355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Удалов » Чаша терпения » Текст книги (страница 20)
Чаша терпения
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:53

Текст книги "Чаша терпения"


Автор книги: Александр Удалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Но однажды ей пришла мысль сходить по этому делу еще к Зазнобину, и она пошла.

– Да что вам дались эти кишлаки и деревни? – воскликнул он весело. – Посмотрите, как вы похорошели, а?

– Я пришла к вам, чтобы выяснить, по каким мотивам…

– Был закрыт ваш медицинский пункт в волости? – перебил он ее.

– Да.

– По моим мотивам. По моим мотивам и наблюдениям, – повторил Зазнобин, прямо и нагло глядя на нее. – Вас это устраивает?

Она даже растерялась от этого наглого признания.

– Но за что? Ведь не было причин, – сказала она.

– Не прикидывайтесь, сестра милосердия. Не прикидывайтесь. Вы начали устраивать манифестации с первого же дня вашего приезда. Вспомните мое первое предупреждение. А? Я сразу понял, зачем вы приехали сюда из Петербурга.

– В таком случае – арестуйте меня.

– Ну зачем так строго. Вы в надежных руках.

– В надежных руках?

– Да. Очень надежных, – повторил он. И добавил. – Я слышал, что вы обиваете пороги многих канцелярий. Это совершенно напрасно. Вы ничего сейчас не добьетесь. Ничего. Девятьсот пятый и нынешний девятьсот шестой год испугали нас не на шутку. Говорю вам это совершенно откровенно.

«В надежных руках, – думала она, возвращаясь домой. – В надежных руках… Значит… он?..»

Морозная боль прошла у ней по корням волос. Надя остановилась, сдавила виски ладонями. В ушах зазвучали голоса:

«– Что ж вы молчите? Высказывайтесь! – вдруг закричал Август.

– О чем высказываться, Август Маркович? – спокойно спросил Кузьма Захарыч. – А-а… Вам не нравятся забастовки. Вас это раздражает. Ну, а что же я поделаю, Август Маркович?! Еще вам не нравится, что я назвал Суботича палачом. А разве это не так? Чей приказ выполняют войска, когда убивают людей, которые просят хлеба? Только хлеба. Чей приказ действует, когда гноят людей в темных колодцах и клоповниках за то, что им нечем уплатить подати, всякие там танапные сборы, зякеты, пошлины…»

Она уже снова шла по улице, а голоса все звучали в ушах так явственно, словно эти люди шли рядом.

«– А это что? – снова быстро спросил Август и похлопал Кузьму Захарыча по груди, по сатиновой синей рубахе. – Зачем у вас на косоворотке с внутренней стороны карман имеется?.. А?..»

И она вдруг опять увидела, как Август стоит у подъезда городской думы и, никого не замечая, что-то говорит и говорит Зазнобину вполголоса.

И вслед за этим почему-то возникает опять картина встречи с Зазнобиным, Декамбаем, с Филиппом Степановичем у Безымянного кургана, возле кузницы.

«– Что с вами? Филипп Степанович? Декамбай? – спрашивает она, останавливаясь возле обитой железом телеги, в которой они сидят.

– Как видите, – отвечает Филипп Степанович, – Вот они. – Он поднимает над собой руки и гремит кандалами».

«Но почему я очутилась там так неожиданно… Одна… – думает она. – Ах, да… Я спала в фаэтоне… после этого страшного скандала с Августом… В надежных руках… В надежных руках…» – мысленно твердит она, решительно открывает дверь в комнату, встает у порога, испытующе всматривается в лицо Августа.

– Наконец-то, – радостно восклицает он, отбрасывает газету, встает с дивана, подходит к ней, целует в бледные холодные щеки и вдруг говорит. – Что с тобой? Почему ты бледна? И молчишь? А?..

– Я в твоих надежных руках, Август, – многозначительно говорит она и хочет поймать его взгляд, посмотреть ему в глаза.

