Текст книги "Приключения в приличном обществе (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Она часто касалась моего предплечья, оторвала мне пуговицу на пижаме, вертя, давала мне разглядеть то грудь, нечаянно обнаженную, то левое лядвие, произнося при этом: 'Ах вы, проказницы!', или: 'Ну-ну, порезвись на воле', или: 'Я ее на память возьму. Можно?' И при этом мило краснела, как бы пряча за напускной неловкостью жгучий стыд. Этот мини-стриптиз в непосредственной от меня близости действие возымел, и я старательно отводил взгляд, чтоб мое незаконное чувство не овладело мною вполне, да и муж, незримо присутствующий между нами, мешал мне из своего потустороннего недалека всецело отдаться созерцанию ее красот. Не говоря о трауре, мужа она то и дело поминала вслух, произнося его имя с придыханием, порой обращая взор к небесам, словно это был местный вариант имени Божьего, а не грубого подобья его.
Истории ее любви и замужества, рассказанной мне в это ее посещение, ввиду ее трогательности и не типичности я хотел бы посвятить пару страниц. Ничего, если посвящу? Может быть, хоть таким образом удастся мне отделаться от покойного.
Итак, будучи юной графиней, время она проводила в различных мечтах, что, говорят, графиням приличествует, но в числе прочего мечтала и о более культурном времяпровождении. Знакомства ее составляли сплошь люди светские, всё князья да князья, но смолоду она была наслышана от горничной об интеллигенции. Интеллигент, по мнению этой женщины, много думает, мало ест, и быть за ним замужем не только пристойно, но и престижно. И до того заморочила ей голову горничная, что она две ночи подряд провела без сна, а днями пропадала в библиотеках и вернисажах, ища, в кого бы трепетно влюбиться, ведь регулярная армия культуры, просвещенная гуманитарным образованием, обитала, по мнению той же горничной, именно там. Век-то девичий короток: не успеваешь оглянуться и сообразить, как просыпаешься в постели замужем за волосатым мужчиной.
Многие, конечно, увивались вокруг нее, всё князья да князья, особенно один француз, выдавая себя за выдающегося поэта. И хоть французы нас превосходят галантностью, но этот графиню ничем не прельстил. И как часто бывает с женщинами ищущими, завлекло ее любопытство в богемный притон, где ее и совратили, соврав, что интеллигенты, карточные шулера. Нарушили хрупкое целомудрие. Неизвестно, долго ли она переживала по этому поводу и переживала ли вообще, но ясно одно, к тому времени она уже прочно пристрастилась к прекрасному, становясь все культурнее – от книги к книге, от вернисажа к вернисажу, да еще музыкой беззаветно увлеклась. Там они и познакомились в филармонии на одном из концертов Чайковского – фи-меболь. Был он в отличие от князей худ, узок в плечах, усов не носил и не придирался к ее привычке откручивать пуговицы на сюртуках князей, рассуждая в то же время о музыке. И вот он, безденежный, но нежный, с проплешинами во лбу, стал приходить к ней ужинать и был ей желанный жених. Он меня обаял, признавалась она мне. Да, не богат, признавался ей он, но уверял, что даже голый за ней куда угодно пойдет. Она ухаживала за ним, кормила с рук. Впервые полюбив мужчину всем своим существом, всем организмом, то есть. И будучи более эмансипирована, чем он, первая предложила ему: давайте будем вместе, вы мужем, я музой, будете ради меня сочинять стихи. Пообещала, когда перешли на ты, что всегда, мол, буду за тобой замужем, как Луна, обрученная с Землей кольцом небесной орбиты. И дала ему слово и тело. Не каждому дается такая женщина.
Он, не дав ей одуматься, сразу согласился на брак, ибо альтернатива его была такова: или подсесть к ней на пансион в родовое гнездышко, имея в нем все, что может пригодиться для жизни вдвоем, или жить в нищете, как какой-нибудь гений.
Князья пытались его отговорить, подкупить, запугать. И даже предложили ему на выбор несколько баронесс, но он, давший ей слово чести, счел для себя невозможным отменять его.
– Не забуду это замужество, – вздохнула она. – Вы, маркиз, верно, варенье любите? Я принесла.
