Текст книги "Совесть"
Автор книги: Адыл Якубов
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
С порога шейх спросил, как его имя, какого он был звания или профессии.
– Нищий я, раб аллаха, – ответил Каландар. «Какая разница, как меня звали и кем я был там», – подумал он.
Шейх внимательно, как бы запоминая, оглядел Каландара с ног до головы и, ничего не сказав, покинул обитель.
На следующий день шейх Низамиддин Хомуш вызвал Каландара к себе в летний дом, построенный близ кишлака Багдад. Сидя у чистого родника на помосте, покрытом персидским ковром, шейх долго беседовал тогда с Калан-даром, расспрашивал, откуда Каландар родом, почему решил уйти в дервиши. Решение это одобрил, о ханаке близ Шахи-Зинда отозвался неодобрительно, сказал, что переводит Каландара к дервишам, что обитали при «Мазари шериф», а главное, шейх приоткрыл перед собеседником тайну истинной роли ордена «Накшбендия» в жизни, роли вполне светской, но весьма угодной аллаху, ибо самоочищение хорошо, но более важно очистить сей бренный мир от тех, кто грязнит его, и праведно возмущение Каландара тем, что делают некоторые дервиши, а еще праведнее будет, коли он, Каландар, послужит торжеству божьего дела не только среди дервишеской братии, но и вообще в городе, где развелось столько богохульников и богоотступников. Но об этом особо… сейчас же речь о том, что Каландар понравился благочестивому шейху, так понравился, что шейх не прочь сделать Каландара оком своим среди людей, и хоть обычно шейх не интересуется согласием тех, кем повелевает, но здесь ему хотелось бы услышать, как относится дервиш к этому предложению, свидетельствующему только и исключительно о доверии и благорасположении.
– Чистыми душами мир очистится, а ведь мы с тобой только о чистоте и печемся, не правда ли, сынок?
Месяца два назад шейх перевел Каландара к дервишам в ханаку при Гур-Эмире: оттуда легче держать под неусыпным наблюдением Кок-сарай.
И снова Каландар ночей не спал от сомнений и раздумий. Очищать мир – о, это надо, надо делать! Ибо грязь, и неверие, и корысть, и мздоимство, и попрание сильным слабого, и несправедливость – вот они, вокруг, повсюду. И, хотя по-прежнему Каландар убеждал себя, что лучший путь исправления жизни – это тарикат, умом и опытом воина он знал, что силе можно противостоять только силой. Но одно дело – открытый бой, другое – доносы. Было в последнем поручении шейха что-то такое, что отвращало Каландара от ревностного исполнения приказа.
Правитель богоотступник? Может быть, но разве султан Улугбек распространял зло? В это не верилось. Вот сын султана, сыновья его… но он сам?.. Каландар вспомнил медресе. Богоотступник? Разум Каландара не соглашался с таким прозвищем Улугбека, сердце не могло забыть ни того, что Улугбек пришел на помощь его родному городу (воля аллаха, что усилия эти оказались тщетны!), ни того, как относился к нему Али Кушчи, любимец султана.
Каландар не выдал шейху ни своих сомнений, ни тем более того, что вовсе без тщания следил за Кок-сараем.
И сейчас, сидя у мраморного хауза во дворе шейха и наблюдая его гостей, Каландар мучительно размышлял о том, зачем позвал его шейх. Может, благочестивый недоволен, что Каландар ни разу не доложил о наблюдениях за Кок-сараем? Если шейх спросит о причинах такого молчания, что ответить?
Наконец калитка, ведущая во внутренний двор, открылась и показались белые гуси – улемы, предводительствуемые главным казием Ходжой Мискином. Мюриды проводили их до самого выхода. Каландар поднялся уже с места, чтоб напомнить о себе, но тут опять раздался стук в ворота. Кто же теперь? Каландар оглянулся и вздрогнул: во двор к шейху вступил хороший знакомый Каландара, враг его смертельный, обидчик до могилы – ювелир Ходжа Салахиддин!
Важно прошествовал Салахиддин мимо Каландара, гордый, надутый, что твой эмир, в богатейшей одежде из парчи, подбитой беличьим мехом, в лисьей шапке, украшенной жемчугом. Он и не глянул на нищего дервиша, одетого в лохмотья и старый козлиный треух.
