Текст книги "Чаша терпения"
Автор книги: Александр Удалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Часть IV
Всё впереди
1
Сначала девочке было холодно. Она замерзала в постели, среди подушек, в душную летнюю ночь укрытая ватным одеялом.
– Мамочка, холодно… Мамочка, холодно… – судорожно твердила она прыгающими непослушными губами.
Но мать больше ничего не могла сделать. Она лишь поправила одеяло вверху, возле самого подбородка, погладила девочку но черным волосам, подвинула к ногам грелку.
– Скоро согреешься, Наташенька. Потерпи капельку, – склонившись над ее головой, тихо сказала Надежда Сергеевна.
– Ой, кусается! Кусается! – вдруг пронзительно вскрикнула девочка.
Мать поспешно откинула одеяло, взяла ночник, стала осматривать постель. Мгновенно вспомнился случай, когда в Ореховке года три назад за каких-нибудь полчаса умерла от укуса каракурта Оля Аникина, десятилетняя девочка в золотистых веснушках, с шестью пальцами на левой руке. О смертельных укусах страшных ядовитых змеи, скорпионов, фаланг, каракуртов Надежда Сергеевна много была наслышана, и у нее похолодело в груди.
– Холодно… Укрой меня скорее, – попросила Наташа, и вдруг опять вскрикнула: – Ой, ой… кусается!
– А-а, – почти радостно сказала Надежда Сергеевна, – вот что тебя кусает. Грелка! Грелка очень горячая. Сейчас я ее заверну в простынку.
Этот приступ немыслимого холода, который заставлял девочку трястись и подпрыгивать под одеялом всем телом, продолжался два часа. Вслед за этим такой же неистовый и внезапный наступил жар. Ребенок требовал убрать одеяло, метался по постели, стонал, разрывая матери сердце.
– Головка болит… Мамочка, головка… – говорила Наташа и просила пить.
Малярия мучила ребенка уже месяца полтора, лечение не помогало, а приступы наступали регулярно через три дня на четвертый. Каждую неделю, через трое суток продолжалась эта пытка и для ребенка, и для матери. И всегда ночью.
Девочке шел уже пятый год. Первые три года она ничем не болела. Росла веселой, здоровой, наполняя сердце Надежды Сергеевны радостью, заглушая боль, которую оставил в нем Август. И никогда Надежда Сергеевна не думала, что ее и в самом деле окружают столько искренних и преданных друзей. Что греха таить: ведь прежде одну Тозагюль да Курбана считала она своими близкими друзьями.
«Но вот оказалось, что я сшибалась, – думала теперь Надежда Сергеевна. – И дай бог так ошибаться. Вот ведь какое счастье: оказывается, у меня их много. И Кузьма Захарыч… Оказывается, он умный преданный друг. Да. Он именно умный, мудрый. Он ведь вместо отца. И Маргарита Алексеевна, хотя по годам и не годится мне в матери… По годам? Нет, почему же? Постой… Ей… Ну да, она рассказывала, что родилась в Москве, в семье адвоката… с отцом не поладила, ушла… Да, да, ей тридцать семь лет… Кузьме Захарычу сорок восемь, а мне двадцать семь… Двадцать семь?! Неужели уже двадцать семь?! Ведь мне было семнадцать! Всего семнадцать, когда я сюда приехала! А сейчас… Неужели двадцать семь?! Боже мой, боже мой! Когда же пролетели эти десять лет?.. Конечно, конечно. Они пролетели. Ведь я приехала сюда в июле 1900 года. А сейчас 1911. Июнь. Пятый год, как уехал Август. Пятый год я о нем ничего не знаю. Пятый год идет Наташеньке. Бедный ребенок, у меня больше нет сил ее обманывать, говорить, что отец в Петербурге, что он скоро приедет. Да, теперь все позади. Все. Любви больше нет. И не будет. А вот друзья… Друзья есть. Но они все здесь. Куда же я поеду?..»
Этого требовали все – сменить климат, увезти Наташу в Россию, чтобы малярия оставила, наконец, ее в покое. На этом настаивала Вера Давыдовна Пославская, врач, которая лечила Наташу. Да, и надо отдать ей справедливость: сначала ее лечение помогло, приступы малярии перестали мучить Наташу, но с весной опять возобновились и уже ничто девочке не помогало.