– А разве ты сомневалась хоть минутку? – тихо и ласково спрашивает он, целуя ее маленькое розовое ухо с крохотной бриллиантовой сережкой, и начинает снимать с нее пальто, шляпу из черного велюра с беличьей опушкой. – Ты здесь, в городе, так похорошела! И чуточку… чуточку пополнела, – еще тише, сокровеннее говорит он и целует и ловит губами какое-то черное колечко волос за ухом, отчего ей вдруг становится весело и хочется смеяться.

Август так внимателен, так нежен и ласков, что у нее пропадает всякое подозрение.

«Ах, как я была не права в своих предположениях, – думала она позже. – Ну как можно было его заподозрить в подлости? Ведь он – родной! Родной мне… милый, любимый… Нет. Не мог он выдать Филиппа Степановича и Декамбая, если даже и знал что-нибудь. А то, что он сам намекнул Зазнобину закрыть мой медицинский пункт в волости, – это, конечно, совершенная чепуха. Абсолютная, как Август говорит, ересь. Ересь… Ересь… Я просто устала».

– Ты знаешь, Август, мы еще не были с тобой в Самарканде, – как-то сказала она ему. – Говорят, это удивительный город. Столица железного Тамерлана! Великих ученых…

– Великих? Каких? Разве у азиатов были великие ученые? – спросил он насмешливо.

– Август, – сказала она укоризненно. – Ты ведь ничего о них не знаешь! Не знаешь и не должен так говорить. Я тебе назову только некоторых: Авиценна, Алишер Навои…

– Авиценна? Разве он… местный уроженец?

– Представь себе, да. Абу Али ибн-Сина, известный нам под именем Авиценны, родился в Бухаре. Потом долгое время жил и работал в Хорезме, в Самарканде. Авиценна был крупнейшим врачом Средневековья. И надо тебе сказать, что создателями так называемой «арабской» медицины в действительности были многочисленные народы Востока, в частности, народы Туркестана: согдийцы, хорезмийцы и другие. Если тебе это неизвестно, то я тебе скажу, что здесь же, на Востоке, впервые возникли аптеки. Медицина народов Востока обогатила европейскую медицинскую науку эпохи Возрождения и была одним из ее источников.

– Когда-то, в средние века, хирургия входила в круг деятельности цирюльников. Наиболее яркой фигурой среди тогдашних хирургов был французский цирюльник Амбруаз Паре, – спокойно улыбаясь, сказал Август.

– Значит, ты отрицаешь первое и смеешься над вторым? – сказала Надя. – А напрасно. Ведь это действительно так.

– Хорошо, хорошо. Я нисколько не собираюсь это оспаривать, – проговорил он покорно и мягко. – Перестань, пожалуйста, волноваться. – Он подошел и сказал ей на ухо, словно в комнате был кто-то посторонний, – Ты ведь знаешь – тебе нельзя волноваться. Ты хочешь в Самарканд? Поедем. Я готов. Хоть сегодня, – ответил он уже прежним веселым голосом.

Да, ей давно хотелось посмотреть Самарканд. Но к этому желанию добавилась еще надежда, что Самарканд разбудит снова творческое воображение Августа, расшевелит его душу, и он снова начнет рисовать. Ведь с тех пор, как случилось это несчастье в Ангрене, он больше не брал в руки кисть и никогда не говорил ни о погибших этюдах, ни о своем призвании. Она видела, что это был тяжелый, быть может уже непоправимый удар для его впечатлительной нервной натуры, и боялась даже говорить об этом, чтобы не сделать ему больно.

Поэтому поездку в Самарканд она придумала больше для него, чем для себя.

Предчувствие и надежда не обманули ее. Самарканд ошеломил Августа величием и красотой древнего зодчества, необычайной яркостью красок. Бирюзовый купол Гур-Эмира, блистающий ярче июльского неба; величественные башни Регистана, над которыми проплывали в небе чистые белые облачка; резные порталы мечетей и медресе напомнили ему творения Верещагина. Снова, как тогда, в первые дни приезда из Петербурга, когда он нашел Надю, Август, как одержимый, бросился искать краски, холсты, подрамники.