Этот ее замужественный поступок не нашел понимания в светской среде. Интеллигент – существо невзрачное. И с точки зрения князя – мразь. Князья возопили: аншлюс! Мезальянс! Пророчили браку порочное будущее. Пытались внушить ей истину: мол, интеллигенция не любит графинь. Мол, тысячу лет растекаясь мыслию по древу Руси, ни графинь, ни княжон не жаловала.
Однако со временем, обучившись учтивым салонным речам, он неохотно был принят в свете. Многие любопытствовали, особенно дамы, что собой представляет этот супер-супруг, и приглядевшись, нашли, что он, в общем-то милый, хотя и до чрезвычайности дик.
Любимая жена, да и сам любим – что еще человеку нужно? Жил он с женой не по лжи, отвечал ей полной взаимностью, и безмерно гордился прекрасным полом своей жены. И лишь однажды причинил ей хоть и сильное, но краткое огорчение, признавшись, что 'Мертвые души' вовсе не он написал.
Впрочем, очень любил творчество, увлекался историей, говорила она, сожительствуя с Клио и мной.
Она призналась, что под его влиянием тоже была не чужда лирики и романтически описала их отношения под псевдонимом графиня Струйская. Выложив себя всю. Книга была хорошо распродана, хотя многие и не верили в искренность авторши, с трудом представляя себе такую любовь.
Рассказывала она мне подробно, но явно не все. А как же родители? А родственники со всех сторон? А супружеская кровать? Оставалась незыблемой? Хотя бы метания, свойственные неуравновешенной интеллигенции, должны были место иметь?
Метания? Были. Порой его не устраивало всеобщее непонимание. Тогда он метался, да. 'Вошь я дрожащая или интеллигент? Гений или говно?' Как поведать миру о том, какая у тебя душа нежная? Говорил, не надо мне славы – мол, вышел я из народа и интеллигентом стал не для этого. Ей даже на ум приходило тогда: уж лучше бы вышла замуж за более обыкновенного человека.
Честный человек в нашей стране и минуты не выживет. Как только проявит себя – а поводы есть – убьют. Но свела его в могилу печаль. Хотя я слышал иную версию его гибели. Электричество, будто бы, убило его. Но ладно.
Пришлось, стало быть, становиться вдовой. Обручиться со своим одиночеством. Тело твое предано земле, а душа моя скорби. Это может выразить только музыка. – А может быть, наша жизнь, вдруг сказала она, только прелюдия, пролог, разминка пальцев, наспех разыгранные гаммы, и только со смертью мы вступаем в плавное медлительное анданте. Слезы падали на паркет синими кляксами.
Похороны удались. Были прочувствованные речи. Живых ведь не принято чествовать. Лишь после смерти узнаешь, как ты велик.
Помолчали в память покойного.
Я не то, чтоб нетронут остался этой историей, но она как-то не совсем меня захватила, эта, будто бы, быль. Не вызвала ответного движенья души. Впрочем, я выразил частичное соболезнование, сказав, что, мол, все помрем и т.д. Смирились, бы, мол, сударыня, с ударом судьбы. На что она, комкая заплаканный платочек, патетически восклицала. – Ах, вам такое спасибо, такое! – Очень преувеличивая мое сочувствие.
Мне ж, обалдевшему, очень желательно было добраться до ее добра. Надежды были, но смутные. За пределы меня не выпустят. Затребовать отдельный кабинет? Зубоврачебный, к примеру? Но невозможность этих надежд тут же стала и для меня очевидной. Приходилось прибегать к уловкам, чтоб не взорваться под наплывом чувств. Я отводил взгляд всякий раз, как у нее что-нибудь высовывалось или вываливалось, я задерживал дыхание, рискуя себя удушить, я неприметно щипал себя, дабы убить в себе вожделение. Мне все-таки удалось кое-как совладать с собой.
Всё это время Маргулис с Вертером не сводили с нее затуманенных глаз, вдавивши оба лица в решетку. Она отметила их пристальность, и даже дважды улыбнулась им, еще более их обаяв.
