Текст книги "Чаша терпения"
Автор книги: Александр Удалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Август схватил ее за руку.
– Пусти меня.
Она побежала через мостовую, наискосок.
На углу перекрестка, на мостовой, лежала на спине девочка в пестреньком платье и, раскинув тонкие ручонки, все повторяла… теперь тихим, слабеющим голосом:
– Больно… мама, больно мне…
На пестреньком платье ее из редкого ситчика лежали два мертвых желтых тополевых листа, а вокруг нее было много листьев, багряных и золотых. Время пришло, и ничто не могло их спасти, удержать на деревьях. Они сыпались и с самых вершин, и с нижних ветвей, устилая улицы, тротуары.
Весь город горел багрянцем, золотым янтарем.
Надя выбивалась из сил. Извозчиков не было, девочку пришлось нести на руках до самого Шейхантаура. Там, в махалле Аль-Мазар, была маленькая больница для туземных женщин и детей, открытая общиной сестер милосердия шесть лет назад. Больница была всего на три койки, но Надя не думала сейчас об этом. Она только шла, все больше бледнея и задыхаясь. Девочка была без чувств, тело ее обмякло и с каждым Надиным шагом делалось все тяжелее.
Август, как привязанный, шел сзади.
– Послушай, ты погубишь себя, – говорил он. – Вспомни, что было с тобой неделю назад.
Надя молчала.
– Отдай мне ее. Слышишь! Ты ведь сейчас упадешь, – продолжал Август. – Я больше не могу… Я сейчас вырву ее у тебя! – вдруг закричал он.
– Ты уронишь ее, – сказала она тихо. – Ты будешь неосторожен.
– Я понесу ее как перышко. Вот увидишь.
Наконец, уже на мосту через реку Анхор, они остановились. У Августа на руках девочка вдруг открыла мутные, уже какие-то нездешние глаза, шепотом, чуть слышно сказала:
– Сажа…
– Что? – так же тихо спросил Август.
– Лицо у тебя все в саже… черное…
Надя отрицательно покачала головой, сказала ему одними губами:
– Нет, нет… Это она бредит…
Но как ни тихо она это сказала, девочка услышала ее.
– Я не брежу, – прошептала она чуть погромче. – Меня зовут Зина… Я не люблю, когда бредят.
В больнице дежурила Маргарита Алексеевна Ягелло. Девочку положили на пол, на циновку. Потом принесли матрац.
Врач, явившийся тотчас, ерзал по земляному полу на коленях перед девочкой, требовал бинты, вату, коллодий и только повторял:
– Быстро… Быстро…
И вдруг замер, долго молча глядел на ребенка, потом сказал глухо, не поднимаясь с колен:
– Ничего не нужно…. Ничего…
6
На следующий день улицы снова были запружены народом – рабочими Главных железнодорожных и Бородинских мастерских, служащими конного трамвая, учащимися ремесленных училищ, работниками почтово-телеграфного агентства: состоялись похороны убитых.
Август долго уговаривал Надю не ходить на эти похороны, поберечь себя. После стольких потрясений, которые ей пришлось пережить вчера, она буквально свалилась, утром чувствовала себя разбитой и не могла подняться. Но когда над городом зазвучала траурная мелодия Шопена, она встала.
– Я перестал тебя понимать. Что с тобой происходит? – говорил Август. – Зачем ты пойдешь? Что они тебе? Кто? Родные, близкие, знакомые? Не ходи. Слышишь? Умоляю тебя… Пожалей себя. Не ходи.
Но она была непреклонна.
– Ведь я люблю тебя, – продолжал Август. – Побудь со мной. Неужели ты стала другой? Когда это случилось? Скажи мне. А? Кто тебя подменил?
Она все-таки ушла. Он лег на кровать и не вставал, пока она не вернулась.
– Зря ты не пошел, – сказала она. – Все прошло мирно, спокойно. И было так торжественно. Могилы были завалены венками. Я считала… тридцать с лишним венков. И почти все с надписью: «Борцам за свободу».
Август долго слушал ее, не перебивая, приглядывался, прислушивался к интонации ее голоса, лежа в постели и закинув одну руку за голову.
Она казалась и грустной и веселой в одно и то же время.
– Ты стала прямо революционеркой, – сказал он наконец, продолжая глядеть в потолок. – Еще несколько дней назад ты была совсем другой. Вспомни. Подумай о себе.