Через неделю они уезжали из Самарканда счастливые, довольные и своей поездкой и друг другом.

Всю зиму потом Август продолжал с увлечением писать то новые акварельные этюды, то дорабатывал самаркандские. Вечерами они почти никогда не сидели дома. Ходили на спектакли, которые ставились в доме купца Иванова, где помещалось Общественное собрание, бывали на маскарадах и семейных вечерах в Военном собрании, где публика пробавлялась картами. Август не упускал случая и садился за карты.

Чем ближе подходила весна, тем все реже Надя появлялась с Августом на этих вечерах: беременность ее уже была заметна, и часто, после круглосуточного дежурства в больнице, ей хотелось отдохнуть, побыть дома. Тогда он целовал ее и уходил один, а за полночь, когда возвращался, от него пахло ликером, табаком, коньяком. Опять он все реже, ленивее стал браться за кисть, но вечерами, уходя в военное или общественное собрание, уносил одну или две свои картины.

– Ты извини, Надюша, я обещал подарить… – говорил он ей виновато и спешил уйти.

За зиму их навестили Курбан и Тозагюль, два раза приезжал Худайкул. Когда-то Надя все говорила ему, что скоро к ним в волость пришлют еще фельдшера или даже врача и тогда будет совсем хорошо.

– Теперь у нас получилось так, – с горечью сказал ей Худайкул – горевали о том, что кусок маленький, да и тот кошка отняла.

Эти слова бередили ей душу, но она молчала: теперь уж надо было дождаться конца беременности, дождаться, пока подрастет ребенок, а потом, может быть, снова взяться за хлопоты и беготню по канцеляриям.

«Ведь нельзя же такую большую волость оставить без медицинского пункта, без фельдшера», – думала она.

– Ну, а вам-то легче стало жить, дядюшка Худайкул? – спросила она его.

– Легче? Отчего бы это? – удивился он.

– Ну как же?.. Ведь боролись же. Я сама слышала, как прокурор судебной палаты обещал снять налоги…

– Снять, снять, – с раздражением перебил ее Худайкул. – У меня уж горит борода, а ко мне еще лезут руки погреть.

– А кто это?

– Да разве вы их не знаете? Все те же. Волостному управителю дай, мулле Мирхайдарбеку-ходже нашему дай, мирабу дай… А не дашь – жизни лишат.

Удивительно близки и понятны ей были эти слова, и жалко, до того жалко становилось Курбана, Тозагюль, Худайкула, что щемило сердце и она все чаще думала: «Как? Чем им помочь?» И не могла найти ничего утешительного и лишь давала себе обещание добиться своего – уехать опять в волость.

Как-то вечером, когда Августа по обыкновению не было дома, Надя читала Чехова. «Нет во мне чего-то главного», – говорил герой «Скучной истории».

«Главное?.. А что же у меня главное? – вдруг спросила она себя. – Делать перевязки, раздавать хинин, прививать оспу?.. Неужели это все? Неужели это главное?»

Она лежала на диване, долго прислушивалась к себе после этих вопросов, словно ждала, что кто-то подскажет ей ответ.

«А что ты хочешь? – вдруг спросила она не то себя, не то кого-то другого, воображаемого человека. – Я посвятила им всю свою жизнь. Ради них я оставила Петербург и приехала сюда. Разве этого мало?»

«– Мало! – неожиданно сказал кто-то другой.

Она удивилась, прислушалась, опять спросила кого-то:

– А что главное у Кузьмы Захарыча? У Филиппа Степановича? У Декамбая?»