Вообще, все зеленые восторженно относились к ней. Присутствие этой дамы вызывало чрезвычайное оживление в их среде. Некоторые думали, что это священная женщина и молились ей. Другие, что она – попечительница, и с нетерпением ждали того момента, когда она начнет их попекать. И все просто влюблены в нее были. Даже нежильцы – понаслышке. В результате многие решили отрастить усы, что, в общем-то, правилами содержания в заведении не возбранялось. В конце концов, быть объектом преследования для красивой женщины – неизбежная участь.
– Ах, вам тоже надо жениться, – сказала вдова. – Чем скучать вам в безбрачии, лучше резвиться в свое удовольствие с юной женой. Хотите, я вам подыщу подходящую партию?
– К черту все партии, – сказал я, в отчаянии от своих манер. – Все равно ни одна не сравнится с вами по части прелестей. Вам с этой стройной фигурой соперниц нет. Вы обворожительны! – И бросив ей в лицо такой комплимент, я и сам значительно приободрился.
Она улыбнулась: мол, рада для вас хорошо выглядеть. Натянула на колено подол, симулируя стыдливость, какой я в ней на подиуме не замечал.
– Как хотите, – сказала она. – А пока я вам кошечку принесу. Пусть она вам вместо меня утешением будет.
И поскольку комплименты с моей стороны что-то запаздывали, она сама стала говорить о себе. – Что она, оставшись вдовой, много возлюбила рукоделие: всё прядет, прядет... Что живет одна и всё теперь делает собственноручно. Что на нее клевещут по-всякому, потому что неопытна. Что имея мягкое сердце в отношеньи мужчин, их, вопреки клевете, близко не подпускает. – Кто? Тот, с галунами? Ах, это шофер. Водит мою машину. Возит меня на ней.
Да, она обожает Вагнера. Но спит одна. Музыку любит до самозабвения, и сама играет на виолончели. И немного поет – в подражание небесной гармонии. При этом душа зачастую устремляется ввысь, летя и поя. Нет слов хороших, чтобы выразить, как сладостен этот полет. Часто ей кажется, а порой бывает уверена в том, что ждет ее где-то в идеальном мире идеальный супруг.
– Ах, если бы вы предположили жить со мной, – размечталась она. – Как бы мы вместе слушали музыку! Знаете, что со мной самое главное? – с жаром продолжала она. – Ум, совесть и честь! Нам, графиням, крайне важны в мужьях эти качества. Вам это нужно сразу усвоить, если мы вдруг протянем друг другу руки любви.
Нам, маркизам, чести не занимать. Совесть нынче опасно иметь, но и она присутствует. Что касается ума, то вы уже могли убедиться в наличии.
Вероятно, мои глаза огласили согласие. Вероятно, в супружеском содружестве с ней я был бы счастлив дожить свою жизнь. Меня в данный момент даже не насторожила мысль: почему именно я? Сумрачная личность, опасный сосед, темный субъект из дома призрения для душевнобольных. Но, тем не менее: вот-вот меня полюбят. А может, и любят уже.
Для женщины важно не то, кто ты есть, успокаивал я себя, а то, кем ты выглядишь. Кем же я выгляжу? Смею надеяться: красавец-маркиз, знамя движения, лидер этой толпы. Я выпятил грудь и окинул взглядом шеренгу зеленых, выстроившихся вдоль решетки. Но долго быть актером даже перед собой не хватило нескромности. Я снова включил рассудок, обратившись в зеркало собственных чувств.
Любовь – состояние преходяще. Особенно, если годами бок о бок жить. Сейчас она для меня – луна, станет – источница наслаждений, но кто мы будем друг другу лет через сто? – Обратимся в привычку. Укротим свои страсти. Оставим свет. Можно прийти в состояние счастья, отключив всякие чувства, и так доживать.
Если притяжение между полами сродни гравитации, рассуждал далее я, а гравитация есть искривленное пространство-время, то... То? Я вдруг осознал, что последние дни и недели не прошли для меня даром, что я близок уже к гениальности, свойственной постояльцам этого заповедника, и вот-вот сравняюсь с ними по части причуд. Наш инкубатор уже может гордиться мной.
Она протянула руку и одним прекрасным прикосновением сняла сменяя эту блажь.