– Да, вам надо увезти ее в Россию, – снова и снова твердили ей и сама Пославская, и Кузьма Захарыч, и Маргарита Алексеевна. Потом эти же слова сказали ей Курбан и Тозагюль. Не соглашался с этим мнением только один Худайкул, который считал, что достаточно девочку привезти из города в деревню да поселиться непременно у него, как болезнь тотчас покинет Наташу.
Надежда Сергеевна молча, с грустью и благодарностью смотрела на Худайкула, думала: «Как было бы хорошо согласиться с ним… Если б он был прав. Если б это помогло. Но ведь не помогает».
Дважды она приезжала с ребенком к Худайкулу, но там приступы малярии протекали, казалось, еще тяжелее.
«В Россию… Но куда, в Россию? В Петербург? Ни за что! А больше мне некуда ехать. Некуда. Понимаете вы, Друзья мои?! Некуда!»
Надежда Сергеевна уронила голову на стол, на руки, и вдруг поспешно опять подняла, ее.
– Что это? Слезы? Я плачу? – шепотом сказала она себе. – А все говорят, что я крепкая. Да, да… я крепкая, крепкая… Не надо плакать…
– Я не плачу, мамочка, – ясным голосом сказала Наташа. – У меня уже головка не болит. Дай мне пить. И спой песенку. Про ветер, про ветер…
– Хорошо. Я спою, а ты спи.
– Я сплю.
Но Надежда Сергеевна вдруг забыла первые слова песни и сидела молча, растирая пальцами виски.
– Тебе хочется спать? – спросила Наташа, следя за матерью широко открытыми глазами. – Почему ты не ложишься со мной?
– Сейчас лягу.
Она убавила свет в ночнике, так что осталось только одно красноватое пятно на стекле, возле самой горелки, разделась и легла на краешек кровати, лицом к дочурке.
– Хочешь, я тебе спою сама про ветер? – шепотом спросила Наташа.
– Хочу.
– А ты будешь спать?
– Буду.
– Тогда слушай…
Спи, дитя мое, усни…
Сладкий сон к себе мани,
В няньки я тебе взяла
Ветра, солнце и орла…
Улетел орел домой.
Солнце скрылось за горой,
Ветер после трех ночей
Мчится к матери своей…
«Август, что в твоей жизни главное?.. – спросила я его однажды, когда мы гуляли по берегу Ангрена. Он переспросил: «Главное?..» И сказал, не задумываясь: «Главное в моей жизни – это ты». «Я?..» «Да, ты. Разве любовь не может быть главным смыслом жизни?.. И я согласилась: «Может». А он нес меня на руках и целовал. И это было счастье…»
Ветра спрашивает мать:
Где изволил пропадать?..
Али волны все гонял,
Али звезды все считал?..
«Август, что в твоей жизни главное?» – спросила я его еще раз… Тогда мы жили уже в городе, в гостинице Малышевой. «Главное?.. – переспросил он и подумал. – А почему ты спрашиваешь?..» «Просто. Читаю рассказ Чехова «Скучная история».
Не гонял я волн морских,
Звезд не трогал золотых…
«Ах, если б ты знал, какая у нас стала дочь! Неужели ты не любишь меня?.. Но ведь ради меня ты приехал сюда. Пять тысяч верст! Нет, он любил меня… Любил… Нам вдвоем хватало моего скудного жалованья, и он никогда не сказал, что этого мало, что мы живем, как нищие. Да он все ждал, что деньги придут из Петербурга. Но их не было. Только раз отец прислал ему пятьдесят рублей. Август взбесился и отослал их назад. И написал, что ему не нужны эти крохи. Больше не было ни денег, ни писем. Он, конечно, мучился, но скрывал это от меня. Если б кроме живописи он мог заняться еще и своим главным делом… Но здесь не строились электрические станции. И потом, я сама настаивала, чтоб он занимался только живописью. Я не замечала, что мы живем скудно. А мы действительно жили скудно. Тот браслет и тот бриллиантовый крестик, которые я отдала тогда за медикаменты, не спасли бы нас от нищеты. Но ведь Август был скромен. Скромен?.. Да, но только до тех пор, пока не встретился в ресторане с этим чудовищем… Желтой птицей. Тогда он вспомнил все: своих состоятельных родителей, Петербург, деньги…»
У него не хватило мужества прийти к ней в больницу и сказать, что он покидает ее, откровенно признаться, что уезжает. Через три месяца он засыпал ее письмами, но она не отвечала. Август опять клялся в любви, писал, что не может жить без нее, что теперь на их брак согласна даже Клавдия Алексеевна, мать. Наконец он написал, что утопится в Неве, если она ему не ответит и не приедет в Петербург. Презрение и гнев в ее душе тогда еще не остыли, и она ответила: «Топись. Ты подлый и низкий человек». Но едва отправила это письмо, как тотчас в ужасе схватилась за голову: «Что я наделала?! Что я наделала?!»