«А вот подумай… Вспомни. Ведь ты же все видела, – опять сказал этот воображаемый человек. – Помнишь третье июля? Ты ехала с Кузьмой Захарычем на дрожках, а на перекидном мосту стычка рабочих с вооруженными солдатами: внизу, на станции, готовилась отправка восемнадцати осужденных на каторгу солдат, а рабочие хотели этому помешать. А демонстрации этой осенью, которые ты видела впервые в жизни, – у Константиновского сквера, у городской думы?.. А? Вот что у них главное в жизни… Борьба! Понимаешь? Борьба за лучшую долю… Не свою. Народную долю».

За полночь, когда пришел Август, она все еще не спала.

– Август, что у тебя в жизни главное? – спросила она, лежа в постели и подложив руки под голову.

Он был под хмельком, однако насторожился, подождал чего-то.

– Главное? – переспросил он. – А почему ты спрашиваешь?

– Нет, просто… Я прочитала рассказ Чехова «Скучная история».

– И до сих пор не спишь? Размышляешь о смысле жизни? – сказал он. – Я давно это заметил.

– Заметил?

– Да. Но не хочу тебя обличать. А ты можешь обличать… Терзай меня…

– Что с тобой, Август? – тревожно спросила она, приподнимаясь на локте и заглядывая сквозь темноту ему в лицо.

– А ты не знаешь? Приготовилась обличать и не знаешь?! Ради этого не спала. А теперь спрашиваешь, что у меня главное в жизни! – все больше раздражаясь, говорил он в темноте.

– Я не понимаю, что с тобой творится сегодня? – спросила она, чувствуя, как растет тревога в груди и чаще начинает биться сердце.

– Я проиграл… свой последний этюд, – сказал он глухо, после паузы.

– Не понимаю… как проиграл?

– В карты. Я ведь их не дарил, а проигрывал в карты. Ставил вместо денег. Теперь там ничего нет… за мольбертом… Одни пустые холсты… Прости меня, Надя!

Он вдруг зарыдал, уронил ей на грудь свою голову.

– Успокойся, Август. Это я проглядела… Я виновата, – говорила она и гладила его голову.

10

Весна явилась сначала в уборе красных тюльпанов и желтых одуванчиков, словно молодая цыганка. Но солнце уже начинало припекать, тюльпаны скоро исчезли, и весна оделась в новый наряд из цветущего миндаля, абрикоса, персика, своим розовым цветом напоминая ранний восход. Незаметно, у всех на виду, она успела сменить и этот наряд, теперь уже на кипенно-белый пышный сарафан из цветущих вишен, черешен, яблонь и груш. Потом снова надела зеленое платье из распустившейся листвы тополей, шелковиц, чинар, карагачей, украсив себя венком из диких алых и пунцовых маков.

В конце апреля на ней уже появились красные сережки из первой черешни.

Скверы и парки заполнились публикой. С семи часов вечера в городском саду играл военный духовой оркестр, в летних ресторанах официанты и половые гремели посудой, носились между столиками, словно факиры; слышался малиновый звон налитых бокалов, нестройный гул голосов, громкое щелканье пивных пробок. На аллеях, украшенных цветными бумажными фонариками, стояли со своими тележками мороженщики, продавцы фруктовых вод, дородные квасники в белых фартуках, напоминающие железнодорожных носильщиков, то тут, то там на аллеях собиралась небольшая толпа – это любители пасхальных развлечений катали с деревянных лотков крашеные яйца – кончалась первая педеля пасхи.

В теплый апрельский вечер Надя и Август тихо шли по центральной аллее городского сада, изредка останавливаясь позади какой-нибудь толпы посмотреть на фокусника или счастливого обладателя целого картуза крашеных побитых яиц.

Внезапно где-то позади раздался грохот, топот, крики, свистки городовых, отчаянный разухабистый звон колокольчика и бубенцов.

Все в ужасе шарахались в стороны, опрокидывая деревянные лотки, тележки мороженщиков, неповоротливых квасников, рассыпая по дорожке из картузов пасхальные крашеные яйца. Не успели Надя и Август оглянуться и посмотреть, что случилось, как мимо них, словно рыжее пламя, вихрем промчалась тройка гнедых лошадей с неистовым звоном, топотом и криком.