– Ах, если вам наговаривают, что я буду вам неверна, то это совершенные глупости. Я очень не такая. А если вы обо мне все-таки дурного мнения, то, право же, жаль.
Она хотела было вздохнуть по этому поводу, да передумала. Руку прекрасную отняла, поправила на ней рукавчик.
Я поспешил уверить ее, что знаю о ней только хорошее (правда, от нее же самой). – Как вы могли подумать! – воскликнул я ей.
– Ну, тогда, если у вас нет никаких сомнений на мой счет ...
– Я только боюсь, не слишком ли это дерзко с моей стороны – восхотеть вашей руки. Я ведь пока знаменит лишь в очень узком кругу, – не скрывая скромности, сказал я.
– Но признайтесь, я нравлюсь вам?
– Физически – да, – признался я, как она просила.
– Внешне, то есть?
– Но... Внутренне я вас... пока... не совсем...
– Внешне соответствует внутренне, – заявила вдова. – И что во мне самое интересное – верность избранному пути. Я вас отсюда вытащу. Положитесь на меня.
– С удовольствием, – сказал я.
– Ах, как мы интересны друг другу! – Она глядела на меня во все глаза, сияя вся. Звала с собой в будущее. – Вы мне позволите, испытывая страстное сострадание к вашей участи, подарить вам вот это?
Она сняла с шеи цепочку с плоской желтой висюлькой, на которой, как бы в страстном порыве, тесно сплелись две буквы: Р. и Л. Сообщила, что это старинный амулет, способный противостоять не только злым умыслам недоброжелателей, но и неприятностям незапланированного толка. Однако, насчет того, что символизирует собой вензель, лукаво предпочла промолчать.
– Я буду смиренно молиться за вас, – сказала она, вешая амулет мне на шею. – Обещаю общаться и навещать.
И я, сияя, как Сириус, последовал вслед за ней к выходу.
Не помню, кто на кого бросился первый. Пожалуй, что я, едва она распахнула для объятья руки свои, в одной из которых черной птицей трепыхалась сумочка. Наши груди – моя и ее две – ударились друг о друга, встретились взгляды, руки, губы. Она задрожала, задержав поцелуй.
– Я буду ждать вас наверху блаженства, – шепнула она.
Это было последнее обещание, данное мне ею в тот день.
В те два или три дня, что прошли с этой нашей встречи до следующей, я неоднократно думал о ней. И чем больше я думал, тем больше мне нравилась мысль о том, чтобы связать свое будущее с такой подходящей женщиной. Сделать ей надежное предложение. Свято выполнять по отношению к ней супружеский долг. Про свой долг Леопольду я на это время запамятовал.
С чего бы, кажется, так размечтаться мне? Два визита, легкомысленные посулы сексапильной вдовы, да не очень пылкий поцелуй у ворот – вот и вся интрижка. Но, одержимый надеждой, я этих дум не оставлял.
Она стала являться ко мне по ночам, то в черном, то в чем мать родила, а когда наяву явилась, то и впрямь принесла мне кошку.
– Это кошка, – сказала она. – Кошка-сука, – уточнила она. – Ах, – спохватилась, – я нечисто выразилась. Но, в общем, вы поняли, что к чему.
Она сунула мне в руки Евину кошку, которая меня не узнала, но свернулась на моих коленях клубком. В прошлой жизни она не очень общалась со мной. Да и в этой, как потом выяснилось, предпочла компанию каменных львов.
Прощание. Поцелуи. Объятья.
О, львы.
Глава 16
Размышляя как-то о бренности сущего, я пришел к выводу, что все в этом мире суета. К тому же я обнаружил, что Екклесиаст, этот Соломонов кукиш, дактилоскопически совпадает с моим. Я очень удивился сему. А как же долг, слава, отчизна? Честь, в частности? Любовь, наконец, что нами движет и к подвигам нас влечет?
Философия начинается с удивления и кончается унынием. Углубляясь далее, я окунулся в такие миазмы, что даже образ графини очень в душе померк. К чему эти страсти, страхи, страдания, эти мысли черней чумы, коли тщетно всё? Ах, Соломон-разбойник, что учинил!