И немедленно отправила другое письмо, такое же короткое: «Я не приеду, Август. Прощай».
После этого он больше не писал. Ее терзала мысль, что он привел в исполнение свой приговор над собой, и считала себя виновницей в его смерти. Но через два года она узнала потрясающее известие: Август женился на правнучке известного заводчика Анатолия Демидова. Прадед невесты Демидов был женат на племяннице Наполеона и купил себе титул князя Сан-Донато.
Об этом Надежде Сергеевне рассказал Кузьма Захарыч, который работал кондуктором на железной дороге и ездил в пассажирских поездах до самой Москвы.
Надо было бы совершенно выбросить Августа из головы и никогда не вспоминать, но вместо этого она стала о нем думать больше, чем прежде. Надежда Сергеевна сердилась на себя, но сердце не слушалось, сжималось: «Женился – значит больше не приедет?.. Нет, не приедет. Нет, не приедет… И это навсегда… Ну что ж, дай ему бог счастья… Ему? За что ему? Нет! Не хочу, что б он был счастлив! Не хочу!»
Она презрительно вслух усмехалась:
– Утопился…
– Кузьма Захарыч, что мне делать? – спросила она однажды.
Он понял, о чем она спрашивала, сказал:
– Не думать. Выбросить его из головы. Совсем. Навсегда.
– А как? Научите. Я очень хочу.
– Здесь есть разные общества… Пушкинское общество. Общество любителей изящной словесности. Драматическое общество…
– Но я почти никого не знаю.
– Узнаете. Маргарита Алексеевна поможет познакомиться.
И действительно, случай для такого знакомства скоро представился.
– Надежда Сергеевна, – сказала ей вскоре после этого разговора Маргарита Алексеевна. – Заболел председатель Пушкинского общества Николай Николаевич Винокуров. Надо подежурить у него денек-другой. Просили меня. Но я рекомендовала вас.
– Очень хорошо. Мне давно надо его повидать. Винокурову она рассказала, как во дворе городской думы, среди хлама и старых рогож, валяется бронзовый бюст Пушкина.
– Правда, я видела его несколько лет назад. Но говорят, он и сейчас там, – сказала Надежда Сергеевна.
– Вы говорите, это собственность генерала Шорохова? – спросил Винокуров.
– Да.
– А что же дума?..
– У нее нет денег на сооружение пьедестала.
– К сожалению, мы тоже бессильны, – вздохнул Винокуров. – Но попробуем объявить сбор средств среди населения.
– Непременно надо. Конечно, моя вина в том, что я не сказала вам об этом прежде, – призналась Надежда Сергеевна.
– Нет уж, давайте не будем ставить вам это в вину. Напротив, ваша заслуга в том, что вы хоть сегодня, но рассказали об этом. Госпожа Малясова, вы в драматическом обществе не состоите? В спектаклях не играете? – вдруг спросил Винокуров.
– Нет, к сожалению, не играю.
– Но мы с вами где-то встречались, – сказал он, приглядываясь к ней с доброй задумчивой улыбкой, и взволнованно воскликнул и приподнялся на локтях. – Стоп, стоп, стоп!.. Попрошу вас, откройте вот эту дверь. Да, да, вот эту… в гостиную.
Она исполнила просьбу и вдруг покачнулась, словно се сильно толкнули.
– Теперь мне ясно, где я вас часто вижу, – с некоторой гордостью сказал Винокуров. – Что с вами?! – прибавил он встревоженно, когда она опять обернулась к нему. – Вы так бледны… А я, признаться, думал, что это произведет на вас другой эффект… Простите…
– Художник… был моим мужем… – вдруг сказала она.
