говорил еще ей об этом, и Надя тоже боится сказать это слово даже мысленно сама себе. Ведь и ей тяжело расставаться, но, боже упаси, чтобы Август заметил это, заметил, что ей тяжело и не хочется уходить. Боже упаси, надо держаться. Но где взять столько мужества, чтобы противостоять не только своим желаниям, но и его, и сказать спокойно:
– Нет, Август. Мне пора. До свидания.
Но недели все-таки шли, и мгновенья летели.
Он не задумывался над тем, почему она не боялась задерживаться с ним до полуночи, и как потом возвращалась в пансион?.. Ведь всякий раз ей приходилось отпрашиваться у воспитательницы, придумывать всякие небылицы, пускаться на ухищрения.
Но как-то Август увидел, что она не стала надевать на палец свой тонкий золотой перстенек с бриллиантовым камнем, и сказал:
– Сегодня ты опять забыла свое колечко? И я рад, что ты его забываешь. Прежде я целовал перстенек, а теперь целую этот милый детский мизинец. Впрочем, зачем его целовать? Лучше откусить и проглотить, как конфетку. А?.. Откусить?..
Надя тихо, счастливо смеялась.
Однажды, расставаясь, он подхватил ее на руки и понес, спускаясь вниз по гранитным ступеням к Неве, словно хотел ее кинуть в реку. Надя вся вспыхнула, забилась у него в руках, как пойманная большая птица.
– Что ты делаешь, Август? Люди… – шептала она сдавленным голосом.
На последней ступени у самой воды он бережно опустил ее на влажный темный гранит, но, охваченная смятением и стыдом, она рванулась от него прочь, назад, вверх по ступеням.
Он нагнал ее, взял за руки.
– Что ты, Надюша! Ведь никого нет. Слышишь?.. Мы одни.
Но она стояла словно в буйном вихре, ничего не видя и не слыша от волнения.
После этого, в следующее воскресенье, Август взял извозчика и они уехали далеко за город, на берег Финского залива. Они нашли там для себя уединенный и дивный уголок. Это был пустынный дикий берег с замшелыми валунами, где их не могла увидеть ни одна живая душа. Только первозданный мир, шум ветра и моря да вековые сосны за спиной окружали их. Здесь Август как ребенка носил и качал ее на руках, то осыпая поцелуями ее лицо, волосы, шею, руки, то смеясь, напевал для нее колыбельную песню:
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою.
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю…
Они оба весело смеялись, потом внезапно умолкали и долго смотрели в мглистую ветреную морскую даль…
Теперь они стали бывать здесь каждое воскресенье, по-детски резвились, гуляли, молча подолгу сидели у подножия морских волн.
В то время Август не знал еще этих стихов, но они мнились ему в музыке волн, в криках чаек, в шуме ветра в вершинах сосен, наполняли его душу счастьем и гудели, как орган:
И когда качал ее в заливе
На руках до утренней звезды,
Он узнал, что женщина красивей
Солнца, ветра, зверя и воды…
Но счастье скоро оборвалось…
Бывали ли они здесь в теплый солнечный полдень или в завороженную светлым призрачным сумраком белую ночь, они не замечали и не знали, стоят ли на влажном песке у самых волн, без устали набегающих на берег и вновь уплывающих назад в таинственную даль, сидят ли на мшистом большом валуне, укрывшись плащом Августа. Говорили ли что-то друг другу или молчали – какое это имело значение?! Здесь, а может, в целом мире в эти мгновенья были только два существа: они – Август и Надя.
Иногда она спрашивала:
– Ты что-то сказал мне?
– Я?.. Нет, ничего. Ах да, сказал. Сказал: я люблю тебя. Люблю, люблю… – шептал он ей в самые губы.
Потом, вдруг стремительно и резко повернувшись лицом к морю, кричал, как одержимый, как сумасшедший:
– Люблю!.. Люблю!.. Люблю!.. Море, ты слышишь?! Люблю!
Этот дикий крик рвал и уносил ветер куда-то в мглистую даль, и Надя пугалась: ой, ведь действительно услышит весь мир!
Она прикрывала его кричащий рот своей узкой ладошкой.