– Меня возмущает несправедливость, – сказала она. – Всюду, всюду несправедливость.
– Конечно, не всюду… но… допустим… есть несправедливость. Но зачем тебе надо было идти сегодня на похороны! – вдруг закричал он и вскочил с постели. – Несправедливость здесь уже ни при чем! Верно? Солиданность! Твоя солидарность с этими… борцами за свободу.
– Я не думала об этом. Но, кажется, ты прав, – сказала она по-прежнему спокойно.
– Ага, прав! Значит, я прав! – снова закричал он в ярости. – Так чего ты хочешь?!
– Как чего я хочу? Я тебя не понимаю. Просто я солидарна с теми, кто борется за справедливость.
– Но все бунтовщики считают, что они борются за справедливость. Тогда запишись в какой-нибудь тайный марксистский кружок. Я думаю, они есть не только в Петербурге, но и здесь. Теперь это уже ясно.
– А если б я это сделала, ты пошел бы к Зазнобину, в охранное отделение? – спросила она подчеркнуто спокойно.
Он словно опешил, остановился среди комнаты у стола, посмотрел на нее.
– Ты что? Это… ты о вчерашнем? – спросил он упавшим голосом. – Ты, может быть, что-нибудь думаешь? Я просто зашел к нему… То есть, не заходил даже. Мы познакомились случайно… у подъезда…
– Не лги, Август, – сказала она, вдруг начиная бледнеть. – Твоя ложь мне страшнее, чем… чем откровенное признание. Умоляю тебя… Не лги.
– Что ты меня обличаешь?! Ну что?! – снова закричал он, подавив минутную растерянность. – Если хочешь знать, я должен тебя обличать… Я! Понимаешь?! И если ты этого не поймешь…
– Что я должна понять?
– Что ты заблуждаешься… в своих действиях и убеждениях. Ты не должна якшаться…
– Август, подбирай выражения!.. Ведь я жена твоя, – напомнила она сдержанно.
Но он вдруг, почувствовал силу оттого, что поборол свою растерянность, и все больше подогревал себя криком и яростью, в которых была именно эта сила. Чем громче он кричал, тем страшнее казалась ему эта сила, и бешенство все более овладевало им. Казалось, он уже сел на кого-то верхом и несется, ничего не видя, не слыша, не разбирая дороги.
– Ах, тебе, не нравится это слово! Но ты ведь якшаешься… Шансонетка! Проститутка!
Все зазвенело в комнате – стекла, стены, воздух.
Дверь, с треском ударившись о косяк, с испуганным визгом и дрожью пошла назад и осталась растворенной.
Теперь уже звенела сама тишина.
Прислонив ладонь к горячей щеке. Август долго стоял среди комнаты, словно не мог сообразить, что произошло.
7
Она все отлично помнила. Как шла по городу, не шла, почти бежала по улице, не зная, куда, как по лицу ее стремительно, неудержимо лились слезы, она вытирала их мокрым платком, но они лились снова и снова, как прохожие останавливались и глядели ей вслед, как она прибежала в самую глухую аллею городского сквера и опустилась на скамью, усыпанную желтыми осенними листьями.
И тут вдруг кончились у нее слезы. Надо было решить, что делать. Сейчас же. Немедленно. Потом когда-нибудь она еще подумает об этом дне, но сейчас надо справиться с собой и спокойно решить, что делать. Ясно одно: надо жить. Все равно надо жить. Только твердо знать: его больше нет. Нет, нет, она не простит ему этого никогда. И его для нее не существует. Вообще его не существует. Его просто нет. И все. А вот о главном надо теперь подумать. Бессмысленно ехать, пожалуй, к уездному начальнику. Что он может сделать? Он ведь опять пошлет ее в Красный Крест к этому идиоту Глебову. Говорят, слишком небольшой чин у нынешнего уездного начальника. Всего-навсего капитан. Вот прежде был полковник – Владимир Николаевич Сусанин. У того она была два раза: один раз, когда впервые отправлялась в волость, а потом еще, когда понадобилась бумага от уездного начальника, чтобы мусульмане пускали ее в дом для прививок оспы и санитарного осмотра.
Да, надо что-то делать.
Она открыла сумочку, пересчитала деньги. Потом оттуда же, из сумочки, из потайного кармашка, достала самое дорогое, что еще оставалось у нее от матери – бриллиантовый крестик на золотой цепочке, браслет с замочком в виде змеиной головы.