Винокуров молча смотрел на нее.
– Пожалуйста, – возьмите портрет… – сказал он.
И удивительно: всю дорогу, пока она шла домой. Август словно шагал рядом, и она опять была счастлива, не видела ни людей, ни фаэтонов, ни земли под ногами – все было в тумане, все плыло, как во сне. Она о чем-то мысленно разговаривала с Августом, то смеялась, то в чем-то упрекала его. И все крепче прижимала к себе портрет в позолоченной раме.
Но едва она вошла в дом и увидела дочь, как все перевернулось у нее в душе, смутная глухая боль опять медленно вошла в сердце.
Портрет долго стоял у стены, за шкафом, зашитый в белый бязевый лоскут. И не было ни малейшего желания повесить его на стену. Наоборот, иногда хотелось достать его из тесной щели между стеной и шкафом и разорвать, искромсать, изломать на куски вместе с позолоченной рамой и кинуть в печь. Но Надежда Сергеевна удерживала себя от этого искушения, боялась его, мысленно говорила себе: «Ты безумная. Пусть стоит. Разве он мешает тебе?..»
Но охота посещать Пушкинское общество после этого случая пропала.
Было отрадно сознавать, что друзья не покидают ее. Еще в тот день, когда они пришли к ней в больницу, Кузьма Захарыч и Маргарита Алексеевна из больницы привезли ее вместе с новорожденной к себе домой, не разрешив возвращаться в гостиницу к Малышевой. Ей отвели отдельную комнату, но жили все словно одной семьей. Надежда Сергеевна после приезда из больницы, когда Маргарита Алексеевна ушла на дежурство, узнала от квартирной хозяйки, что они и сами-то переехали к ней всего четыре дня назад, сняли у нее вот эту двухкомнатную квартиру с мебелью, а до этого жили где-то в старом городе, в низенькой узбекской мазанке с земляным полом и земляной крышей.
– В одной комнатенке ютились, – сказала хозяйка.
Надежда Сергеевна поняла, для кого они это сделали, и жила у них вместо родной дочери. Да и Курбан с Худайкулом наведывались чуть ли не каждый месяц, звали к себе погостить. И Надежда Сергеевна с удовольствием гостила и у того, и у другого, когда Наташа подросла и была еще здорова.
– Кузьма Захарыч, почему вы мне не верите?.. – однажды спросила Надежда Сергеевна.
Он посмотрел на нее умными отеческими глазами, но привычке тронул указательным пальцем верхнюю губу, будто разглаживал усы, которых теперь не было, сказал:
– Верю. Только берегу.
Она была окрылена этими словами и с той минуты жила в каком-то радостном и светлом ожидании подвига. С новой силой, ярко и свежо встали картины 1905 года. Манифестация у Константиновского сквера, митинг у городской думы… Расстрел… Похороны…
Точно вот сейчас она видела перед собой это грандиозное шествие народа у Константиновского сквера, видела этого рослого плечистого рабочего в черном стеганом халате, перепоясанного красным платком, гудящего в медный карнай, и ей почему-то вспомнились сейчас слова Чернышевского: «Не может ковать железа тот, кто боится потревожить сонных людей стуком». Видела этот красный лозунг впереди колонны, который, она все никак не могла тогда прочесть, видела Кузьму Захарыча, который удивил ее своей переменой, внезапно происшедшей во всем его облике, удивил своей молодостью, гордым и радостным блеском серых глаз…
Гневный, возбужденный народ, запрудивший площадь перед городской думой, гул, ропот… И вдруг – тишина, а вслед за тишиной – песня.
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов….
Она рванулась туда, к перекрестку, но Август до боли сдавил ей руку…
Что ж, теперь можно было повесить портрет, он больше ее не волновал.
Она стала посещать собрания Пушкинского общества, ходила на репетиции в драматическое общество, с большим успехом сыграла в любительском спектакле «Бесприданницу», так что Вера Федоровна Комиссаржевская, приехавшая в Ташкент и присутствовавшая на спектакле, сказала Малясовой:
– У вас талант. И талант настоящий. Я вас заберу с собой в Петербург.
– Мне приятно, конечно, услышать от вас такие слова, но… мне кажется… я не умею играть…
– На сцене не надо играть. На сцене надо жить. – сказала Комиссаржевская.