И вот к этому спесивцу ходил устод Али Кушчи сватать Хуршиду-бану, создание, краше и чище которого нет во вселенной. Именно этот самодовольный индюк заявил тогда: «Нищий поэт, видно, заучился до помрачения ума. Чем сватать внучку Салахиддина-ювелира, подумал бы лучше о том, как самому наесться хоть раз досыта». Али Кушчи не пересказал своему ученику этих жестоких слов, Каландар узнал про них от другого человека. А устод всячески старался утешить влюбленного, отвлечь его от разговоров о любви и любимой. А мавляна Мухиддин? Сын ювелира несколько дней не мог прямо взглянуть на Каландара, своего шагирда, избегал его. Лицемер! Коль так унизительно породниться с поэтом, зачем учить его наукам и поэзии? И зачем было открывать у себя дома уроки для дочерей из богатых и родовитых семей, уроки, которые сам же Мухиддин и поручил вести именно ему, Каландару, бедному и незнатному родом?
Уроки, на которых впервые он увидел Хуршиду-бану.
Каландар стиснул зубы.
Где они, те счастливые дни, что провел Каландар в тихой светлой комнате мавляны Мухиддина среди полок с чудесными книгами? Хуршида-бану появлялась на урок в тончайшем шелковом платке на лице, бесшумно и легко проходила на свое место в ту часть комнаты, что предназначена была для высокородных учениц и отгорожена от преподавателя шелковой занавеской. Робкая вначале, Хуршида слушала Каландара постепенно все более увлеченно, потом она вовсе откидывала мешавший ей лицевой платок, и он видел ее разгоряченное лицо, большие, яркие и пугливые, словно у степной лани, глаза, он видел, как прекрасна она, как целомудренна ее красота… Недаром в этой комнате Каландар сочинил первые любовные стихи и улучил-таки минуту, прочитал их Хуршиде-бану. Да и вообще она и только она сделала его поэтом, девушка редкой красоты и редкого ума. Да, да, и ума, потому что она, эта девушка, не знающая никаких горестей в жизни, этот полураскрытый еще бутон, оказалась проницательнее Каландара Карнаки, мужчины, чье сорокалетие не за горами, воина, сидевшего столько горестей и страданий, что, казалось, пора бы уж было перестать верить в возможность счастья.
Однажды вечером, вскоре после того, как Каландар объявил девушке, что пошлет сватов, Хуршида прислала ему со служанкой записку: просила встретиться в укромном месте, в саду, под старой орешиной на краю оврага.
Хуршида-бану пришла на свидание точно в назначенный ею час. На девушке были красные сапожки с тонким узором на сафьяновых голенищах, плотный шелковый платок закрывал не только голову, но и плечи; поверх платка она надела бархатный мурсак, облегавший тонкую талию, в руках держала какой-то узел. Девушка вся дрожала, а Каландар, удивленный таким ее нарядом (была вечерняя прохлада, но так тепло одеться? Зачем?), никак не мог начать разговор. Хуршида заговорила сама, волнуясь, торопливо и сбивчиво: надо, мол, бежать немедленно, сейчас же бежать из дома, нечего думать о настоящей свадьбе, не бывать свадьбе, так подсказывает сердце, надо бежать, и она готова бежать с ним куда ему захочется, хоть на край света!.. А Каландар, растерянный и нерешительный, вдруг подумал… о достоинстве учителя, о ране, которую они тем самым нанесут мавляне Мухиддину; старое изречение «обидеть учителя – что обидеть родителя» вертелось у него в голове. Он хотел благоразумия, он верил в благородство людское – о простак, недотепа, кого аллах наградил могучими мускулами, но вялым и ничтожным умом! Он сказал тогда Хуршиде-бану, что надо сначала послать сватов, сделать так, как полагается, а вот если ответ будет неблагоприятный для них, тогда решаться на побег. Девушка молча выслушала его, не перебивая, потом неожиданно вышла из-под ветвей старой орешины и побежала к своему дому. Но, не сделав и нескольких шагов, запуталась в каких-то кустах, упала, а когда Каландар подбежал и захотел помочь ей подняться, вырвалась и, рыдая, так и убежала, ничего не сказав ему. И остался Каландар один с тетрадкой в руках, малюсенькой, обшитой бархатом тетрадкой девушки, оброненной ею в саду при бегстве; вернулся Каландар в медресе, зажег свечу и с тоскою, горечью, злостью на себя прочитал выведенные золотой краской строки:
Как взор зовет глаза твои – того не знаешь ты.