Август успел заметить, как молодой черноусый кучер без картуза, в красной распоясанной рубахе вертел над головой кнутом, свистел и орал во всю силу своей здоровой медной глотки:

– Па-старанись – раздавлю! Па-старанись – раздавлю!

За его спиной в фаэтоне мелькнул богатый лисий малахай и чья-то седая простоволосая голова.

– Желтая птица? – спросил Август поспешно и удивленно, когда экипаж уже промчался.

– Да, гуляет.

– Уж гуляет, так гуляет, – говорили в толпе.

– К нему приехал гость из Петербурга. Какой-то купец Дорофеев. Они на целые сутки сняли ресторан у Малышевой, – говорил толстый квасник, растирая ладонью ушибленную коленку.

– У Малышевой? На сутки? – переспросил Август.

– Да, на целые сутки, – повторил квасник. – Завтра они оба отбывают в Петербург. Не знаю, зачем – по делам ли торговым, так ли погулять, только завтра отбывают курьерским поездом в отдельном вагоне.

– Неужели в отдельном вагоне? – не то удивился, не то обрадовался Август.

– А что им? – сказал квасник, разглядывая поднятый с земли свой картуз, на который кто-то успел наступить, и отряхивая его об ладонь. – Они не только там вагон или ресторан – всю железную дорогу купят. Видишь, что придумали: в городской сад на тройке на полном скаку.

– Молодцы! – вдруг сказал Август с восхищением.

Квасник посмотрел на него с укоризною.

– Для кого молодцы, а для кого и нет, – сказал он. – За квас там, за мороженое – это он за все возместит. Завтра же отдаст приказ своей конторе ублаготворить всех пострадавших. Насчет этого он молодец. Завсегда расчет. У меня вот, к примеру, две бутылки разбились, а я скажу, двадцать, и отдаст за двадцать. У мороженщика испортил мороженое – остатки, ну, скажем, на двугривенный, а он ему скажет, на пять рублей – и отдаст.

– Отдаст?

– Непременно. Уж это как водится.

– Ну, а чем же вы тогда недовольны?

– Я-то доволен. По мне хоть каждодневно такие скачки. А из людей-то ведь наверняка кого-нибудь зашибли. Вон женщину-то еле подняли.

– Где?

– Да вот… Рядом с вами стояла.

Август оглянулся. Лицо его мгновенно стало серым. В двух шагах от него, поддерживаемая под руки какими-то женщинами, стояла Надя, и почему-то очень долго, внимательно смотрела вниз, на свои ноги.

– Надя, что с тобой? Тебя ушибли? – спросил он, бросившись к ней.

Она подняла на него какое-то чужое, незнакомое лицо с бескровными губами, тихо сказала:

– В больницу… Скорее…

11

– Надежда Сергеевна! У вас дочка!

– Неужели… Она будет жить?

– Безусловно, будет жить. Она вполне здоровая. Красивая. Крикунья.

– Но ведь ей только…

– Это ничего. Ничего. Бывает, что из таких, ого, какие богатыри вырастают.

– Если не будет богатырем – это ничего. Пусть лучше будет счастливая.

– Счастливая, счастливая будет. А как же.

– Покажите мне ее.

– Сейчас она спит.

– Все равно, покажите сейчас…

Старая акушерка с добрым морщинистым лицом вдруг замолчала, посмотрела на роженицу серьезно и внимательно и пошла в соседнюю комнату.

– Ну вот… Глядите на свое чадо… Слушайте, как мы сопим носиком, – сказала она, возвратись и бережно держа на полусогнутых руках белый сверток.

Надя приподнялась на локтях и долго смотрела на ребенка. Потом она снова откинулась на подушку, тихо сказала:

– Скажите, пожалуйста, няне… Пусть сообщит мужу. Петербургская улица, гостиница Малышевой, комната двадцать восьмая, на втором этаже.