«Нет… Все равно не это главное, – мысленно убеждала себя Надежда Сергеевна. – И я не поеду. Нет, не поеду».
Но если б даже она и согласилась тогда уехать в Петербург вместе с Комиссаржевской, этому не суждено было бы случиться. Произошло большое несчастье: великая артистка заболела в Ташкенте черной оспой и умерла.
И Надежда Сергеевна перестала посещать общество и драматический кружок.
– Кузьма Захарыч, все-таки вы мне скажите… Это все? – не вытерпев, наконец, ожидания, спросила она.
– Ты о чем, дочка?..
– 1905 год кончился? Ведь уже пять лет прошло, а ничего нет. Значит, все эти манифестации, демонстрации, митинги, забастовки, расстрелы прошли напрасно?..
– Нет. Не напрасно.
– А как?
– Идет борьба.
– Но где?.. Ее не видно.
– Да. Пока не видно. Но это до поры. Время придет.
– Все-таки придет?
– Непременно придет.
– А вы помните, Кузьма Захарыч, – продолжала она, помолчав, – когда мы ехали с вами в Ореховку из Черной речки… в последний раз… за день до того, как мы тонули в Ангрене?
– Как же, помню.
– Помните наш разговор… о революции? Я сказала тогда, что могла бы вас уволить и… посадить. А вы ответили, что не верите этому.
– Значит, я верил вам. И не ошибся.
– Вы были терпеливы.
– Здесь говорят так: бедняк без терпения подобен светильнику без масла.
– Я понимаю теперь… Вы меня к чему-то готовили. А я была так наивна… Но где оно?
– Что?
– То, к чему вы меня готовили?
– Оно с вами.
– Не понимаю, Кузьма Захарыч.
– Все с вами, – повторил он. – Вы ведь стали другим человеком. Разве вы сами этого не знаете?
– Конечно, знаю. Совсем, совсем другая. Вот об этом-то я и говорю. Дайте мне теперь работу, ту, к которой вы меня сами готовили.
– То есть, вы хотите сказать, революционную работу?
– Да.
Кузьма Захарыч поднялся с табуретки, подошел к Надежде Сергеевне, молча поцеловал ее в черные волосы.
– Извините. Это по праву отца. А сказать я вам хочу вот что: шесть лет вы жили в кишлаке, лечили людей, боролись с невежеством, темнотой, суевериями, знахарством – разве это не революционная работа?! Революционная работа. Теперь вы работаете в больнице для туземных женщин и детей. Разве это не та работа, которую вы должны делать? Та самая работа, Надежда Сергеевна. Вот так и знайте. Теперь вам понятно, почему Глебов, Зазнобин, Путинцев – вся эта царская администрация – не хотят иметь медицинские пункты в кишлаках, не хотят, чтобы вы, Малясова, занимались там вот этой самой… революционной деятельностью, звали людей к свету. Теперь они не разрешат вам открыть этот самый сельский медицинский пункт даже на собственные средства. Не разрешат. По крайней мере сейчас. Но как только появится хоть маленькая надежда, надо будет возобновить ходатайство.
– Значит, вы считаете, что это и есть главное? – спросила она.
– Да. Для вас главнее и быть ничего не может.
– А для вас?
– Для меня?..
– Да.
– Вот что: когда надо будет действовать иначе – скажем.
Как-то, вернувшись из очередной поездки в Москву, Кузьма Захарыч сказал Надежде Сергеевне:
– Я вот тут привез кое-какие подарочки… детишкам Дворянинова. Свезите этот узелок к нему в Ореховку.
В узелке были тульские пряники раскрашенные, белый калач, конфеты «мелодия» в зеленой обертке. Калач был изрядно зачерствевший, тульские пряники тоже, а добрая половина конфет странно легкими, хотя все о одинаковой зеленой обертке.
– Только не отдавайте детишкам в руки. Сначала непременно отцу. Самому Дворянииову, – предупредил Кузьма Захарыч.
Собираясь, Надежда Сергеевна испытывала радостное волнение, то ли оттого, что давно не была в Ореховке, то ли от чего-то другого.
С тех пор она стала носить такие узелки и в Главные железнодорожные мастерские, и в Бородинские, и даже в военный госпиталь, где по просьбе общины сестер милосердия Малясова дежурила раз в неделю, по воскресеньям.