Но что-то же было в начале всего, ради чего стоило. Кто-то ж дал смысл этому миру, указал цель. Одарил нас способностью выживать в неблагоприятных условиях, размножаться и размышлять. Вот и пожаловал бы нам вечность, чем оставаться в гробовщиках. Или Тот, Кто задал тему и темп, давно уж сошел с дистанции, цель забыта, направление вероятное, а за гробом – холод, мрак, пустота и непрерывное ощущение ужаса?
Тут же Маргулис фигурировал неподалеку, заигрывал с Евиной кошкой, мешая заниматься мышлением, и я без промедления загрузил этой проблемой его.
– В каждой истине есть доля печали, – сказал мне на это Маргулис, заглядывая кошке в глаза. – Однако, если вы впали в отчаяние, значит истина от вас далеко.
– Но разве не в том истина, что все мы бесповоротно смертны? Мы ручейки, впадающие в Лету. И это тревожит меня. Беспокоит. Грызет изнутри. Ведь не верите же вы в загробный мир?
– Отчего же? – спокойно сказал Маргулис. – Я уверен вполне, что существует тот свет, населенный покойниками. Как мертвецы невидны нам, так мы невидны мертвецам, – процитировал он неизвестного мне автора. – Хотя, может быть, и мерещимся им. Только связи между нашими мирами нет.
Я знаю одно: тот поплатится безумием, кто заглянет за край вечности. А может, он и поплатился, заглянув? И мои, может быть, ежедневные сотрапезники, други игрищ, милые, но испорченные человечки, не напрасно отбракованы трусоватым социумом, а причина испорченности – в излишней пытливости их умов? Ибо дерзнули они, и открылся этим придуркам Сезам?
Я почувствовал, что тоже начинаю слабеть со лба. Однако спросил:
– Почему?
– Так спрожектировано. Да и во избежание беспорядков, связанных с нелегальной миграцией, данный железный занавес крайне необходим. Сами судите: если лучше у нас – хлынут покойники. Если у них – хлынем мы.
Он опустил кошку на пол и добавил следующее:
– В особенности если, на суету сетуя, будем впадать в отчаяние по пустякам.
– Не знаю, как там, в том мире, – сказал я, – но наша жизнь – сплошное дерьмо.
– Человек слишком мало знает о жизни, чтоб давать ей такие оценки. Да и какие-либо вообще, – сказал Маргулис. – Знаете, размышления не всегда приводят к гармонии. Иногда до такого додумаешься, что лучше бы и не размышлял. Любой абсурд – порождение разума. В природе абсурда не существует. Даже в смерти есть своя целесообразность. Я и сам в иные минуты не прочь поглупеть процентов на семьдесят. Подурачиться, порезвиться. Сексом заняться, наконец. Вы только подумайте, сколь много невинного счастья отнял бы разум, если б самодержавно царил.
– Да и тот свет, – упорствовал я, – наверняка не лучше этого. Будете заниматься там сексом на раскаленной сковороде.
– Кстати, раз уж о сексе. Знаете, я часто бываю уверен, что между сексом и смертью существует тонкая взаимосвязь.
– Хотите сказать, что если б не было секса, не было б и смертей? Но это ж и дураку понятно. Все рожденное смерти обречено. Нас убивает жизнь.
– Я хочу сказать совершенно обратное, – сказал Маргулис немного обиженно, как будто я его в глупости уличил. – Не было б смерти – не было б секса. Разница в этих высказываниях, согласитесь, существенная. Обреченность гибели порождает необходимость воспроизводства. Хотя и ваша мысль тоже верна. Таким образом, хвост вашего высказывания является головой моего, и наоборот. Замкнутый, получается, круг.
– И цель вашей революции – этот круг разорвать?
– Попытаться, во всяком случае. Бывают минуты, когда и я в успехе нашего дела не уверен вполне.
– И тем не менее, будоражите коллектив?
– Надо ж чем-то заполнить досуг.
Коридор был узок, метра четыре всего. Но зато простирался в обе стороны достаточно далеко, чтобы успеть набрать скорость и нырнуть в одну из дверей. Но он не воспользовался этой возможностью.