Крестик жалко. Он почему-то напоминает ей далекое-далекое детство и встречу с Августом… в Эрмитаже…
Нет, нет… Она больше не будет его вспоминать… Не будет!
Крестик жалко. Но браслет со змеиной головой… Откуда он у матери? Разве его можно было носить?! Хотя вот сейчас надеть его, может быть, не мешало… Ради Августа… Пусть бы знал… Опять!
На Соборной улице лысый ювелир внимательно осмотрел все эти драгоценности, взвесил их на ладони, потом кинул на весы и сказал цену.
Надя оторопела.
– Как? – спросила она. – За все?
– За все.
– Но ведь за эти деньги не дадут и одного комплекта медикаментов!
– Что?
– Нет, это я так… для себя…
Она постояла в нерешительности.
– Ну хорошо, давайте, – сказала она.
Расплатившись, ювелир посмотрел на драгоценности, сказал:
– Пожалуй, я вам добавлю немного.
Из ювелирного магазина она пошла прямо в оптовый склад аптекарских товаров.
– Иероним Иванович, – сказала она хозяину, – Вот по этому списку подберите, пожалуйста, мне медикаменты.
Он посмотрел на нее поверх очков, сказал сочувственно:
– Почему вы на свои деньги покупаете медикаменты?! Ведь так же нельзя, Надежда Сергеевна. Идите к Путинцеву, если у вас конфликт с Глебовым. Городская аптека находится в ведении городской думы.
– Иероним Иванович, побыстрее, пожалуйста, – попросила она, ничего не отвечая на его совет.
– К завтрашнему дню, Надежда Сергеевна. Часам к десяти.
– Это невозможно. Я уезжаю сегодня. Сейчас, – сказала она решительно.
– В таком случае постараюсь, – сказал аптекарь.
Около четырех часов пополудни она выехала из города на извозчике. Была возможность обойтись подешевле – нанять дрожки. Но они до смешного были похожи на те, которые утонули в Ангрене, так что она даже сказала вознице:
– Вы свои дрожки не в Ангрене выловили? А то одни такие там, я знаю, плавают.
– Ну так, стало быть, кучер был никудышний. Ведь все, матушка моя, от ездока зависит, от кучера, – отвечал возница. – Ты вот садись-ка на мои-то дрожки Гляди, какие они легкие – ласточка! Не смотри, что на железном ходу.
Но она все-таки отказалась, взяла одноконный крытый фаэтон на рессорах. В нем было покойнее, а она до изнеможения устала и хотела отдохнуть, поспать в дороге.
– Когда будем подъезжать к Безымянному кургану… Знаете Безымянный курган у дороги? Там кузница есть и колодец, – сказала она старику извозчику.
– Даже тамошнего кузнеца знаю, – отвечал старик. – Добрейший человек. А ведь лет пять назад, когда был неженатый, скаредничеством славился.
– Так вот мы там остановимся ненадолго. Вам ведь придется, видно, лошадь кормить? – сказала Надя.
– Это уж непременно. Лошадь меня кормит, а я – ее.
– Может быть, я усну, так вы разбудите меня, пожалуйста, когда подъедем к кузнице, – попросила Надя.
– Разбудить можно. Отчего не разбудить? Спи.
Она спала крепко, потому что прошло как будто одно мгновенье, а старик вдруг остановил лошадь и вполголоса испуганно заговорил:
– Барышня… а барышня… не знаю, как зовут-то тебя. Очкнись!
– А что такое? Что случилось? – спросила она совершенно ясным голосом, будто совсем и не спала.
– Очнулась? – спросил старик. – Погляди-ка вон на кузницу… Что это там? Кто это? А не жандарм ли уже ходит? И телега стоит какая-то. Точь-в-точь саперная телега… Да ведь в ней, кажись, люди, в телеге-то?..
– Люди? – сказала она тихо еще теплыми вспухшими со сна губами, приподнявшись и выглянув из-за спины кучера. – Люди! – повторила она и тут же почувствовала, как вдруг похолодели и одеревенели у нее губы.
– Там что-то происходит. Едемте! Едемте скорее.
– Так вот я и говорю – может, не стоит ехать-то? – продолжал старик, не трогаясь с места.
– Куда?
– Да туда же, в кузницу-то. Может, мимо проедем? А?..