Потом вдруг обрушилась беда: заболела Наташа малярией. Ей начали делать хинные уколы. Вера Давыдовна Пославская приходила сама делать эти уколы: у Надежды Сергеевны тряслись руки, она не могла слышать, как кричит девочка. После третьего укола Наташа вдруг стала прихрамывать на левую ногу, игла, видно, попала в какой-то нерв. Надежда Сергеевна испугалась и прекратила уколы. К тому же прекратились и приступы малярии, хромать Наташа тоже перестала, и Надежда Сергеевна совсем уж было успокоилась. Думала, все прошло. Но через три месяца приступы начались снова, девочка оглохла от хины, которую теперь заставляли ее пить с водой и заедать медом или вареньем; но потом пришлось отказаться и от этого: при одном напоминании о порошке у нее синело лицо, начинались судороги и мучительная рвота. Девочка настолько ослабла, что Надежде Сергеевне делалось страшно, и она звала на помощь Маргариту Алексеевну или Кузьму Захарыча, если они были дома, или брала девочку на руки и всеми ночами, то плача, то напевая ей песенки, ходила по комнате до изнеможения.
– Уезжайте, Надежда Сергеевна. Иначе вы потеряете девочку, – сказала ей в последний раз Пославская.
– Что?!
Она не могла представить себе этот ужас. Ей еще никто не говорил таких слов. Она подумала об этом сама, но мысль показалась ей настолько страшной, что Надежда Сергеевна отмахнулась от нее. «Нет, нет… Что за вздор! Тогда и я умру. Тогда вообще все кончится… Если есть бог… если он справедлив, то этого не может быть… Не может быть такого горя… у меня…»– подумала она.
И вспомнила, как однажды сказала Августу:
– Август, если ты когда-нибудь перестанешь меня любить и… уйдешь к другой женщине…
Он рассмеялся.
– Нет, ты не смейся.
– Ну хорошо. Что тогда?
– Понимаешь… Это будет такая несправедливость… Если есть справедливость, то земля остановится. Нет, она просто лопнет, как арбуз.
Но вот Август уехал, женился… Уехал, когда она лежала в больнице и родила дочь. Уж это ли не подлость?! А ведь все прошло. Земля не лопнула, не остановилась. Все так же светит солнце, цветут деревья, смеются люди…
«Значит… значит, все можно пережить… Что?! Как пережить?! Что ты говоришь, Надя?!»
– Ах, оставьте меня! – сказала она кому-то вслух и открыла глаза.
Ночник не горел. Поздняя луна пробивалась в окно сквозь густую листву тополей, желтые пятна недвижно лежали на полу, таинственно светились, как слитки золота.
Да, золото. Пожалуй, надо бы иметь хоть один вот такой слиток, чтобы снова открыть медицинский пункт в доме Худайкула. Интересно, как бы тогда повел себя этот идиот Глебов, как бы он стал разговаривать с нею. Наверное, не так, как прежде. А Зазнобин?.. Этого просто можно было бы купить за десять золотых. Август тоже бы тогда не уехал. Ему ведь нужны были деньги… Деньги! Презренный металл. Впрочем, о чем жалеть? Она и раньше это знала, что он уедет. Если б не знала, не появилось бы ощущение холодного железного замка в груди, который часто словно запирался… Что ж, хорошо, что уехал. Пусть! Как бы они жили теперь? Как? Ведь он бы посадил ее в тюрьму. И Кузьму Захарыча, и Маргариту Алексеевну, и Дворянинова. Ведь он донес Зазнобину на Филиппа Степановича, на Декамбая…
– Не знаю… Не знаю, что делать, – снова прошептала она, лежа с закрытыми глазами.
С тех пор как Наташе опять стало хуже, тяжелые думы и неотвязные сны не давали ей покоя. Снились петербургские белые ночи, шумящее море в тумане где-то там, далеко, в этом шумящем море, слышится голос, от которого щемит сердце:
– Люблю-ю-ю!..
«Боже мой, ведь это же он, Август! – думает Надежда Сергеевна и взбирается на мшистый гранитный камень, чтобы отозваться.
– Люблю-ю-ю! – снова слышится там, за туманом.