Как ночью я томлюсь: «Приди!» – того не знаешь ты.
Ищу свиданья я сама, гублю себя сама.
Как сохнет сердце без любви – того не знаешь ты.
Так, из-за жадности и жестокости людской, но еще из-за собственной легковерности и нерешительности лишился Каландар самого дорогого в жизни, остался с этой вот тетрадкой да с воспоминаниями, как нищий с пустым хурджуном.
А ныне он и есть нищий, дервиш.
Каландар крепко зажмурился. Он не разомкнул глаз и тогда, когда услышал, как вновь открылась, теперь уже изнутри, калитка внутреннего двора и оттуда в сопровождении мюридов шейха вышел Ходжа Салахиддин. Не только Каландару надломил он крылья, он и внучку свою, которую любит, сделал непоправимо несчастной.
– Э-эй, проснись, раб божий! Отоспишься потом в своей келье… Тебя зовет святой шейх.
Молодой мюрид повел Каландара во внутренний двор. Там посредине тоже был выкопан хауз, облицованный разноцветными фарфоровыми плитками. На резных колонках помоста висели синие и красные фонарики – зажги их вечером, и фонтанчики станут тешить глаз разноцветными радугами. Но сегодня фонари не горели и помост был пуст.
Идя вслед за мюридом, Каландар увидел, что и окна в доме словно слепы: закрыты изнутри чем-то темным.
В прихожей мюрид без слов показал на дверь: ждут, мол, иди!
С тяжелым сердцем открыл ее Каландар.
Вся комната была завешена и устлана темно-красными и бордовыми туркменскими коврами. В углу, утонув в пуховых подушках, положенных на многослойную груду шелковых одеял, возлежал шейх Низамиддин Хомуш. Белоснежная чалма, белая накидка-покрывало поверх черного бархатного халата – святость воплощенная, чистота! Черные четки в руке не двигались, глаза были закрыты, шейх будто дремал, но, лишь только переступил Каландар порог комнаты, только успел отвесить первый поклон, задвигались четки, приоткрылись глаза, пытливые, душу извлекающие наружу.
– Проходи, дервиш. Не стесняйся, сынок, поближе ко мне присядь.
Голос покойный, ласкающий, улыбка – сама мягкость, сама благосклонность.
Не опуская рук, почтительно сложенных на груди, Каландар на носках сделал два шага вперед и опустился перед шейхом на колени: слова приглашения такого почтенного человека не следует понимать буквально – рядом, да, но лучше все-таки коленопреклоненным.
Мюриды пришли с кушаньями, самыми разными и приятными («Как тогда, в кишлаке Багдад», – напомнил себе Каландар), расстелили дастархан.
Шейх молча подождал окончания этих приготовлений. Когда дверь за мюридами закрылась, сказал:
– Как поживаешь, дервиш? Нет ли какой-нибудь просьбы ко мне?
– Слава аллаху, пирим[25]. Что за просьбы могут быть у отрекшегося от мира раба всевышнего? Не гол, не голоден – чего еще желать, пирим?
– Похвально, похвально, сынок. Аллах на том свете вознаграждает страдающих на этом… Угостись, сынок, ибо яства сии тоже плоды аллаховой щедрости.
Да, уж что так, то так. Ничто не возникает помимо воли аллаха. И нищета одних, и роскошь других.
Шейх молча перебирал четки; Каландар, склонив голову, тем не менее рассматривал комнату. Какие ковры кругом! На окнах за легкими шелковыми занавесями тяжелые бархатные, не пропускающие ни света, ни холода; люстра алмазно подсвечивает нежно расписанный потолок; в нишах стен блестят дорогая посуда, золотые и серебряные подносы.
«Все в руке аллаха, все по его воле, это так. Но зачем именно шейху, главе и наставнику нищих дервишей, пышное богатство, символ суетного мира? Иль не сказал святой Ходжа Ахмад Ясави:
Кто богатством дом набил,
Тот всевышнего забыл.
Тот, кто «все мое» сказал,
Ворону подобен стал.
Он в грязи мирской погряз…
Страшен будет судный час!..»