– Да вы что говорите?! Я вас прошу туда, туда ехать! В кузницу! – уже громко и нетерпеливо проговорила она.
Извозчик тронул. Теперь Надя не сидела, а стояла в фаэтоне, пристально смотрела вперед из-за спины кучера.
Они подъезжали к кузнице медленно, шагом, а сердце все убыстряло бег, колотилось часто, гулко, толчками.
Она видела, как Курбан достал из колодца ведро воды, понес его к телеге. Но ему что-то сказал стоявший в тени, под шелковицей, офицер – Надя, не могла разглядеть его как следует. Курбан поставил ведро на землю, зачем-то пошел к кузнице. Тотчас он вернулся оттуда с глиняной пиалой, подал ее офицеру. Тот поглядел на нее, повертел в руках, вернул Курбану. Потом вышел из-под зеленого шатра шелковицы, наклонился, поднял ведро на колесо телеги и стал пить прямо из ведра, через кран.
Теперь Надя разглядела его хорошо. Сомнении больше не оставалось. Это был Зазнобин.
После него, не снимая ведро с колеса, напились также через край двое казаков. Потом один из них стал придерживать на колесе ведро обеими руками, а другой взял у Курбана, стоявшего тут же, у телеги, глиняную пиалу, принялся черпать ею и подавать по очереди людям, сидевшим в телеге.
Кончив пить, Зазнобин закурил и стал глядеть на экипаж, теперь уже спускавшийся с косогора к кузнице.
– О-о! Кого я вижу! – воскликнул он намеренно веселым голосом, увидав Малясову. – Эта кузница как святое место. Здесь все останавливаются. А где ваш супруг? – продолжал он тем же веселым голосом, хотя Малясова не смотрела на него и не здоровалась.
Она шла и, как одержимая, смотрела круглыми большими остановившимися глазами лишь в одно место – на телегу, в которой сидели люди.
– Он действительно не приехал? – опять спросил Зазнобин. – Что же с ним произошло? А? Гм… гм… гм… – Он прокашлялся и продолжал:
– Я думаю, в будущем мы наладим настоящую, так сказать, семенную связь. А? Не возражаете? Мы должны быть ближе друг к другу. Август Маркович – великолепный человек. А ваш альтруизм, служение людям, опять вас гонит в эту глушь. Впрочем, какая уж глушь! Вот видите? Это все, так сказать, ваши подопечные.
Она, наконец, посмотрела на него своими непроницаемо-черными глазами, спросила:
– В чем дело? Что произошло?
– Вот полюбуйтесь. Это все, так сказать, ваши подопечные, – повторил Зазнобин, небрежно кивая в сторону телеги.
В крепкой военной телеге с длинным зеленым ящиком, в котором саперы обычно возили свой инвентарь – лопаты, проволоку, колья, – сидели Филипп Степанович Гордиенко и Декамбай.
– Что с вами? Филипп Степанович? Декамбай? Вы арестованы? – спросила она и весь этот ужас только сейчас стал ей, наконец, ясен.
– Как видите, Надежда Сергеевна! – сказал Филипп Степанович. – Вот они. – Он поднял руки и загремел кандалами.
– Какой ужас! – проговорила она медленно, шепотом, то ли сказала это себе, то ли Курбану, то ли Филиппу Степановичу с Декамбаем. – Но за что? Филипп Степанович, за что? Ведь я знаю вас как очень доброго, спокойного и покорного человека.
– Насчет покорности не знаю, Надежда Сергеевна. Не скажу! Думаю, не обидели бы вы меня, – заметил Филипп Степанович.
– А вы, Декамбай? Вас за что? Боже мой! Святой человек, труженик – и вдруг в кандалы! – продолжала она.
– Нам пора, казаки! – сказал Зазнобин.
Дожидаясь коня, которого тотчас к нему подвел казак, Зазнобин подошел к фаэтону, постоял с минуту, посвистел негромко.
– Надежда Сергеевна! – окликнул он Малясову. – Соблаговолите, пожалуйста, подойти.
Малясова медленно, нехотя подошла.
– Ящик ваш я вскрывать не буду, – сказал он ей очень тихо. – Верю вам… вашему супругу верю, – поправился он.
– Почему же… Я очень прошу: вскройте, – сказала она.
– Ничего. Я верю вашему супругу, – повторил он – Так скажите все-таки, где он? Почему не с вами?
– Он приедет завтра, – сказала она. – У него какие-то дела с этим… с Желтой птицей.
– Что вы говорите! Надо мне их разыскать.
– Ищите, – сказала она и снова направилась было к телеге, но Зазнобин остановил ее.
– Вы знаете, за что они арестованы? – спросил он. – Сказать?
Она пожала плечами, сказала с сомнением:
– Если это будет не ложь… что же, скажите.
– Ложь? Посмотрите, что в этой сумке! – Он сделал два крупных шага в сторону, взялся за кожаную переметную суму, притороченную к его седлу на лошади. – Хотите взглянуть?
Она молчала.
– Революционная литература! – сказал Зазнобил, нахмурившись. – Две книжки Ленина, изданные в Петербурге, газеты «Вперед», «Молот», опять-таки с перепечатанной статьей Ленина… Вам что-нибудь говорит эта фамилия?
– Нет.
– Ну, тогда вы еще неопытная крамольница. С вами можно подождать, – говорил он не то серьезно, не то иронически. – Просто вы еще не успели втянуться в эту работу. То есть, вас не успели втянуть. А хотели. Очень хотели. Неужели вы этого не знали?
– Нет.
– Благодарите вашего супруга. Он вас спас. А вот ваш кучер бородатый…
Малясова быстро взглянула на Зазнобина. Он замолчал, посмотрел на нее испытующе, когда она уже опять отвернулась.
– Кучер ваш оказался весьма, так сказать, опытным рецидивистом, – продолжал Зазнобин. – Он ездил с вами по деревням и кишлакам, был с виду безобидным человеком, а сам искал, так сказать, единомышленников Ленина.
– Я никогда не замечала этого, – сказала она сухо. – Это ложь, наговоры.
– Ложь? Нет, не ложь. Вы и теперь взяли себе кучера, который стал бы достоин прежнего.
– Декамбай? Это вечный поденщик, труженик, святой человек! – с жаром воскликнула Малясова.
– Не знаю, говорите вы это серьезно или, так сказать, прикидываетесь… – снова испытующе поглядев на нее, проговорил Зазнобин.
– Я готова… чем угодно поклясться! – вдруг еще с большим жаром воскликнула она. – Декамбай совершенно безвредный, милый человек! Отпустите его! Отпустите, господин Зазнобин! Я могу за него поручиться.
– Да вы что в самом-то деле! Шутить со мной изволите?! Да знаете ли вы… этот ваш святой Декамбай, как вы его называете, уже посещал этот самый кружок…
– Какой кружок?
– На квартире у Гордиенко собирался кружок этих самых подпольщиков. Небольшой, конечно… всего три-четыре человека. Но один из них был вот этот самый Декамбай… первая, так сказать, ласточка из туземцев.
– Не может быть… Я не верю… – сказала она опять не то себе, не то Зазнобину.
– Пожалуйста, не верьте, – сказал он равнодушно и закричал. – Казаки! Поехали.
Зазнобин уже сел в седло, не спеша расправил мундир, поводья, тронул лошадь. Телега с Декамбаем и Филиппом Степановичем, глухо громыхая по мягкому грунту, выехала на откос и стала удаляться по дороге, а Надя все стояла, смотрела на все это странными неподвижными глазами и молчала.
– Боже мой, стойте! – наконец сказала она вполголоса.
И вдруг побежала за ними, крича на бегу:
– Куда же вы уехали? Филипп Степанович? Декамбай! Стойте! Я же с вами не попрощалась.
Телега остановилась. Надя подбежала, взялась за края окованного толстым железом ящика, опять долго молчала, то ли оттого, что запыхалась, то ли просто не знала, что же все-таки надо им сказать.
– Филипп Степанович…
– Что, голубушка?
– Ну вот… вы уезжаете… то есть… ну – да, уезжаете… А как же там…
Филипп Степанович молчал.
– Ну хорошо. До свиданья, – вдруг сказала она решительно, – Я посмотрю за вашими семьями. Не беспокойтесь за них. До свиданья.
Она долго стояла у обочины дороги, махала рукой им вслед. Телега скрылась за поворотом, за зеленой стеной камыша. Но Надя все стояла и не трогалась с места.
– Пойдем, сестра, – сказал Курбан.
Она не удивилась, что он тут, рядом.
– Пойдем, – повторил Курбан. – Ночуй сегодня у нас. Знаешь, как Тозагюль рада будет, ой-бой!.. Сколько уж вы с ней не виделись? Давно.
– Мы виделись, – сказала Надя, – но все мельком, проездом.
– А поговорить… О-хо, поговорить есть много о чем. На всю ночь хватит. Оставайся. Я отпущу извозчика. Пусть уезжает. А утром с какой-нибудь арбой тебя провожу. Майли?
– Майли.
Все было, как прежде: та же тесная, небеленая мазанка с промасленной бумагой вместо стекла в крохотном окне, сквозь которое, отогнув уголок, Тозагюль когда-то смотрела сумрачным осенним утром, как Курбан уходил от них, вскинув на плечи заветный зеленый сундучок; такая же черная кошма с красными и белыми разводами, как была раньше, и все тот же знакомый желтый дастархан, расстеленный прямо на кошме, вокруг которого они долго сидели, сначала за чаем, потом за ужином, и опять за чаем.
Да, Курбан был прав, они давно уже вот так не сидели все трое за дастарханом, а много, казалось, надо было сказать друг другу, но то ли оттого, что слишком значительно было то, что следовало высказать, а начать было трудно, то ли оттого, что надо было говорить очень долго, слишком долго, чтоб успеть все рассказать за одну ночь, они почти весь вечер сидели молча.
Или все было ясно без слов?
Или трудно, невозможно было говорить о том, что случилось сегодня, вчера?… Что случилось вообще, что они стали редко вот так вот сидеть за дастарханом?.
Только однажды Курбан сказал с сердцем, сильно стукнув себя кулаком по коленке:
– Эх, шайтан бы меня разорвал совсем!
Тозагюль вскинула на него испуганные глаза.
– Ты о чем? – спросила она тихо.
– Так. Ни о чем. Давайте спать.
8
Ну что могла она сделать с собой? И как надо поступить?! Отшвырнуть его ногой, когда он ползал за нею по комнате на коленях, умолял простить его в первый и в последний раз, говорил, что он любит ее безумно, еще больше, чем прежде, и не встанет с колен, пока она не простит его.
Она долго держалась. Он был ненавистен ей, противен.
– Встань. Уйди! – говорила она ему. – Теперь мы чужие с тобой люди. Пойми это.
– Прости, – твердил он одно. – Молю тебя, как икону… как бога прошу… Прости…
– Нет, Август! Нет. Лучше встань. Не надо себя унижать. Встань!
Но в голосе ее он уловил какие-то уже иные, теплые нотки, и принялся ползать и просить еще исступленнее.
Тогда она выбежала во двор. Он пополз туда за ней на коленях.
Она испугалась, что его может увидеть Худайкул, и метнулась опять в комнату. Это было уже похоже на издевательство.
Она сказала:
– Хорошо. Предположим, что я могу простить тебе это оскорбление. Это наше личное с тобой дело. Но ведь ты сделал и другую подлость.
– Какую?
– Ты предал Филиппа Степановича Гордиенко и Декамбая. Их арестовали. Ты знаешь это?
– Нет. Не знаю.
– Но это ты все рассказал жандармскому ротмистру Зазнобину?
– Не я… Не знаю… Не я…
– Не лги.
– Клянусь тебе, чем хочешь, – своей любовью… богом… матерью, отцом…. Ну чем еще тебе поклясться? Скажи?
Ей стало жаль его. Она вдруг обняла его голову и прижала к себе. В ней проснулось сразу столько чувств – и счастье, и любовь, и нежность и что-то еще, и еще, столько струн зазвенели в ней одновременно, что она прошептала:
– Забудем все… Забудем…
Стояли последние дни октября – поры прозрачной осени. После памятного дождя погода снова надолго установилась ясная, тихая, теплая; но по утрам, еще до восхода солнца, кое-где уже лежал седой иней: на кукурузном будылье, которое Худайкул для чего-то разложил по крыше ровным слоем, в саду на опавшей листве, на зеленой траве и на кочках по обочинам арыков, на картофельной ботве и на вилках еще не убранной капусты, на изумрудных клеверных полях, на куске черной кошмы, брошенной Худайкулом на арбу. Как-то Надя прикоснулась рукой к цветущим хризантемам, и на теплой ладони ее остались холодные капли: оказалось, что белые махровые головки цветов и серые, словно озябшие листья их были тоже покрыты инеем; вечерами было свежо, выпадала обильная роса. Но весь день от восхода и до захода солнца держалась летняя жара, в синем высоком небе плавала, серебристо вспыхивала на солнце белая паутина.
Так же, как тогда, в первые дни приезда Августа, все это опять казалось необыкновенным, таинственным и дивным; зачем-то хотелось обнять душистый ствол молодой вишенки, прислониться к нему щекой, взять губами бархатный лепесток еще цветущей розы, поймать рукой серебряную паутинку. Но странно: если раньше все вокруг нее и в ней самой пело, звучало бесконечной дивной музыкой, то сейчас все время хотелось к чему-то прислушаться, о чем-то непременно подумать. Но она не знала, о чем надо думать. «Может быть… о Кузьме Захарыче? О расстрелянной девочке?.. Об этих торжественных похоронах? О ком? О чем? А-а… О Филиппе Степановиче Гордиенко и Декамбае…»
– Ты какая-то грустная. О чем ты думаешь? – говорил Август.
– Я?.. Нет, я не грустная, – отвечала она, улыбаясь.
– Думай о счастье… о счастье! – твердил он. Август покрывал поцелуями ее лицо, шею, руки, потом опускался на колени, а она гладила его густые каштановые волосы, погружала в них свои тонкие руки, говорила:
– Ты любишь меня? Любишь, как прежде?.. Я счастлива… Счастлива снова…
«Да, о счастье надо думать… Только о счастье…»
– Но ты все время о чем-то думаешь? – снова с тревогой говорил он.
– Я, наверно, боюсь…
– Чего?
– Боюсь, что мы снова поссоримся.
– Этого больше никогда не будет.
«Но ты ведь не любишь их», – чуть не сказала она ему. «Я говорю себе, что я счастлива?… Нет… нет… Разве я могу быть счастлива, когда и Декамбай и Филипп Степанович… Да, надо обо всем подумать…»
– Все-таки мы поссоримся с тобой, – сказала она однажды с грустью.
– Нет, я не хочу этого… и этого не будет. Я догадываюсь, почему ты это говоришь. Но это пройдет…
– Нет, Август, не пройдет, – вдруг смело и честно сказала она, почувствовав, как вдруг появился и открылся в груди знакомый железный замок и чего-то спокойно подождал, наверно того, чтобы она сказала Августу эти слова.
Август больше ничего не ответил. Он поднял ее и долго нес на руках, идя по узкой тропинке вдоль крутого берега Ангрена, где они часто любили гулять.
– Кинь меня туда… на самое дно… – сказала она, глядя на него снизу вверх черными влажными глазами.
– Тогда уже вместе, – ответил он, – чтобы даже смерть не стала нам разлукой.
– И хорошо. И пусть, – вдруг обрадовалась она.
Август остановился, стал зачем-то очень много набирать в грудь воздуху и приподниматься на цыпочки.
– Значит, хочешь?….
– Хочу.
– Вместе?
– Да.
Он поцеловал ее и опять пошел по тропе.
– Мы счастливы. Зачем же умирать? У нас еще будет… сын… или дочь… Ты хочешь?
Она не ответила, только медленно прикрыла, сомкнула ресницы.
– Сегодня мы поедем в Уразаевку, – вдруг сказал он.
Она насторожилась.
– Зачем?
– В церковь. Венчаться. Ты согласна?
– Я давно этого хочу. Но у меня нет платья, – сказала она и с радостью и с огорчением.
– Это ерунда. Не огорчайся. Подбери подходящее и поедем.
– Тогда пойдем быстрее.
Она выскользнула у него из рук, и они весело побежали по скошенному клеверному полю напрямик к проселочной дороге.
…В Уразаевке счастье им не улыбнулось. Церковь была на замке, и вышедший из дома поповский сын с заячьей верхней губой, поросшей золотым пушком, сказал, что поп вместе с попадьей, со всеми своими чадами и причандалами поехал по окрестным деревням крестить новорожденных, и вернется нескоро.
– Ну, а тебя что ж не взяли? – весело спросил его Август.
– А вот завсегда так делает батюшка, – сказал он упрямо и зло. – Всех заберет, а меня оставит дом да скотину стеречь. Я ему настерегу. Сожгу нынче дом-то… А сам уйду к чертям… в карты играть. У них весело. Они меня жалуют.
– Эй, Костя! – закричала на него через плетень соседка. – Ты что там, дубина стоеросовая, языком-то своим опухшим ворочаешь?! Конюшню вычистил?
– Вычистил.
– Ну так в курятнике надо прибрать да кизяков наделать.
– Сейчас, – спокойно и угрюмо согласился Костя.
Вернувшись на другой день из Уразаевки, они к своему удивлению увидели у своих дверей казака. Он сидел на террасе, под навесиком, колол грецкие орехи, кидал их с ладони в рот и громко чавкал. С красным околышем фуражка без козырька лежала у него на коленях, полная орехов.
– Это что за визит? – спросил его Август. – Откуда и зачем?
– Явились, наконец, – вместо ответа сказал казак. Он спокойно поднялся, рассовал по карманам орехи, надел фуражку и сказал:
– Со вчерашнего дня вас ждем.
– Да в чем дело? – снова спросил его Август.
– А это уже вам сам господин ротмистр разъяснит, – сказал казак.
– Так где же он?
– У волостного начальника. Господина Абдулхая. Ну и орехов же у этого Абдулхая! Весь двор завален. Тьма тьмущая. Сушатся, – сказал казак и направился было за ротмистром, но в это время Зазнобин сам появился во дворе в сопровождении второго казака и важного, надменного Абдулхая, облаченного в чалму и чесучевый халат.
– Где это вы пропадали, друзья мои? – спросил Зазнобин. – А я вас хочу порадовать. Довольно вам жить в этой глуши. Перебирайтесь-ка в город, – продолжал он.
– В город? Как в город? Зачем? – бледнея, спросила Надя.
– Поступило распоряжение от уездного начальника закрыть здесь вашу медицину… то есть медицинскую точку. Так, кажется, сказано в этой бумаге. – Он достал из кармана хрустящий лист бумаги, развернул его и подал Малясовой. – Читайте.
Пока она читала бумагу, Зазнобин, блестя глазами, все время весело, игриво и как будто даже насмешливо смотрел на густо покрасневшее лицо Августа.
– Убедились?
– Да, но я не понимаю, за что? Зачем закрывать здесь медицинский пункт? Он здесь необходим. И у меня сейчас есть медикаменты… – говорила она как-то растерянно и покорно.
– Я, со своей стороны, как волостной управитель, весьма сожалею об этом, – медленно и важно заговорил Абдулхай, – но распоряжение уездного начальника для меня закон.
– Укладывайтесь. Повозка сейчас будет, – сказал Зазнобин.
– Как? Даже сегодня?
– Да-да. Именно сегодня. Даже немедленно. Повозка сейчас будет, – повторил Зазнобин.
– А зачем же повозка? Меня что, арестовывают? – вдруг спокойно спросила Малясова.
– Что вы, что вы, мадам! Как можно подумать… – намеренно обидчиво возразил Зазнобин.
– Ну так зачем же тогда повозка?
– Лишь знак проявления заботы и ничего более. Укладывайтесь.
Зазнобин взглянул еще раз на Августа, почему-то сердито поиграл желваками и ушел опять вместе с Абдулхаем со двора.
9
Осень и зиму они прожили в городе, занимали прежнюю свою скромную комнатку в гостинице Малышевой. Надежда Сергеевна работала в старом городе, на Шейхантауре, в махалле Аль-Базар, в той самой маленькой больнице для туземных женщин и детей, где в памятный октябрьский вечер умерла шестилетняя Зина.
Но всю осень Надежда Сергеевна не могла успокоиться, все ходила по присутственным местам, доказывала, что в волости совершенно необходимо иметь медицинский пункт, старалась узнать, почему его закрыли. В общине сестер милосердия ей сочувствовали, но были бессильны помочь; в Туркестанском окружном управлении Красного Креста она никак не могла добиться, чтобы ее принял председатель общества Глебов; уездный начальник Пенкин пожимал плечами и говорил, что он ничего не может сделать, так как ему было дано указание свыше закрыть медицинский пункт в волости; городской голова Путинцев опять разговаривал с ней сухо, коротко, официально и снова посоветовал обратиться к уездному начальнику Пенкину. Наконец она побывала у начальника города, в канцелярии туркестанского генерал-губернатора, где ее принял сначала управляющий канцелярией, а затем помощник генерал-губернатора, обещавший непременно помочь. Но время шло, близился уже новый год, а обещания так и оставались обещаниями. Новый же начальник края, после бегства Суботича, все еще не был назначен Петербургом, и Надежда Сергеевна, наконец, отступилась.