– Я здесь, Август! Здесь! Иди сюда! – кричит она с бьющимся сердцем, но кто-то холодной ладонью закрывает ей рот. Она не видит Зазнобина, но знает, что это он. С гневом, с ненавистью она хватает его руку отбрасывает ее от своего лица и говорит:
– Мерзкая личность. Это вы его утопили. Теперь он мертвый.
– Мертвый, мертвый, – соглашается Зазнобин и смеется.
– Но он еще мне послужит».
Надежда Сергеевна открыла глаза, достала из-под подушки белый батистовый платок, вытерла холодный пот на лбу.
Потом снились ландыши в лесу, какая-то незнакомая лесная опушка на солнце с хороводом веселых молодых берез, гнущихся от ветра шумящими вершинами то в одну сторону, то в другую, словно покатывающихся со смеху; снились угрюмые ели, деревянные домики, и вдруг бронзовый Петр на вздыбленном коне, сердитая холодная Нева, сторожевые пушкинские львы…
Сны просто одолели ее. Надежда Сергеевна устала и от дум, и от этих навязчивых снов.
Утром, неожиданно для себя, она зашла на городскую железнодорожную станцию и купила билет до Петербурга: через Оренбург, Самару, Москву…
Путь предстоял долгий. Было одно утешение: до Москвы ей предстояло коротать его вместе с Кузьмой Захарычем в одном вагоне.
2
Но и он, этот долгий путь, остался позади. Надежда Сергеевна приехала с дочкой в Петербург в конце июня 1911 года.
Сначала, еще в пути, она со страхом ждала приступа малярии у Наташи, но девочка всю дорогу была весела и жизнерадостна. Приступов не было. Ни разу. Ни одного. И это была самая большая радость для Надежды Сергеевны. Она согласилась бы на любые трудности, лишь бы не вернулась к девочке болезнь. Но страх все еще не оставлял ее, и только когда прошел второй и третий срок приступа, она стала забывать про этот страх.
Первые березы, ели, сосны, которые она увидела из окна вагона, заставили ее плакать. Сладкая боль защемила сердце, защипало глаза, Надежда Сергеевна поспешно достала платок, но едва прикоснулась к глазам, как слезы полились неудержимо. Она взяла из сумочки второй платок, но и он стал мокрым, а слезы все катились по лицу, как у маленькой девочки, так что ей даже стало стыдно самой себя, Кузьмы Захарыча. Наташи.
– Россия… Мать… – сказал Кузьма Захарыч. – Кто не заплачет после долгой разлуки с ней.
В Москве Надежда Сергеевна рассталась с Кузьмой Захарычем.
Теперь, чем ближе она подъезжала к Петербургу, тем все больше и больше волновалась: это был ее родной город, сейчас совершенно чужой, ведь не было в нем больше ни одного существа, которому она была бы дорога и нужна, или хотя бы знакома; пусть бы этот знакомый встретил ее на вокзале, согрел вниманием, добрым словом. Но нет, никого нет. Только памятники, музеи, проспекты, Нева… Неужели завтра она увидит Неву, золотой купол Исаакия и адмиралтейскую иглу и сможет пойти в Эрмитаж?!
Эрмитаж… Нет, нет…
Под крытый перрон вокзала поезд вошел, как в морской прибой: шумные толпы встречающих волнами хлынули к вагонам, и возгласы, смех, поцелуи, звонкие всплески ладоней были похожи на плеск воды.
Когда немного схлынуло, Надежда Сергеевна окликнула из окна молодого круглолицего носильщика с медной бляхой на белом фартуке и пошла по вагону к выходу, легонько придерживая за плечи Наташу.
– Здравствуйте, Надежда Сергеевна! – сказал ей молодой мужчина в синей наглухо застегнутой косоворотке и черном, касторового сукна пиджаке, встретив ее у дверей вагона. – Давайте сюда девочку. Осторожно, девочка. Вот так. У тебя, наверно, головка кружится?
– Кружится. И немного болит. У меня малярия, – сказала Наташа.
– Это не от малярии. Это с дороги, – мягко и ласково продолжал незнакомец. – Как тебя зовут?
– Наташа, – смело отрекомендовалась девочка.
– Простите… А как вас зовут? И почему вы меня знаете? – невольно улыбаясь и радуясь этой нежданной встрече, с волнением спросила Надежда Сергеевна.