– О чем думаешь, что шепчешь, раб божий?
Каландар вздрогнул от внезапно ставшего властным
и пронзительным голоса шейха, торопливо проговорил:
– Творю хвалу аллаху, пирим. – А про себя подумал: «Да простит меня всевышний за ложь». И еще об одном подумал: «Осторожней будь, внимательнее, Каландар!»
– Сынок, – голос шейха снова переливался радужной ласковостью. – Вызвал я тебя с целью возложить на твои крепкие плечи еще одно доброе дело… Коль у тебя нет просьб ко мне, то у меня к тебе есть… Но прежде хочу спросить тебя…
Шейх сделал паузу. Ну, так и есть, сейчас спросит про Кок-сарай. Что ответить, как лучше усыпить его подозрительность, его всеведение?
– Ты отказался от услад Суетного мира, что ж, дело, богу угодное. Дервиши – рабы божьи, причем любимые рабы. Но скажи мне правду: не раскаиваешься ли в избранном пути? Не одолевают ли тебя сомнения, истинно твоя ли тропа дервишества?
Сердце упало у Каландара: нет, ничего не скроется от шейха, а тем более сомнения духовные.
– Молчание – знак согласия, дервиш. Не так ли?
Каландар поднял глаза на говорящего. Шейх сидел, чуть подавшись вперед грузноватой фигурой, лицо его притягивало, взгляд завораживал. Что за сила была в этом взгляде, всевидящем, заставляющем быть откровенным!
Каландар отрицательно мотнул головой, глядя в сторону.
– Нет, пирим, душа моя не жалеет о выбранном пути. Сомнения же… Я признавался уже однажды: горько мне оттого, что многие дервиши не страшатся греха – злословят, играют азартно в кости, курят анашу, пирим… вместо того чтобы аллаха славить.
Шейх вздохнул.
– Ты прав, дервиш. Но что поделаешь? В любом стаде и при хорошем пастухе могут завестись паршивые овцы. Ни тебе, ни даже мне не исправить заблуждающихся братьев – на то божья воля. И наказание им уготовано божье! А нам с тобой не с братьями воевать, а с врагами истинной веры. Потому-то и отбрось сомнения свои, молись, готовь себя к богоугодной борьбе. И шах и нищий равны перед аллахом. И кто ближе ему – нищий ли, даже тот, что предается греху, но в душе предан аллаху, или же шах, кто вроде бы и печется о благоденствии людском, но в душе отвернулся от бога?.. Молчишь? То-то и оно. Понял, какого шаха, правителя какого имею в виду?.. Он вероотступник! Ты знаешь коран. «Ас-салотин зиллолоху фил-арз». Как понимать это изречение? Султан – тень аллаха на земле, но когда? Мирза Улугбек изменил заветам деда своего, Тимура Гурага-на, – пусть милостивый творец, сделав его могущественнейшим повелителем в этом царстве, не откажет ему в благорасположении своем и в царстве загробном! Тимур ценил служителей веры истинной, а внук его нас унизил! Он тень аллаха, мы же свет его в суетном здешнем мире!.. Улугбек выбрал путь еретический, окунулся в услады грешные, астрономию свою и музыку поставил выше забот о тех, кто радеет за строгость веры… А чем все кончилось? Создатель отказал ему в заступничестве, ибо аллах справедлив и не прощает такого греха… Войско вероотступника потерпело поражение, и не сегодня, так завтра победоносный наследник Мирза Абдул-Латиф вступит в столицу! – Шейх не смог, да и не захотел, наверное, скрыть торжества: голос его зазвенел. – Ну, а мы, слуги, рабы божьи, как мы поможем свершиться божественному правосудию?
Каландар не поднял головы. Что ответить на вопрос шейха?
Султан Улугбек – вероотступник. Это он слышал не раз. Но даже если так, пусть аллах и накажет его, а может быть, и простит, ибо аллах не только справедлив, но и милосерден… Каландар знал о наступлении Абдул-Ла-тифа, но чтоб сегодня-завтра тот появился в Самарканде? Можно себе представить, что тут начнется, сколько прольется крови, и невинной тоже, как привольно будет чувствовать себя демон мести, безжалостности… И почему святой шейх говорит так, будто ему одному известна воля аллаха, известно, кто вероотступник, а кто истинный мусульманин, будто ему и поручил всевышний судить людей?