– Август! Сумасшедший…
А в сердце от его безумного крика родилось неумирающее эхо и звучало потом весь этот долгий миг, и всю ночь, и всю жизнь, отзываясь в каждом стуке: «любит… любит…»
Как это было дивно: ветер, море и они – двое. Было сладко и радостно чувствовать на себе его руки. Они то оберегали ее от буйного ветра, закрывая плащом то тихо ложились на талию, то сильно и нежно сжимали плечи, то по-детски бездумно играли жемчужными горошинами, которыми наглухо застегивался ворот ее вельветового платья.
Однажды, когда он начал считать эти пуговицы, она вдруг вскрикнула и поспешно прикрыла грудь обеими ладонями. Совсем не зная, что сейчас случится, Август нечаянно отстегнул на ее вороте все пятнадцать круглых горошин, бегущих жемчужной строчкой от правого плеча до середины шеи, а затем сверху вниз.
Неслышно скользнула под пальцами последняя, самая крайняя жемчужина… А быстрый ветер уже был тут как тут, и рванул ворот на обе стороны, успев обдать холодом ее теплое тело. Но быстрее, чем ветер, и быстрее, чем Надя успела вскрикнуть, Август увидел груди женщины. Это было таинство, непостижимое для него своей красотой, которое он видел только на полотнах художников и в своих горячих снах. Ему казалось, что никто, даже он (себя он всегда мысленно немного выделял из других, считал, что он лучше, чем все, красивее, талантливее, а потому имеет на все большее право, чем другие) не может быть посвящен в это таинство, не должен ни видеть его, ни прикасаться к нему губами или руками.
Он замер, онемел, потрясенный таинственной красотой женщины, и целый миг не мог опомниться, не мог произнести ни звука, ни шелохнуться. Тысячи мыслей и чувств нахлынули на него, окатили, как одной волной. Сначала ему показалось, что он спит и снова видит сон, видит жемчуг, две божественные необычайные жемчужины. Потом ему показалось, что Надя – это римлянка на картине Рубенса, а он, Август, – старик, и сейчас коснется губами упругого соска.
И, потрясенный, он встал на колени.
– Август! Что ты делаешь? Зачем?.. И что ты наделал?.. – стыдясь и краснея, с легким упреком говорила ему Надя, все еще закрывая грудь ладонями и не догадываясь застегнуть пуговки.
– Надя! Ты дивная… Ты чудесная… Нет, не то, не то, не то! Этого для тебя мало. Ты божество! Ты гений красоты… Да, гений. Что?.. Пушкин?!
– Август, что ты говоришь?!. – Опомнись. Встань.
В ту ночь, придя домой, он не стал ужинать, ушел в свою комнату, повалился на кровать и как-то странно быстро уснул. Потом он часто просыпался и всю ночь в сновидениях ему грезилась Надя.
Утром, сидя за завтраком, Август вдруг сказал неожиданно:
– Я люблю… И намерен жениться.
Отец перестал прихлебывать шоколад из маленькой чашки, поставил ее на блюдце, внимательно, молча посмотрел сквозь блестящее пенсне на сына. Потом он так же молча, спокойно допил свой шоколад и поднялся из-за стола, не удостоив сына ни единым словом ответа. Заметный человек в Петербурге и в Москве, инженер и подрядчик по строительству электрических станций Марк Иванович Снигур не был хозяином в своем собственном доме и во всех семейных делах целиком полагался на свою супругу – Клавдию Алексеевну, которую, как говорили в обществе, бог не обидел ни характером – властным, деспотическим, – ни женскими чарами и гордой красотой римского профиля, ни умением подчинить себе мужа и взрослого сына.
Но Марк Иванович Снигур был неглупый человек. Доверившись жене во всем, что касалось дома, семьи, воспитания сына, он оставался недосягаемым для нее там, где начинались его дела, словно отгораживался от Клавдии Алексеевны какой-то незримой стеной. Странно, что эта стена была видна только ему и совершенно не видна ей. Искренно веря, что она гораздо умнее своего мужа и могла бы не хуже, а может быть, и, даже наверное, лучше него вести подрядные дела, Клавдия Алексеевна часто вмешивалась в его работу и настойчиво предлагала свои советы.