Что-то пощекотало сразу обе щеки, потом шею. Надя провела по лицу тыльной стороной ладони и удивилась: оказывается, она плакала. И лицо, и шея были мокры от слез.

Надя хотела достать из-под подушки белый батистовый платочек и вытереть слезы, но передумала: пусть льются. Ей хотелось лежать так, в слезах, отдавшись ощущению переполнившего ее счастья.

Это было новое чувство, еще не знакомое, не похожее на то счастье, которое она испытала, когда приехал Август, заполнивший собою, казалось, весь мир, всю вселенную.

Удивительно ясно хранит память те дни. Словно сейчас видела Надя и белые облачка в высоком предвечернем небе, похожие на стаю живых лебедей, и желтую иволгу в таинственно-тихом саду Худайкула, и каплю росы на листике мяты, и даже черного муравья, поразившею ее своим удивительным упорством. И ничуть не казалось странным, что во всем этом и всюду она видела только одно: счастье.

Куда бы она ни пошла, что бы ни делала, в душе ее все время, не умолкая, звучала музыка, словно играла скрипка. Надя прислушивалась, спрашивала себя: «Что это?.. Что со мною?..» И все бросала, что бы в тот миг ни делала: если шла – останавливалась, если бинтовала кому-нибудь рану – переставала раскручивать бинт, если хотела откусить яблоко – замирала, прислонив его к теплым полураскрытым губам. В те мгновения скрипка то умолкала, то опять начинала играть, и в этой музыке, в этих звуках ей все слышались бессмысленные, а может, наоборот, проникнутые глубоким смыслом слова: «Август… люблю… Он любит меня… Любит… любит… Это счастье… Мы счастливы…»

И вот теперь совершенно новое, иное чувство, совсем не похожее на то. И удивительно, что она не может понять, разобраться, какое из них дороже: то прежнее, которое уже было и еще, наверное, будет, или это, какое она испытывает сейчас и которое ей дала вот эта крошка с кукольным носиком и закрытыми, еще припухшими веками.

«Дочь! Анна Александровна сказала, что это моя дочь. Моя?.. Неужели моя?.. Боже мой! Да может ли что-нибудь в мире быть дороже ее! Какое счастье может сравниться с этим!»

Да, она не знала, не предполагала даже, что счастье бывает разное. Разное! Удивительно! Однако хорошо бы еще раз взглянуть на свою дочь. Дочь! Вот тебе и раз! Живой человек! Сопит, дышит, кричит… А потом будет смеяться, разговаривать… Будет говорить «мама»!

«Мама! Я – мама! Боже мой, что же это за счастье такое – мать!

Нет. Нельзя лежать. Невозможно».

Она осторожно спустилась с кровати; на цыпочках, ступая по холодному крашеному полу, подошла к двери, тихонько приоткрыла ее, глянула в коридор.

До нее донесся шепот.

– Да ты спрашивала или нет?..

– Спрашивала. Ну, говорю же вам, Анна Александровна, спрашивала.

– Ну и что?

– Вот письмо передали. Сказали – уехал.

– Куда?

– Не знает никто.

– Не может быть.

Надя закрыла дверь, подождала, чтобы разговаривающие ушли. Когда шепот затих, она снова приоткрыла дверь.

– Это что такое, Надежда Сергеевна?

Надя вздрогнула. Старая акушерка смотрела на нее из коридора укоризненно и строго.

– Анна Александровна…

– Сейчас же в постель. Ай-яй-яй! Ну как же это вы догадались, а?..

Анна Александровна вошла в палату. На старом морщинистом лице ее не было теперь и тени доброты. Всегда мягкие ласковые морщинки вокруг глаз и у рта сделались жесткими, строгими. После каждой фразы она сурово смыкала губы.

Они присели на кровать. Помолчали. Надя смущенно улыбнулась, обняла акушерку за плечи.

– Анна Александровна…

– Что, доченька?..