– Я Гордиенко Андрей Филиппыч, – ответил незнакомец. – А это моя жена, Ольга Васильевна, а это дочь, тоже Наташа.
– Ну что это за счастье такое!.. Вы… сын Филиппа Степановича Гордиенко?
– Точно.
– И вы… пришли встречать…
– Вас, Надежда Сергеевна.
– Не ожидала. Признаюсь, не ожидала. Простите меня… Надо знакомиться… Вот так. – Она обняла, за плечи Ольгу Васильевну, поцеловала ее в обе щеки, потом сказала Андрею Филипповичу. – Пригнитесь-ка чуточку.
И когда он пригнулся, поцеловала его в щеку.
Вот так, нежданно-негаданно, с этой хорошей встречи началась ее жизнь в Петербурге. Андрей Филиппович с Ольгой Васильевной, конечно, и слышать не хотели о гостинице и меблированной комнате, а прямо-таки приказали ей жить у себя. Через два месяца Надежда Сергеевна устроилась на работу в городскую больницу, успокоилась, как вдруг…
Неожиданная, хотя и мимолетная встреча с Августом опять всколыхнула до самой глубины всю ее душу, разбередила зажившие уже было раны, и они начали вновь больно кровоточить…
Стоял морозный декабрьский день. Красное солнце уже висело ниже адмиралтейского шпиля, тускло светило городу сквозь сиреневую стужу.
Надежда Сергеевна шла по Невскому проспекту мимо Казанского собора, как вдруг услышала голос, который заставил ее вздрогнуть и быстро обернуться. На дороге в санях, стоявших рядом с тротуаром, сидел Август и какая-то некрасивая, с большим сизым напудренным носом в маленькими глазами женщина лет тридцати с лишним.
– Ну поверни же головку. Слышишь?! Вот так. Дома я тебя поцелую, – говорил Август.
– Это будет уже двенадцатый поцелуй. Запомни, – сказала женщина и посмотрела на Августа.
– Хорошо. Запомню.
– Смотри. Ты не любишь отдавать долги.
– Вот посмотри на Кутузова отсюда. Видишь?
– Да.
– Теперь поехали дальше.
Черные легкие сани, мгновенно, как птица, перепорхнули на новое место и снова остановились, теперь около памятника Барклаю де Толли, и Август опять что-то говорил своей спутнице, показывая рукой в белой перчатке то на бронзовую фигуру Барклая, то на Кутузова, словно в знак невнимания и легкого презрения чуть повернувших от саней свои бронзовые головы.
Затем сани скрылись, овеянные снежной пылью, будто укатили куда-то к чертям, в преисподнюю, а Надежда Сергеевна все стояла на месте, смотрела туда, где только что стояли сани.
«Так вот она… правнучка князя Сан-Донато… синий напудренный нос, похожий на репу… глаза малюсенькие, как у новорожденного ребенка… Август, Август…» – думала Надежда Сергеевна.
Невозможно представить, что было бы, если б Август увидел ее, встретился с ней взглядом. Хорошо, что сначала сани остановились у нее за спиной, потом она оказалась позади саней. Наверное, он бы выскочил из саней, бросил спутницу и больше к ней не вернулся. А может, он сделал бы вид, что не видит ее?.. Может, так оно и было? Но ведь она стояла к ним спиной, сгорбившись, съежившись, будто от холода, боясь, как бы Август не узнал ее со спины по фигуре. Она боялась этого, но в то же время ей хотелось обернуться, посмотреть на него, встретиться с ним глазами. Но она все-таки выстояла, поборола в себе это дьявольски сильное искушение, не оглянулась.
Дома заметили ее рассеянность, непривычную молчаливость. Но Надежда Сергеевна сослалась на усталость, на недомогание. Ночью приходилось притворяться, что спит, потому что Ольга Васильевна, просыпаясь, прислушивалась, вставала посмотреть, спит ли она. Но она не спала, не сомкнула глаз за всю эту долгую декабрьскую ночь. Только перед самым рассветом забылась какой-то болезненной дремой, и впервые за многие годы ей привиделся отец.
«– Ты ведь не можешь меня упрекнуть в том, что я сентиментален, – сказал он, вдруг возникнув из снежной пыли там, где стояли сани с Августом у Казанского собора.
– Я не знаю, о чем ты говоришь, папа, – ответила она, почему-то пугаясь его.