Марк Иванович страдал еще от одной удивительной слабости характера: будучи очень хорошо знаком с ее крайним любопытством, тщеславием и любовью вмешиваться в его дела, он, тем не менее, не мог удержаться от искушения, чтобы не рассказывать ей каждый день о своей службе, о новых знакомствах. И вот тут Клавдия Алексеевна, что называется, давала себе волю: советовала, убеждала, требовала поступать так, как она хотела, а не иначе. Но, должно быть, здесь как раз и вставала та незримая стена, о которой знал только Марк Иванович. Он внимательно слушал Клавдию Алексеевну, во всем соглашался с нею, кивал головой, говоря, что да, так будет лучше, и она действительно большая умница, но придя на службу, все делал наоборот, то есть так, как решал сам. Видно, он хорошо усвоил для себя правило: «В серьезных делах посоветуйся со своей женой и сделай наоборот».
– Что же ты мне ничего не ответил, папа? – спросил Август, вслед за отцом вставая из-за стола.
– Я на глупости не отвечаю, Август, – сказал Марк Иванович уже с порога и вышел из столовой.
Клавдии Алексеевне почему-то доставляло удовольствие не слушать мужа и все делать наоборот, по-своему. Она всегда была уверена, и в большинстве случаев даже наперед, что Марк Иванович неправ, и если какое-либо дело касалось их обоих, то ей следовало выяснить его точку зрения для того, чтобы сделать по-своему.
Поэтому, гораздо сильнее, чем муж, опешив от внезапного заявления сына, которое прогремело для нее поистине громом с ясного неба, – да еще каким громом! – она, тем не менее, услышав ответ супруга Августу, решительно и властно поднялась со стула, подошла к сыну, погладила его по голове и сказала:
– Не волнуйся, мой мальчик. Ведь ты знаешь, отец готов на все, чтобы сделать тебе напротив. И если он сказал не женись, значит, тебе действительно следует жениться. Скажи, кто она?..
Август вспыхнул.
– Какое это имеет значение, если я люблю ее?! – сказал он пылко.
– Это имеет колоссальное значение, как ты знаешь, – медленно проговорила она. – Или тебя тоже захватили новые веяния?! Мне необходимо знать: кто она, кто ее родители, каково их состояние, ну и… хороша ли она собой? – Клавдия Алексеевна снова сделала паузу и добавила с прежним спокойствием. – Ты понял меня?
Август молчал. Но теперь он уже видел, что придется все рассказать, потому что мать этого хотела. И он рассказал.
– Ну что ж, – сказала после паузы Клавдия Алексеевна, – она, как видно, бедна, твоя любовь. А мне бы хотелось, чтоб ты составил себе не такую партию. И я бы помогла тебе в этом. Но коль скоро ты выбрал ее… Что ж, бедность говорят, не порок. А имя полковника Малясова было в Петербурге когда-то знаменито. Уж я-то это знаю. Поверь. Это имя не забылось даже после того, как Малясов не вернулся из Туркестана. И если его дочь так хороша, как ты говоришь… Что ж… я благословляю тебя.
Август поднялся с дивана. В глазах его стояли слезы.
– Спасибо, мамочка! – прошептал он вспухшими губами, встал перед ней на одно колено и по-детски ткнулся головой в сборки ее пышного платья.
– Мама…
– Что, Август?
– Только вот… Как же с папой? Ведь он против.
– О, родной мой, пусть это тебя не тревожит. С папой мне справиться легче, чем ты себе представляешь. Поручи это мне. А нынче вечером пригласи ее в дом.
Август был счастлив. Пел песни, вальсируя, кружил по комнатам мать, прыгал на одной ноге, как трехлетний малыш.
– Мама! – кричал он громко. – Смотри, если перескачу с закрытыми глазами вон через тот узор на ковре, значит исполнится! – И скакал, и перескакивал. Потом брал колоду карт и мысленно загадывал: «Если до трех раз вытащу из колоды пикового туза… Нет, зачем же пикового?.. Лучше даму бубновую. Или лучше всего туза бубнового… Говорят, он к славе и к богатству выпадает».
Когда перед вечером ему удалось повидать Надю и обо всем сообщить ей, она так побледнела, что Август напугался, как бы она не упала, и поддержал ее за талию.
Это известие, это счастье было так внезапно и так огромно, что Надя пугалась его, не верила в него. Они уже сидели в экипаже и ехали на Миллионную, где жил Август, а Надя все боялась и все не верила, что это счастье сбудется. И все-таки где-то в глубине души теплилась слабая надежда: «А что, если сбудется?!»
Когда Надя вошла в гостиную, Клавдия Алексеевна сидела в противоположной стороне комнаты на диване.