– Что ж ты молчишь, дервиш?
– Думаю о сказанном вами, пирим… И в самом деле для создателя равны и нищий, и султан…
– Истинно так! И, даст бог, отныне будут закрыты наконец все еретические медресе, а нечестивцы мударрисы будут изгнаны, и воссияет тогда над Мавераннахром чистым солнцем вера наша. Аминь! – и шейх закрыл лицо руками, как бы в молитвенном экстазе.
Помолчали.
Каландару казалось, что шейх и сквозь пальцы не отнятых от лица рук следит за ним.
– Сынок, – обратился к Каландару шейх Низамид-дин. – Обсерватория Улугбека есть обитель еретическая. Что делает ее такой обителью, спросишь ты. Я отвечу: более всего книги, собранные там, книги еретиков всей земли… Предполагаю, что султан-отступник захочет спасти их от огня праведного, и коли так, то найдется человек, который возьмется за выполнение такого поручения. Имею основания подозревать одного человека, нашедшегося для этой цели. Нечестивый Али Кушчи – вот этот человек! А средства – много-много золота – они тоже найдут… Уже нашли в сундуках вероотступника и развратника Улугбека!
Шейх собрал в горсть четки, яростно сжал кулак.
– Знаешь ли об этом? Видел, как уносил с собою Али Кушчи золото Кок-сарая?
– О смерти своей ведаю, об этом нет, клянусь аллахом!
Каландар не лукавил: он и в самом деле не был у дворца той ночью, когда к Улугбеку приходил Али Кушчи. Но глаза шейха все сверлили и сверлили дервиша, и теперь взгляд Низамиддина был колючим, недоверчивым, злым.
– За Али Кушчи надо следить. Неустанно! Неотступно! Понял меня?.. И не дай нам бог допустить, чтоб золото благословенного всевышним эмира Тимура уплывало из рук преданных вере и помогло богоотступнику осуществить его планы. – Шейх вытащил из-под подушки сложенный вдвое листок, – Вот гляди! Наш духовный вождь и воитель за веру святой ишан Убайдулла Ходжа Ахрар, провидя злоумышление, твердо наказывает нам не дать ему свершиться. Вскоре святой наставник будет здесь, он выезжает из Шаша[26] к нам, в Самарканд… Ты понял, кому ты служишь, служа мне?
Каландар не страшился врагов, нападавших на него с саблями и копьями в руках. Сейчас же в словах шейха была такая мрачная, леденящая волю собеседника сила, что Каландару стало страшно.
– Что могу я сказать, ваш слуга? Наказ ваш священен для меня, пирим.
– Так и должно! Мой наказ – закон для тебя, наказ святого ишана – закон для меня. Этим мы держимся!
«Подглядывать за своим бывшим учителем? Доносить на него?.. Почему именно я должен отплатить неблагодарностью тем, кто приходил мне на помощь?.. Но как ослушаться шейха, если он мстителен, всемогущ и наделен даром знать все о человеческой душе?»
– Держи в тайне то, о чем мы с тобой говорили. Чтоб ни один человек не прознал о наказе моем, пока наш благословенный Мирза Абдул-Датиф не воссядет на законный престол… Понял? Клянись!.. Смотри, ад уготован нарушителю клятвы!
– Клянусь, пирим…
– И да поможет тебе аллах!.. – Снова руки шейха закрыли лицо, губы шепчут святые слова, потом шейх взмахивает руками, показывает на дастархан. – Лепешки еще не остыли. Возьми с собою, дервиш.
Каландар положил лепешки за пазуху, пятясь, вышел из комнаты.
Тяжесть и низость поручения, привычка всегда выполнять то, что он обещал сделать, чувство справедливости, присущее Каландару и попранное ныне чужой и властной волей, – все это смешалось в его душе, терзало ее, ныло, будто незаживающая рана. Шейх не отстанет от него, нет, нет! Он с самого первого дня приковал его к себе. «За что я понравился ему?» – горько вопрошал себя Каландар, не ведая про то, что шейху он не только понравился, с первого же дня шейх понял – необходимо следить за ним, что сам наказ шейха о Кок-сарае был проверкой его, Каландара, верности ордену.