– Значит, досуг, – хрипло выдавил я, пораженный его цинизмом. – Вся эта суета и бесстыдство... – Я заикался, подступая к нему. – В этом и заключается ваш половой вопрос?
– Да нет, – сказал Маргулис, игнорируя попытку бегства и отступая к стене. – Так вопрос не стоит. Вернее, либо стоит, либо... вопрос...
Он был озадачен моей вспыльчивостью, однако видимых признаков беспокойства не проявлял. Несмотря на то, что я готов был броситься на него – как лев, как гибкая телом пантера, как ястреб средь светлого неба, безмятежного в лучах зари.
Но я тут же одумался, взял себя в руки: этот безухий безумен был. Да и какая мне, в конце концов, разница, ради чего затеваются революции, если одна из них мне сулит авантаж.
Я отвернулся, чтобы не видеть его заманчиво оттопыренного уха, за которое уже мысленно ухватил. В данный момент мне хотелось оказаться подальше от Маргулиса, в более безопасном от него месте, где-нибудь в Милане или Калифорнии, доколе не распространяется его досуг. Или прервать с ним, во всяком случае, вербальные отношения, покуда мы не оттеребили друг друга за уши и не наговорили обоюдообидное.
– Я вас намеренно спровоцировал, – мягко сказал Маргулис. – Политик должен быть мастером провокаций. Как вы полагаете?
– Как полагается, так и полагаю, – сдержанно ответил я.
– И, тем не менее, приходится идти иной раз на это, дабы убедиться, прочно ль уверовали. Ваша реакция вполне положительна. Другой я от вас и не ожидал.
Это походило на похвалу. Но я не поддался.
– Простите меня, – продолжал Маргулис. – Готов признать, что эта провокация была грубой политической ошибкой с моей стороны. Но зато я теперь могу полностью положиться на вас. Ведь только опираясь на сексуально активную часть населения, на вас в том числе...
– Оставьте это, – перебил его я, заметив, что он собирается темперировать все ту же тему, всячески интерпретируя ее. – В данный момент меня больше беспокоят вопросы метафизического толка. Вопросы эмпатии, в том числе.
– Скажите откровенно, маркиз, что вы в минуты раздумий думаете обо мне? – Я промолчал, чтобы не ответить резкостью. – Надо нам с вами как-нибудь ночью на крышу влезть, – сказал Маргулис. – Оттуда хорошо наблюдать чужие миры.
– Я подозреваю, что ваша компетенция в вопросах эмпатии весьма сомнительна, – сказал я. – Все время пытаетесь увильнуть. Ночью? На крышу? Да вы в своем уме?
– Далась вам эта эмпатия, – огорчился Маргулис. – Знаете, я вам честно скажу: я не ведаю этими вопросами.
– Не владеете, то есть?
– Владеть – владею. Но ведать – не ведаю. У нас здесь разделение полномочий. По вопросам социальной революции, перманентно перерастающей в сексуальную – не стесняйтесь ко мне.
– А Садом ведаете? – Не знаю, почему мне пришел на ум Сад.
– Простите?
– Садом – вы?
– Ах, извините. Показалось: Содом. Вы, наверное, ударение неправильно... Содом пока что в компетенции главврача. Нет, мы к содомитам – никакого отношения. Дом Социального Обеспечения – так в официальных документах наш госпиталь значится. Но это антиобщественное наименование мы, конечно же, переменим, как только к окончательной победе придем, – заверил меня он.
– Так что насчет Сада? Вы?
– Только его сексуальной составляющей. Древо познания, например. Аллея лингамов, Древо Желания. Другие дерева в другом ведении.
– Прочие дерева тоже поименованы?
– Некоторые просто пронумерованы. На дереве номер семь Птицын всё гнезда вьет. А есть и поименованные. Дерево Смерти (Анчар) вы уже видели. Древо Смеха есть. Дерево Дураков.
– Ну, это уж слишком, – не поверил я. – Кто ж им заведует?
– Ну, отчасти Девятый. Древесина этого древа для буратин хороша. Он их в невероятных количествах производит. Осуществляет деревянное зодчество. В деревянном мире буратин он царь и бог. Древо Смеха, кстати, у нас не занято. Хотите, возьмите его на себя.