– Так вы говорите… она будет жить?..

– А как же? Конечно, будет жить.

– Все-таки я боюсь… ей семь месяцев…

– Ничего. Будет жить. Если б было восемь… Да ведь ты сама знаешь!

– Анна Александровна…

– Что, родимая?..

– Знаете… Я так счастлива…

Анна Александровна молчала.

Надя вдруг насторожилась, приглядываясь к старой акушерке, потом тревожно сказала:

– Анна Александровна…

– Ну что?..

– Вы что-то скрываете от меня.

– Ничего не скрываю.

– Нет, скрываете. Я ведь вижу. Вы чем-то встревожены.

– Нисколько.

– Тогда почему вы прячете от меня глаза?

Вместо ответа Анна Александровна посмотрела на нее своими добрыми бирюзовыми, полными слез глазами.

– Что случилось, Анна Александровна?..

– Да с чего ты взяла? Ничего не случилось.

– А почему слезы на глазах?

– Слезы? Где? Нету никаких слез.

Она вытерла глаза ладонями, посмотрела на руки, повторила:

– Нету никаких слез. Откуда они возьмутся? Лежи. Сейчас я принесу тебе твою дочурку. Кормить уж время.

12

На девятый день она выписалась. Уже одетая, в своем все еще зимнем коричневом платье она стояла в палате у окна и ждала няню, которая пошла за извозчиком.

За окном бушевал апрель. Веселое солнце, ультрамариновое небо, яркий блеск молодой листвы на тополях, птичий гомон – все это должно было радовать и наполнять счастьем материнское сердце.

Но весна не радовала Надю. Она держала в руках свою серебристую, сотканную из мельчайших бусинок сумочку и все думала о письме, которое там лежало.

Письмо было от Августа. Очень короткое. Она только раз заглянула в него и выпустила из рук. Письмо долго лежало на полу. Потом она подняла его, спрятала в сумочку и больше ее не открывала. Вот прошло уже четыре дня с тех пор, как Шура, молодая няня с круглыми румяными щеками и крепкими икрами, проговорилась, что у Анны Александровны есть для Надежды Сергеевны письмо.

До этого письма от нее скрывали, что Августа нет, что он уехал, выдумывали всякие небылицы.

«Я знаю, ты поймешь меня и не осудишь. Прощай», – вспомнилась ей последняя строка.

«Так случилось, что я уезжаю теперь, когда ты в больнице. Что же делать?..» – вспомнилась ей другая строка, в начале письма.

Как они врезались в память с первого, мгновенного взгляда в это письмо, и теперь неотступно стояли в мозгу, каленым железом жгли сердце!

Подъехал извозчик. Видимо довольная тем, что она прокатилась на фаэтоне, Шура соскочила с подножки, что-то сказала молодому извозчику и скрылась за парадной дверью.

И только тут Надя вспомнила о деньгах, которое надо платить извозчику, и лицо ее обдало жаром. Она открыла сумочку и ее обдало еще большим жаром.

– Надежда Сергеевна! Приехал извозчик! – сказала Шура, влетая в комнату. – Айдате. Я сама возьму ребеночка вашего.

– Погоди, Шура, – сказала Надя, закрывая сумочку. – Нам не надо извозчика. Мы дойдем с тобой пешком. Мне так хочется пройтись по улице. Ты проводишь меня?..

– Провожу, – поникшим голосом сказала Шура. Когда они вышли на крыльцо, Надя вдруг зажмурилась от яркого света и улыбнулась.

За углом послышались голоса.

Она открыла глаза и не поверила сама себе: перед ней, как в сказке, появились Курбан, Кузьма Захарыч, Маргарита Алексеевна.

– Ну-ка я еще раз зажмурюсь, – смеясь, сказала Надя. – Если не исчезнете, значит, это мне не снится.

– Не исчезнем, Надежда Сергеевна! Не исчезнем, – сказала Маргарита Алексеевна,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю