Текст книги "Больше, чем что-либо на свете (СИ)"
Автор книги: Алана Инош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 48 страниц)
– Одежду мою постирать бы, – сказала она. – Эту стёганку и штаны я полгода не меняла.
– Постираем, чего ж не постирать, – молвила Бенеда. – Сменное-то платье есть?
– Найдётся, – кивнула Северга.
– Ну, вот когда спать пойдёшь, так и отдашь кому-нибудь из моих охламонов, – сказала костоправка. – Они всё сделают, не изволь беспокоиться.
Разбирая вещмешок, Северга поставила на стол деревянную резную шкатулочку.
– Я, вообще говоря, не с пустыми руками, – усмехнулась она. – Тут для Рамут подарок... Не знаю, захочет ли она взять.
В шкатулочке на алом шёлке сверкало сапфировое ожерелье и такие же серьги. Чистота камней потрясала глаз, ослепляя благородной синевой, и у Рамут, никогда не видевшей такой красоты, невольно раскрылся рот. Бенеда нахмурилась.
– Ежели сие есть награбленное добро, с кого-то силой снятое, не надо девочке таких подарков, – сурово покачала она головой.
– Не бойтесь, – хмыкнула матушка. – Ничьей крови на камушках нет, не краденые они и с мёртвого тела не снятые. Достались они мне честно – в дар. Мне они ни к чему, я украшений не ношу. Рамут тоже рановато пока. Может, когда вырастет, наденет. Ну? – Северга двинула бровью, устремляя на девочку пронзительный взор. – Возьмёшь?
Она поманила Рамут к себе, и та, не смея ослушаться, приблизилась, но от ледяной стали взгляда Северги по-прежнему прятала глаза.
– Благодарю тебя, матушка, – пролепетала она.
– Смотри прямо, когда разговариваешь со мной. – Снова ровный, как заснеженная долина, голос. Жёсткие пальцы повернули её лицо за подбородок. – Почему ты отводишь взгляд? Неужто я такая страшная?
Матушка читала её мысли, и Рамут оставалось только боязливо кивнуть и тут же вжать голову в плечи в полумёртвом ожидании гнева родительницы. Но Северга не рассердилась.
– Охотно верю, – усмехнулась она. И добавила с какой-то грустно-пронзительной, задумчивой, усталой и почти ласковой хрипотцой: – А ты – красавица. Не лишай меня радости смотреть в твои глаза. Эти камни им подходят.
Рамут замерла, вслушиваясь в странное эхо этих слов в себе – и колкое, и бархатно ласкающее, какое-то обречённо-нежное. А Бенеда согласилась:
– Ладно, пусть лежит до поры твой подарок. Я сохраню его.
Ночью Рамут не спалось. За окном бесновался буран, наметая новые сугробы и новую работу для лопаты, а в душе девочки таяли отголоски этого слова: «Красавица». Они щекотали, дразнили, будили какие-то спавшие в ней доселе струнки... Эта надломленная, усталая хрипотца как-то по-новому тронула душу Рамут, смутила её и разлила внутри непонятный, тревожный и сладкий жар. Губы матушки были на пороге улыбки, но так и не улыбнулись; глаза почти расцвели нежностью, но внутренний свет не пробил корочку льда. Не улежав в постели, Рамут зажгла лампу и села к настольному зеркальцу. Оттуда на неё смотрело озарённое тусклым светом личико с синими, как те камни, глазами в обрамлении густых пушистых ресниц. Да, тётушка Бенеда не раз называла Рамут «красавицей», но так она всего лишь ласково обращалась к ней; из уст матушки это слово прозвучало совсем иначе, растревожив душу. «Я – красивая? – думала Рамут, всматриваясь в своё отражение в потёмках. Сумрак обрамлял её лицо, делая его задумчиво-таинственным... – Неужели правда красивая?»
– Бесконечно красивая. Самая красивая на свете девочка, – раздалось вдруг за плечом.
Рамут от неожиданности вскрикнула и обернулась, зеркальце со стуком упало плашмя на стол – к счастью, не разбилось. Северга, проникшая в комнату с бесшумностью призрака, отступила на шаг назад. Её заправленная в кожаные порты рубашка белела в сумраке, высохшие волосы лоснящимся шелковым плащом окутывали её фигуру. Если бы не косой шрам и не этот безумный, исступлённо дрожащий краем стального лезвия блеск в жестоких очах – тоже была бы красавицей.
– Ну-ну... Это всего лишь я, – усмехнулась она уголком жёстких губ. – Хотела вот пожелать тебе сладких снов, но, похоже, затея была так себе. Мне лучше уйти. Спи крепко.
Конечно, полночи Рамут провела в странной, нервной бессоннице. События этого дня крутились роем белых снежинок, душили и давили, расстилались лоскутным одеялом: липнущая к рукам дужка ведра превращалась в услужливую улыбку Дуннгара, рыбина на блюде посреди стола разевала рот и желала проглотить шкатулочку с украшениями, а потом перед Рамут раскидывался чёрный плащ Северги, от которого пахло битвами, снегом и кровью. Он превращался в пропасть, на краю которой девочка шаталась, словно подвешенная на готовой оборваться ниточке... «Стоять, – раздалось вдруг. – Кругом!» Спасительный приказ незримой рукой властно повернул её лицом к матушке, и Рамут влетела в её раскрытые объятия. «Красавица моя. Самая красивая на свете», – щекотали губы Северги её лицо...
Эта изматывающая цепь полусонных образов оборвалась бесцеремонным стуком в дверь:
– Рамут, вставай! Тебя матушка Бенеда зовёт. Хлеб печь! – хрипловато проорал голос Гудмо.
Девочка колобком скатилась с постели, плохо соображая, где она, кто она и как сюда попала. Она трясла головой, и сны высыпались из ушей искрящимися и жужжащими струйками звёздного песка.
– Бррр...
Утренняя мгла снежной лапой скреблась в окно, а за дверью издевательски кукарекал братец:
– Раму-у-ут! Встава-а-а-ай!
– Да встаю я, встаю, не ори, – окончательно проснувшись, крикнула ему девочка. – Не делай так больше! С кровати из-за тебя, дурака, упала...
– Гы-ы-ы, – раздалось за дверью довольное ржание. – Зато сразу проснулась! Хы-хы!
– Дур-рак, – тихо прорычала Рамут.
Вскочить, натянуть одежду, убрать волосы, высунуться в колючую утреннюю тьму и быстренько растереть лицо снегом, чтобы прогнать остатки наваждения – на всё это у неё ушли считанные мгновения. Кажется, кто-то сидел в кресле у камина: Рамут успела мельком заметить рукав кафтана с широким отворотом и красным кантом, а также высокий, начищенный до великолепного глянца чёрный сапог. Но девочка слишком торопилась на зов тётушки Бенеды, а поэтому не стала задерживаться и сразу молнией рванула на кухню.
Хлебное священнодействие уже началось: костоправка шмякнула кусок теста о стол, и он превратился в лепёшку. Рамут трижды вымыла руки, вытерла их чистым полотенцем. Колпак и передник уже ждали её на гвоздике.
– Долго сегодня изволила почивать, сударыня моя, – усмехнулась Бенеда.
– Прости, тётушка, – пробормотала девочка, отрывая и разминая пальцами свой кусок теста, чтоб он стал плоским и круглым. – Полночи что-то мне не спалось, а потом как вдруг уснула... Пока этот придурок Гудмо не разбудил.
– Чего ж тебе не спалось, дитятко? – Бенеда шмякнула о стол вторую лепёшку – точно рядом с первой.
– Сама не знаю, – вздохнула Рамут. – Просто день вчера был такой...
– Какой? – Костоправка раскрутилась и шарахнула третью лепёшку, да с такой силой, что стол пошатнулся. Ещё б чуток посильнее – и столешница треснула бы пополам.
Рамут пожала плечами. Слова не подбирались, а мысли летели к камину, где сидел кто-то в красивом (наверно) кафтане и великолепных сапогах. Уж не матушка ли? А Рамут так спешила, что даже не поздоровалась с ней...
Лепёшки были готовы. Часть Бенеда отложила на большое блюдо, а остальное оставила в хлебном ларе. Сняв передник и колпак, она открыла дверь и позвала:
– Дуннгар! Завтрак! Накрывай на стол...
Камин весело озарял комнату уютными отблесками пламени, а из кресла навстречу Рамут поднялась матушка, но какая!.. Её стёганка и штаны ещё не высохли, и ей пришлось облачиться в парадный мундир – приталенный красно-чёрный кафтан с двумя рядами пуговиц, укороченный спереди и длинный сзади, тёмно-красные штаны с золотыми кантами в боковых швах и зеркально блестящие сапоги выше колена. Ало-золотые наплечники блестели бахромой, а крахмальный воротничок рубашки был подхвачен белым шёлковым шейным платком, жёстким краем почти упираясь Северге в подбородок. Кафтан сидел великолепно, подчёркивая её подтянутое, сильное тело и безукоризненную воинскую выправку. Вчера вымытые волосы снова были строго убраны в косу и лоснились от укладочного масла. К этому облачению полагалась ещё треугольная шляпа; она висела на гвоздике вместе с плащом, отделанная по краям белым пухом и пёрышками. Мрачные, тёмные доспехи и грубые сапожищи, окованные сталью, предназначались для ратного поля, а в этом щегольском наряде воинам Дамрад предписывалось появляться на смотрах, в присутственных и общественных местах. Тщеславная Владычица не жалела средств на красивую форму для своего войска.
От всего этого военного великолепия у Рамут отвисла челюсть, и она в полном ошеломлении не могла вымолвить ни слова. «Матушка, какая ты сегодня... потрясающая!» – требовало сказать сердце, но язык у девочки просто отнялся. Впрочем, и в красивом мундире глаза у Северги оставались прежними – двумя морозными клинками, способными одним взглядом-ударом разделать душу на тонкие пластики. Напоровшись на них, Рамут опять обмерла и потупилась. Плохо слушающимися губами она пролепетала:
– Матушка, доброе утро. Прости, что не поздоровалась.
Ответ был кратким и сдержанным:
– Доброе утро, детка.
На завтрак обычно подавались остатки вчерашнего ужина, но ради гостьи мужья Бенеды расстарались и наготовили свежей снеди.
– Всё с пылу-жару, госпожа, кушай, – потчевал Дуннгар.
Рамут рано утром редко бывала голодна и обходилась обычно половинкой лепёшки с маслом и чашкой горячего, янтарного отвара листьев тэи. Ни один мускул не дрогнул на бесстрастном лице Северги, но рука протянулась, взяла тарелку девочки и положила на неё кусок жареной рыбы и пару отварных земляных клубней.
– Завтрак должен быть основательным, иначе к обеду ноги таскать не будешь. Поверь мне, я кое-что в этом понимаю.
Политые растопленным маслом золотистые клубни испускали соблазнительный парок. Земняки Рамут любила, но только свежие и горячие: остывая, они становились скучными, клейкими и противными. Эти, к счастью, были свежайшими и рассыпчатыми, и девочка их одолела без особого труда, а вот кусок рыбьей плоти не вызывал у неё приятных чувств.
– Рыбу я не ем, матушка, прости, – сказала она, не поднимая глаз от тарелки.
Она боялась, что от взгляда Северги треснет посуда, но ничего такого не произошло. Матушка лишь спросила спокойно:
– И почему же?
– Ну... это для меня то же самое, что есть, к примеру, твою жареную руку, – сказала Рамут.
Она подобрала это «невкусное» сравнение, чтобы доходчиво донести свои чувства, и у неё это получилось как нельзя лучше. Все перестали жевать.
– Буэ, – высунул язык и скорчил рожу Гудмо.
Впрочем, желудок и нервы у него были покрепче, чем у иного взрослого. Этот обжора съел бы что угодно, когда угодно и с чем угодно. И в любой обстановке. Сейчас он только красноречиво выражал всеобщие впечатления от слов Рамут.
Северга осталась невозмутима, как заснеженная вершина.
– Думаю, детка, ты говоришь о том, чего не знаешь. А рука – это далеко не самая лучшая часть, – молвила она, отправляя в рот кусочек очищенной от костей рыбы. – Жилы одни да кости. Мне доводилось есть поджаренные сердца и печёнки врагов – вот это уже кое-что. Но печёнку лучше употреблять сырьём. Так она полезнее.
За столом повисла такая тишина, что Рамут слышала биение собственного сердца. А Бенеда молвила, крякнув:
– Мы охотно верим, Северга, что ты знаешь толк во вкусной и здоровой пище. Но эти разговоры... кхм... немного не к столу.
– Прошу прощения, если разговор свернул в неприятное русло. – Уголок губ матушки приподнялся, но глаза оставались жёсткими, ледяными и острыми. – Я лишь хотела показать Рамут, что говорить следует только о том, что испытано на собственной шкуре. Всё прочее – сотрясение воздуха словами, за которыми ничего не стоит. Всё, я умолкаю.
Завтрак продолжился, но уже как-то вяло. В груди у Рамут снова стоял ком дурноты, но не от разговоров о печёнке врага, а оттого, что матушка опять одержала победу. Уже не имела значения сама отправная точка этой познавательной беседы – рыба, кусок которой так и остался нетронутым на тарелке. Матушку невозможно было ничем «пробить», впечатлить, удивить или напугать. Всё самое страшное она уже видела и испытала на себе.
Дни потекли в привычном русле. Бенеда приняла нескольких покалеченных, ознакомив Рамут с их случаями до и после лечения; девочка помогала за ними ухаживать, снова окунувшись в чужую боль до стука в висках и темноты в глазах. В её душе зрел новый, прочувствованный и выстраданный ответ на вопрос о том, почему она не ест мяса, рыбы и птицы, но интересовал ли он матушку? Та уходила гулять в одиночестве, а возвращалась с добытой в горах и лесу дичью. Если же она оставалась дома, то предпочитала кресло у камина и кувшин с настойкой. Пила она, пока её взгляд не становился стеклянным, но на чёткость речи и собранность движений это почему-то никак не влияло.
Пару-тройку раз они выпивали с тётушкой Бенедой вдвоём – как правило, уже поздно вечером, когда все отправлялись спать.
– Северга, прости, ну не могу я тебя понять, – сказала костоправка, приняв «на грудь» полкувшина крепкого зелья. – Это же твоя родная кровинка, твоя выстраданная девочка – и ты её даже не обнимешь ни разу, не прижмёшь к себе, не поцелуешь, слова ласкового не скажешь... Как так можно?
– Тётя Беня, я воин, – ответила Северга, подбрасывая в огонь поленья. – Чем меньше её привязанность, тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита. А вам её рано или поздно принесут. Чем меньше она прольёт слёз обо мне, тем лучше.
Грудь Бенеды от тяжёлого вздоха всколыхнулась.
– Дорогуша, привязанность уже есть. И дальше она будет только крепнуть. Девчонка уже тебя любит, тянется к тебе. Где это видано, чтоб дитё матушку не любило, даже такую непутёвую, как ты?
– Особой любви я в её глазах не вижу, только страх, – усмехнулась Северга, наполняя чарки вновь. – Но пусть уж лучше боится, чем любит. Зато сожалеть обо мне не будет.
– А я вот вижу в её глазах совсем другое. – Крякнув, Бенеда выпила, утробно отрыгнула воздух. – И Гырдан тоже хорош... Ни разу своё дитятко не навестил, скотина такая. Ну, что с него взять... Охламоном был, охламоном сдохнет.
– Уже. – Северга посуровела, её тёмные брови сдвинулись в одну грозную черту на побледневшем лице, скулы взбугрились желваками. Пить она не спешила, сжимая чарку в руке.
– То есть? – Теперь нахмурилась и Бенеда, подавшись всем телом вперёд.
– Уже сдох, тёть Беня. Погиб. Нет его больше. – Северга медленно, с натугой влила в себя хмельное, занюхала рукавом, блеснула клыками в коротком ожесточённом оскале.
– Да неужто?! – охнула костоправка, откидываясь назад. – Ох, чешуя драмаука мне в рот... Огорошила ты меня, дорогуша, огорчила вестью... Непутёвый был тоже, а всё-таки племяш мой родной. Жалко засранца. – И Бенеда провела рукой по потемневшему, вытянувшемуся от хмеля и сокрушения лицу. – Как же это вышло-то?
– Неважно уж теперь. – Северга снова оскалилась, словно у неё занемело лицо, и она пыталась его размять. – Убили его.
Они не подозревали, что Рамут слушала их разговор в тени лестницы, зажимая себе рукой рот и задыхаясь от рвущих грудь рыданий. Когда матушка с Бенедой разошлись по комнатам, девочка проскользнула к себе и бросилась на постель.
Она плакала полночи, выла в подушку и грызла наволочку клыками, пока не порвала. Выплёвывая перья, она размазывала слёзы по лицу, а в груди колоколом гудела боль. Под утро Рамут начала одолевать дрёма, и в солёном полусне ей мерещилась мужская фигура, которая склонялась над нею в сумраке. Она пыталась поймать её, но руки хватали пустоту.
Надо было вставать, а отягощённая скорбной бессонницей голова Рамут сама клонилась на порванную подушку. Грядущий день нависал неподъёмной глыбой, давил и угнетал. Нет, не подняться... Хоть ложись и умирай. Надеясь, что умывание снегом её хоть немного взбодрит, Рамут направилась во двор; в гостиной у растопленного камина уже сидела матушка – в серой атласной безрукавке и белой рубашке с шейным платком. Щегольские сапоги от парадного мундира мерцали, ловя отблески пламени. В утреннем зимнем сумраке её лицо казалось мертвенно-бледным, даже тени залегли в глазницах. Выпили они с тётушкой вчера немало, но матушка была опрятно одета и причёсана – ни одной расстёгнутой пуговицы, ни одного выбившегося из косы волоска.
– Доброе утро, матушка, – быстро поздоровалась Рамут, собираясь проскочить мимо.
Но проскочить не получилось: снова её ноги захлестнула незримая петля власти.
– Рамут, подойди, – раздался строгий голос.
Девочка застыла перед матушкой в зимнем ожидании. Камин горел жарко, но вокруг неё словно завывала метель, а мороз щипал тело и душу.
– Посмотри на меня. – Снежно-ровный голос, а каждое слово – как точный бросок кинжала.
Взглянуть в эти глаза было всё равно что добровольно насадиться грудью на пику, но Рамут сделала это – заколола себя о стальные клинки, отшлифованные вьюгой.
– Ты плакала, – сказала Северга. – Что случилось?
– Нет, матушка, я не плакала, – быстро и глухо пробормотала Рамут, не выдержав поединка взоров и сдавшись первой.
– Я не люблю, когда мне врут. – Из снежной равнины голоса Северги грозно поднялась ледяная лапа, готовая к пощёчине. – У тебя глаза красные, будто ты несколько ночей не спала и рыдала. Говори правду, пожалуйста.
Ком дурноты разливал струи слабости из груди по всему телу. Стоять стало тяжело, но опоры не было, а глаза снова предательски затянуло влажной солёной болью.
– Вчера я услышала голоса и проснулась... Вы с тётушкой разговаривали... Ты сказала, что мой батюшка умер. Что его... убили.
Слова вырывались из груди тугими сгустками крови, слабые ноги уже не держали Рамут, и она зашаталась. Матушка видела каждое её движение, ловила каждое слово: неистовая сталь её глаз жадно впитывала душу Рамут.
Жужжащая пелена медленно сползла. Каким-то образом девочка очутилась в кресле: видно, матушка усадила её на своё место, а сама теперь стояла рядом, заложив руки за спину. Рамут видела лишь её расставленные ноги в блестящих сапогах, не в силах поднять залитый слезами взгляд выше.
– Что ещё ты слышала? – спросила Северга.
Что могло ответить мёртвое, недвижимое горло? Рамут вся ссутулилась тающим снеговиком, смыкая холодеющие веки. Какое-то звяканье донеслось до её слуха; матушка присела около неё, поднося к её рту чарку, из которой пахло резко, пряно и крепко.
– Только один глоток.
Внутрь пролился жидкий пожар, кашель сдавил горло, нутро судорожно подпрыгнуло. Матушка задрала Рамут голову за подбородок.
– Подыши глубоко.
Пожар улёгся, превратившись в уютный, укрощённый огонь – как в камине. Дурнота отступала, даже руки согрелись.
– Так что же ты ещё слышала? – повторила свой вопрос матушка.
То, что Рамут слышала ещё, выпускать наружу не следовало: слишком больно, как удар туго скатанным до каменной твёрдости снежком. У неё хватило сил соврать:
– Больше ничего.
– ПРАВДУ! – хлёстко грянуло на всю комнату.
Занесённая в ожидании снежная лапа обрушилась на Рамут, и она застыла ледяным изваянием, покрывшись трещинками. Внутри тлел уголёк, который не давал ей промёрзнуть полностью, но кровь отхлынула от лица, рук и ног, и они стали хрупкими и бесчувственными. Наверно, Рамут вся побелела, как простынка, потому что послышался вздох матушки. Видно, она сожалела о своей резкости. Снежная лапа опустилась, улеглась, снова став белой зимней равниной.
– Девочка... Просто скажи, как есть.
– Больше ничего. – По оттаивавшим щекам Рамут ползли тёплые слёзы.
Матушкины сапоги заблестели: она прошлась вдоль камина – от кресла до кресла.
– Ну ладно, допустим, я тебе верю. – Снежно-ровный голос звучал устало, в нём снова слышалась эта шершавая нотка, делавшая его уже не таким холодным, гладким и острым, как сосулька. – Но ведь ты совсем не помнишь отца. Ты не можешь его помнить: он держал тебя на руках всего раз, сразу после твоего рождения. Как можно оплакивать незнакомца? Ты даже не знаешь, каким он был... Плохим или хорошим.
– Он был хорошим, я верю... Я знаю. – Закрывая глаза, Рамут снова видела тень мужской фигуры. Она не угрожала, а склонялась ласково, словно бы желая обнять.
Слёзы уже струились щекотно и безудержно, она ничего не могла с ними поделать. Пусть снежная лапа голоса бьёт, пусть клинок взгляда рубит и колет – неважно.
– Ты права, – задумчиво проговорила матушка, останавливаясь у огня и опираясь о каминную полку. Пламя плясало в её глазах, но теплее они от этого не становились. – Он был достойным. Пожалуй, единственным из мужчин, которого мне хотелось уважать.
Рамут вытирала слёзы краешком рукава, и матушка, вскинув острый взгляд, спросила:
– Где твой платок?
Сказать было нечего: носовой платок Рамут частенько забывала брать с собой. Северга достала из нагрудного кармашка свой – накрахмаленный с солью до блеска, приложила его к мокрой щеке девочки.
– На, возьми.
– Благодарю, матушка, – пролепетала Рамут. Юркой пташкой с языка сорвалось: – И ты – хорошая.
Это сердце пискнуло, обходя острые преграды в виде сосулек, ощетинившихся со всех сторон. Но его смешной и глупый голос утонул в ледяной бездне.
– Ты меня не знаешь. Я – тварь, каких ещё поискать надо. Лучше не привязывайся ко мне.
Лицо матушки застыло жёсткой, высеченной из камня маской, от которой веяло холодом и безжалостной жутью. Рамут словно под лёд провалилась, в тёмную зимнюю воду. Но сердце тлело тёплым угольком и шептало: «Верь...»
– Нет, ты хорошая, – еле слышно повторила она. – Ты не сделаешь мне ничего плохого, я знаю.
Подобие усмешки прорезало уголок неподатливых, каменных губ Северги.
– Лучше не пытайся погружаться во мрак моей души. Но одно ты снова угадала верно: тебе я не причиню зла никогда.
Она провела у Бенеды ещё дней десять. С Рамут они изредка встречались взглядами, и каждый раз это было непростое испытание. Но внутри росло что-то новое – властное, непобедимое, в тысячи раз сильнее самого острого стального клинка. Сердце Рамут резалось о него в кровь, обмирало снова и снова, то покрывалось инеем, то варилось в кипятке, но прежним быть уже не могло и обратной дороги не знало.
Опять навалило много снега, и Рамут, расчищая эту девственную перину, не удержалась от соблазна плюхнуться в неё с разбега. Это был чистый, холодящий восторг, в котором она купалась с головы до ног, а забытая лопата торчала в сугробе. Балуясь, Рамут не замечала ничего и никого вокруг себя, а поймав на себе царапающую сталь знакомого взгляда, застыла от смущения. Северга стояла на крыльце, опираясь о косяк, и наблюдала, как она барахталась. Как давно? Рамут не имела понятия, но ей вдруг стало до жаркого румянца неловко, что её застали за таким легкомысленным делом. Северга вышла под лучи Макши в одной рубашке с безрукавкой, даже не набросив плаща. Седой пар рвался из её ноздрей, сапоги скрипели по свежерасчищенной тропинке, которую проложила Рамут по двору, прежде чем увлечься снежным купанием.
– Бесполезный труд, – молвила она, покачав черенок лопаты. – Не сегодня – завтра всё опять занесёт. Впрочем, можно хотя бы размяться.
С этими словами она закатала рукава, выдернула лопату из сугроба и принялась раскидывать снег огромными кусками, прокладывая тропку дальше, к колодцу. Выпрямившись, чтобы перевести дух, она устремила взгляд к горным вершинам. Шрам на морозе побелел, пересекая её лицо наискосок, через лоб и щёку. Глаза Северги, ловя дневной свет и снежный отблеск, сами стали почти белыми, жгуче-леденящими. Рамут вдруг до невыносимой, крылатой тоски захотелось вызвать на этих жёстко сложенных, твёрдых губах улыбку.
– А Гудмо, когда был маленький, писался в постель, – сама не зная, зачем, рассказала она. – С ним и сейчас это порой случается.
– Хм... Ну, и к чему мне эти сведения? – Северга снова налегла на лопату, расшвыривая снег то в одну сторону, то в другую.
– Ну... Не знаю, – смутилась от этой неуютной, непробиваемой серьёзности Рамут. – Это смешно, наверно.
– В выставлении чужих недостатков напоказ нет ничего смешного, – ответила матушка, продолжая работать.
Рамут снова ощутила комок дурноты в груди – так было всякий раз, когда она осознавала свой промах. Впрочем, сейчас она скатала его внутри себя, как снежок, а потом сплющила о рёбра. И попыталась опять:
– А хочешь, покажу, какая морда бывает у драмаука, когда он несёт яйца? – И Рамут сделала вид, будто тужится, корча при этом уморительнейшую, на её взгляд, рожу. – Ы-ы-ы...
Этой шуткой они с Гудмо когда-то смешили друг друга до упаду, но с Севергой она почему-то не сработала. Матушка выпрямилась, глядя на Рамут сверху вниз пронизывающим, как горный ветер, взглядом, от которого девочка словно в сугроб провалилась.
– Опять говоришь о том, чего не знаешь. Никто никогда не видел этого, потому что драмауки никому не позволят увидеть себя во время кладки. А если кто-то подобрался слишком близко – всё, он покойник. Когда попадаешь в лапы к драмауку, он сжимает тело так, что рёбра ломаются и вонзаются в лёгкие. Обломки кромсают твои внутренности, как ножи. Если какой-то из них проткнёт тебе сердце и ты умрёшь сразу – считай, повезло. Если не повезло – тебя будут душить долго, а потом сбросят с высоты на скалы. Мы охотились за их яйцами и видели этих тварей вблизи. Многих хороших ребят недосчитались. Так что когда берёшь в руки баночку с каким-нибудь снадобьем на основе яиц драмаука, каждый раз вспоминай, что она оплачена чьими-то жизнями.
На сей раз ком дурноты обездвижил Рамут основательно и надолго. Северга была этаким тугим сгустком холодной силы, напичканным острыми шипами. Нажми беспечно на какое-то место – и изнутри с лязгом выдвинется стальной штырь, пронзив ладонь насквозь. Это отбивало охоту шутить с ней, но Рамут, до слёз закусив губу, искала хоть какой-то способ вызвать наружу тот свет, который, возможно, жил где-то глубоко под этой колючей, отпугивающей оболочкой.
– Матушка, – окликнула она Севергу.
Не успела та снова выпрямиться и обернуться, как Рамут с разбегу прыгнула на неё белкой-летягой, и они вместе плюхнулись в снег. По погоде одетой девочке такие «купания» были нипочём, а вот матушке, вышедшей во двор в одной рубашке и жилетке, эта выходка не показалась забавной. На Рамут обрушилась убийственная волна клыкастой звериной ярости.
– Никогда так не делай! – сверкая побелевшими, как ледышки, глазами, рявкнула Северга.
Этим рыком Рамут сдуло с ног. Повалившись на дорожку, она сжалась в комочек; ей померещилось, что снег под нею стал мокрым и жёлтым – не иначе, с ней вышла та же неприятность, что и с Гудмо. Впрочем, так ей лишь показалось. В следующий миг она оторвалась от земли, подхваченная Севергой, а ухо ей тепло защекотал шёпот:
– Не делай так, потому что я могу жестоко отомстить.
И Рамут с визгом полетела в самый большой и пышный сугроб. Толщина снега была огромной, и о землю она, конечно, не ударилась, но на несколько мгновений её охватила колюче-льдистая смесь ужаса, восторга и удушья. Снег лез за шиворот, в рот, в нос и уши, в его холодных объятиях перепутались верх и низ, правое и левое, и Рамут долго бултыхалась, прежде чем смогла с горем пополам выбраться – запыхавшаяся, с рдеющими щеками и разрывающейся от хохота и крика грудью. Матушка тем временем невозмутимо отряхивалась: изваляла её Рамут в снегу основательно. Подобрав и воткнув лопату, она сказала:
– Ладно, это твоя работа. Продолжай.
Улыбка Рамут уже была готова угаснуть, а хохот умереть под рёбрами, так и не родившись, но Северга, направляясь по дорожке к дому, обернулась через плечо и подмигнула. С неулыбчивым ртом и каменно-суровым лицом, но подмигнула! Она скрылась в доме, а Рамут, обессиленная, но счастливая, рухнула и растянулась поперёк дорожки. Сегодня был великий день. И последний день отпуска матушки.
Рано утром юная навья проснулась от тоскливой пустоты в груди. За окном темнело морозное звёздное небо с воронкой, бесприютно простираясь над матушкиной дорогой в неизвестность. Острыми когтями в сердце впилась боль: переступив порог дома, она могла уже никогда не вернуться – как отец. Охваченная всеобъемлющим отчаянием, Рамут выскочила на лестницу в ночной рубашке и босиком.
Северга, уже с мешком за плечом, вложила тётушке Бенеде в руку увесистый, туго набитый кошелёк. Костоправка нахмурилась.
– Это ещё зачем?
– На девочку, – ответила Северга. – Ты ведь за свой счёт её кормишь-поишь.
– Она как-никак родня мне – племяша Гырдана дочурка, – отрезала Бенеда, возвращая кошелёк. – Не объела она меня, не опила. Так что оставь свои кровавые деньги себе.
На скулах Северги заходили суровые желваки, в глазах замерцал зимний блеск. Задели её, наверно, тётушкины слова, но в ответ она ничего не сказала. Дуннгар, стоявший тут же, осмелился супругу поправить:
– Не кровавые, матушка, а кровные. Разница есть.
На правах старшего мужа он иногда перечил жене, вставляя своё мнение; младшие за это получили бы, самое меньшее, подзатыльник, а Дуннгару сходило с рук и не такое. К нему знахарка прислушивалась, звала его «отец» и относилась дружески. Сейчас она ему лишь бросила мрачно и досадливо:
– Цыц. – И, заметив на лестнице Рамут, вздохнула: – Ты уж не обижайся на матушку, родная... Не хотела она тебя будить. Прощаться – дело тягостное.
– Не надо оправданий, тёть Беня, – сказала Северга, вскидывая и поворачивая голову в сторону девочки.
В комнатах было тепло, но на лестнице всегда почему-то гуляли сквозняки. Рамут трясло – то ли от зябкого веяния в спину, то ли от выдирающей нутро когтями тоски. Могучими лапами драмаука стискивало грудь эхо слов: «...тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита...» «Убита» тупым ножом втыкалось под сердце.
– Ну, что ж вы обе столбами-то встали, а?! – воскликнула Бенеда. Не утерпев, она схватила Рамут, поднесла к Северге и всунула ей на руки. – На! Пока не поцелуешь её, не отпущу! Даже не надейся.
Матушка не спешила выполнять её пожелание-приказ, просто смотрела на Рамут – как всегда, неулыбчиво и испытующе. Прижатая к её груди, девочка до душевной крови, до нервного изнеможения насаживала себя на стальной штырь взгляда. Она отбрасывала все свои «боюсь» и «не могу выносить», ведь это мог быть последний раз, когда она видела эти глаза – страшные, но родные. Так уж выходило, что других у неё не было. Дрожь усиливалась, тряслись теперь даже губы, и ими Рамут неловко ткнулась в прохладную щёку матушки.
– Если уж целуешь – целуй по-настоящему, – сказала Северга.
Рот Рамут сплющился под сухими сомкнутыми губами, твёрдыми, как каменный край колодца. Это и обжигало, как глоток хмельного, и повергало в холод отчаянного, прощального надлома. Рамут в первый миг захлебнулась, провалившись в омут онемения.