На обратном пути Каландар встретил группу бормочущих дервишей. В одном из них, что брел впереди, узнал Шакала. «И ночью бодрствует», – подумал он и, сам не зная почему, словно хмельной, потерявший путь к дому, вдруг свернул к кладбищу «Мазари шериф».
Ночь была холодной и ветреной. В кромешной тьме жалобно скрипели крепкие чинары, дуплистые тутовники, старые вязы, – казалось, в дуплах и на ветвях деревьев попряталась нечистая сила, демоны и дэвы шептались, хихикали, плакали и стонали. Чуткое ухо Каландара уловило и человеческие голоса вдали: кто-то унылым распевом читал коран, слышались глухие дервишеские «ху-ху», раденье, опять раденье, и в такой час раденье!
Каландар спотыкался о мраморные плиты, проваливался по колени в какие-то ямы.
«Прости раба своего, о создатель, о всемогущий, – шептал он исступленно. – Отрекаясь от суетного мира, от его скверны, разве я думал, что мне предстоит такое?.. Прости, о создатель, но разве справедливо толкнуть в яму того, кто приютил раба твоего, кто помог мне? По твоим ли заповедям поступает шейх, о аллах? Предан ли он, жестокосердный и высокомерный, тебе или только всуе произносит твое имя?»
Вдруг вспомнилось:
Все вы муфтиями стали,
Ложь за правду выдавали.
Черным белое назвали —
Потому и в ад попали!
Ложь за правду выдавали… Не так ли поступает и шейх? О создатель, надоумь же раба своего – где она, правда, как отыскать ее?!
Извилистая тропа привела Каландара к громадной, уже наполовину сухой чинаре. Смутно белела под ее ветвями гробница; над плитой свесились рога архара с белой тряпицей на концах: украшение в день поминовенья святых.
Каландар Карнаки подошел к гробнице, у изголовья ее преклонил колени. Разгоряченным лбом коснулся холодной каменной плиты.
Здесь покоился заступник всех нищих и обездоленных, святой пир Бахауддин-накшбенди. К нему пришел измученный Каландар, его заступничества, его наставничества возжаждал.
Всю ночь провел здесь дервиш, молился, взывал то к аллаху, то к пиру Бахауддину, просил предостеречь от грядущего неверного шага – уговаривал себя, смертного, себя, смиренного и неразумного…
8
Снова позвякивали колечки на седле Улугбекова коня, ослепительно блестели на солнце попона и позолоченный щиток, прикрывающий грудь белого арабского красавца, ритмично колыхалась нитка бус на его лебедино-прекрасной шее, и снова ничего этого не слышал и не видел повелитель, погруженный в пучину печальных мыслей. Вчера, еще вчера он негодовал и тревожился, теперь же сердце его было охвачено горьким равнодушием; если он и сожалел о чем-либо, то лишь о том, что доводы рассудка одержали верх над желанием дать сражение сразу же, постараться сойтись в сече лицом к лицу с сыном, посмотреть на него так, как умел это делать Улугбек– пронзительно, до самого дна чужой души, а там и пасть под ударом сыновней сабли.
Да, это правда, Мирза Улугбек недолюбливал Абдул-Латифа. С самого детства мальчишеского недолюбливал. Говорил привычно «сын мой», но без теплоты и ласки отцовской. Почему? Трудно ответить, да еще так, чтобы не винить себя.
С самого рождения своего шах-заде жил в далеком Герате у Гаухаршод-бегим. Она пестовала его до годов мужества. По образу и подобию своему. И дождалась благодарности. После смерти деда, Шахруха, Абдул-Латиф сразу же кинулся в борьбу за гератский престол – с наследником Алауд-давля, двоюродным братом. Бабушка была заключена «любимым воспитанником» под стражу. Когда об этом поступке сына узнал Улугбек, он чуть не задохнулся от негодования и отвращения. Но далек Герат и все-таки отходчиво отцовское сердце… тем более если задета и честь отцовская: Аляуд-давля преуспел в борьбе, захватил и посадил в крепость Абдул-Л а-тифа. Тогда-то и вмешался Улугбек, двинул войско на Хорасан. Поддержал сына. Мало того, после похода отдал ему, подарил, можно сказать, цветущий город Балх… Знал бы дальнейшее – и не подумал дарить. Спас змееныша – выросла змея гремучая!
Мирза Улугбек горько вздохнул, выпрямился в седле. Остановился у обочины. С невысокого холма осмотрел войско, пропуская его мимо себя.
Войско шло и по караванной дороге и вдоль нее, по слегка холмистой степи. «Мне говорят про ополчение, про городских простолюдинов, – подумал Улугбек, возвращаясь от воспоминаний к нынешним заботам. – Вот мои вельможи погнали дехкан на войну, а что толку?»
Воины впереди колонн расчищали дорогу для регулярных отрядов. Мешали же движению согнанные в войско селяне – плохо вооруженные (вместо копий и луков у многих просто дубины да топоры), в старой убогой одежде вместо доспехов, не умеющие держать строй, поддерживать походный порядок. «Непрытки! Такие-то выйдут против пятидесяти тысяч головорезов Абдул-Латифа? Не самоистребление ли?»
Толкаясь и переругиваясь меж собой, селяне беспорядочно и неторопливо освобождали дорогу. «Отпустить их всех! Пусть по домам направляются!.. На привале скажу эмирам и бекам», – решил Улугбек и, стегнув плетью по крупу нетерпеливда коня, помчался вперед, снова в авангард войска.
Показался кишлак Димишк – нежно-розоватое пламя садов.
Отсюда до самого Самарканда непрерывно тянулась лента таких садов – розоватых, желтых, багряных, огненно-прекрасных осенних садов. Город близок. Напряги зрение, вглядись в дымку – и кажется, увидишь лазурь и солнечно-золотые блики купола Бибн-ханум, Гур-Эмира, медресе Улугбека… Родной, трижды любимый, до слез близкий город! Средоточие труда и красоты, науки и образованности… И его-то отдать в грубые чужие руки? А что будет с обсерваторией и медресе – детищами любимейшими? Какая судьба ждет учеников, если падет он, учитель?
Улугбек дал волю норовистому коню. Удивленные и встревоженные, помчались за султаном приближенные. Так ворвались они в «Баги джахан» – «Сад вселенной» Тимура Гурагана, где завоеватель обязательно проводил ночь по возвращении из очередного похода: в столицу без этого не въезжал!
Широкая аллея вела от ворот сада прямо к дворцу. Листья засыпали и цветник перед дворцом, и закованный в мрамор водоем. Листья медленно кружились в воздухе, бесшумно, подобно легким птицам, опускались на землю. Листья увядания, осенние листья… Только виноград не сдавался на милость осени – был темно-зеленым, на высоких рамах шпалер и коридоров жемчужно светились тяжелые гроздья.
Улугбек скользнул взглядом по высоким стенам, что отъединяли этот рай от остального – обычного – мира, вошел в ворота, отдал поводья выбежавшему откуда-то из глубины сада нукеру. Не дожидаясь свиты, быстро пошел по аллее, потом свернул с нее к холму, где была гранатовая роща и находился родник самой прозрачной и чистой воды.
Совершил омовение. Прочел полуденную молитву. Присел отдохнуть на расстеленном суконном халате.
Воспоминания не отпускали его, никак не отпускали. И припоминалось сегодня чаще всего иного почему-то детство, далекие-далекие дни, когда он был еще совсем мальчуганом.
Как-то Тимур прожил в этих садах недели две подряд. Вот здесь, рядом с родником, был поставлен повелителю голубой шатер – этот цвет любили и дед, и самая милая Улугбеку бабушка из жен повелителя, Сарай-мульк-ханум. Вокруг голубого шатра расположились шатры поменьше: зеленый, розовый, красный, темно-синий. Для молоденьких рабынь-служанок, кротколицых и мягко грациозных в движениях, для поваров-бакаулов. Позади этого шатрового лагеря паслись на лугу белые кобылицы, в некотором отдалении от них играли красиво-дикие, оленеподобные жеребята. Мальчик Мухаммад Тарагай очень любил смотреть на них, но бабушка не пускала его к ним одного.
Сарай-мульк-ханум нельзя было назвать красивой: широкое лицо, к тому же плосковатое, вроде тарелки, нос пуговкой, резко раскосые глаза. Но для маленького Улугбека она все равно была лучше и красивей всех. Ее боялись, подчинялись степенности речи и тому, что с ней считался сам повелитель. А Мухаммад Тарагай совсем не боялся ее. Особенно любил он бабушкины руки, длинные белые-белые пальцы, унизанные золотыми перстнями, бирюзой, но ловкие в любой работе – вплоть до того, чтоб шатер обшить, до чего Сарай-мульк-ханум была охотница, и, когда бабка гладила волосы мальчонки, он млел от полноты детского счастья защищенности и, словно стригунок, жался к боку женщины.
Иногда бабушка надевала фартук, шла доить белую кобылицу, сама делала отменный кумыс, остужала его в ледяной воде родника. Дед Тимур очень любил этот кумыс, приходил в шатер Сарай-мульк-ханум пить его…
За стенами сада послышалась тяжелая поступь пешего войска, перебиваемая топотом кавалерийских отрядов. Мирза Улугбек невесело усмехнулся, подосадовал на себя: там, за стенами, его заботы, а он тут сидит, от всех уединился, в воспоминания детских лет ударился. Был бы сейчас дед здесь, то-то рассердился бы на бездеятельного внука!
У ворот ждали султана Абдул-Азиз и шейх-уль-ислам Бурханиддин.
– Гонец прискакал, повелитель, – сдержанно сказал законник.
– Искандер Барлас послал его, повелитель, – угадав вопрос отца, сказал сын.
– Что за вести привез гонец? И почему так скоро доскакал до нас? – стараясь сохранять спокойствие, спросил Улугбек.
Ему подали свиток. Так и есть, вести были неутешительные. На рассвете войско Абдул-Латифа начало битву, у наследника отряды слонов, лошади пугаются их, да и перевес в силах огромный, отчего, сообщал эмир Искандер, он счел за лучшее отступить по тому же направлению, по которому ушли главные силы повелителя-султана. Значит, что же? Выходит, вот-вот появится арьергард, а за ним Абдул-Латиф? Выходит, не отступают они, не совершают рассчитанный заранее маневр, а просто бегут от преследования?.. Улугбек посмотрел на сына, на шейх-уль-ислама, на свиту. Там были и его племянники Абдулла и Абу Саид Мирза, в кольчугах, златоверхих шлемах, вояки куда там, только в глазах и движениях видна была опаска гонимого зверя… Боятся, и они боятся, и военачальники трусят, считая, видно, что дело уже проиграно. Боятся пока и его, султана, не перебегают к шах-заде, ждут. Чего ждут?
Улугбек нарочно повысил голос почти до крика:
– Скоро появится противник. У него в войске слоны!
– Что прикажет слугам своим повелитель? – Шейх-уль-ислам Бурханиддин попытался сгладить невыгодное для Улугбека впечатление от такого неожиданного взрыва.
– Да будет на все воля аллаха… Готовьтесь к бою! – приказал Улугбек.
Шейх-уль-ислам приблизился, поглаживая бороду, тихо произнес:
– А как же с планом уйти под защиту городских стен, повелитель? Самаркандские стены прочны…
– Но у противника есть не одни слоны, есть и катапульты, и тараны, разве не жалко всем вам города, который будет разрушен? – снова громко сказал султан.
Нервно поправив чалму, шейх-уль-ислам продолжал вежливо перечить:
– Аллах не выдаст Самарканд врагу, но воля ваша, повелитель… В соборной мечети прозвучит призыв, стар и млад поднимется на защиту столицы, благодетель… прошу извинить мое неразумие, но так мне кажется…
Неразумие. Конечно, неразумие. Нет, не подготовка измены. Шейх-уль-исламу можно верить, он хитер, но не коварен. Но истинно неразумие. Ложная надежда. Разум подсказывает, что здесь, на дороге, шансов на победу меньше, чем под городскими стенами. Но разум подсказывает, что и там шансов победить мало. Ворота города закрыть можно, но есть смысл закрывать их при добрых запасах пищи, оружия в самом городе. А где эти запасы?.. Да и не унизительно ли ему, внуку великого воителя, отступать, все время отступать, все время уступать? Хватит! Он сумеет показать этим трусам, дрожащим за свои золотые халаты, что он внук Тимура: пусть потеряет жизнь, но в бою… Что ж, он отдаст бунтовщику сыну свою жизнь, но тому еще придется потрудиться, чтобы взять ее. Хорошо бы встретиться с Абдул-Латифом лицом к лицу, обменяться словами, как говорил в таких случаях дед Тимур.