– А Древо Смысла?
– А вот погодите. Следуйте за мной.
Следуя за ним, я спустился в парк, меланхолически рассматривая глубокоосенний пейзаж.
– Этот заведующий весьма не прост,– говорил Маргулис, часто ко мне оборачиваясь и поясняя кое-что из им сказанного живописной жестикуляцией. – Фамилия у него самая что ни на есть сермяжная: Сидоров. Но уверяю вас, легче вам от этого не будет. В смысле взаимопонимания. Да вы уже имели как-то с ним разговор. Он сирота. Прошел очень нелегкий путь от простого рабочего до очень непростого мыслителя. И был неугоден властям, совмещая в себе героя труда и гения онтологии. Человек, переживший два падения и несколько катастроф. Сидел как диссидент, за грабеж и попытку бегства в Голландию.
Ах, вот он о ком. Как я ранее слышал, этот отъявленный философ жил в апатии в глубине парка, взирая незаинтересованным оком на блага мира сего, в окружении учеников, среди которых даже санитары участвовали и одна кастелянша. Флигель, в котором он проживал и прохаживался, был похож как две капли воды на хижину садовника моего. Видимо, тот же загадочный зодчий его соорудил.
– Иногда про него говорят, что он – наше Ницше, – продолжал Маргулис. – Да и сам он, надев маску величия, утверждает иногда, что все мы – недочеловеки по сравнению с ним. Мыслящий тростник, то есть, по определению одного янсениста. Может, он и вправду ницше, чем мы, но недочеловеками обзывать – это уже слишком. Многие из-за этого пропагандируют против него. Вот, считалочку сочинили, знаете? Вышел Ницше из тумана, вынул плетку из кармана... Раздражает его эта дразнилка. И еще: Ехал Грека через реку...
– Грека?
– Грека, Грека. И Грека тож. Патос – этос. Я ж говорю, в нем много всего. Но порой намеренно напускает туману, как Гераклит, чтоб понапрасну не раздражать публику. Мол, его мысли преждевременны для человечества. Но – противоречив. Все предыдущие учения отверг, но и внутри своей системы противоречий не избежал. Утверждают, что это у него в результате раздвоения личности. Да какое-том раздвоение. В нем как минимум, десять бестий сидит.
– Надеюсь, эти бестии не опасны?
– Не до смерти. Как подумаешь, сколько этому человеку дано. Хватило бы на несколько личностей. А тут – всё одному. А между тем, говорю – из народа. Простая рабочая фамилия: Сердюк.
– Вы же сказали: Сидоров.
– Ну да, Сидоров. Но когда сердится – Сердюк.
– Значит, все-таки, опасность есть? – сказал я, замедляя шаг.
– Я же говорю: противоречия в нем. И количество противоречий таково, что попал даже в Книгу Дураков Гиннеса – как самый противоречивый мыслитель. Сидоров, тот хоть умен, но не опасен. А Сердюк в приступе гнева может всего наворотить. То за плетку, то за молот хватается. Так что вы, с ним познакомившись, не доводите до Сердюка. И у врачей с ним проблемы неразрешимые. Лечат одну личность – восстает другая. И у всех личностей симптомы различные. Мегаломания в нем. МДП.
– А насколько опасна такая болезнь, как меломания? – воспользовавшись случаем, спросил я.
– Она не опасна, пока не перерастает в виолончелизм.
– То есть?
– Ну да, виолончелизм. Непреодолимая тяга к музицированию на виоле. А что касается личностей, так это бывает даже удобно. Допустим, Сидорова рассудок подвел. Тогда Сердюк перехватывает бразды. Или Середа. Даже великие личности прошлого порой пробуждаются в нем. Бывает и некий царь в голове, а бывает вообще никого.
– Но это ведь ненормально, – сказал я.
– Конечно. Но согласитесь: нормальный человек скучен и пошл. И, в конце концов, всегда становится жертвой или рабом ненормального. Незаурядного, то есть.
– Как бы не стать его жертвой, – с непреходящей опаской сказал я.
– Насчет этого не беспокойтесь. Вы с ним соизмеримы. Со-велики, я бы сказал. Будь вы нормальный, я бы с вами вообще общаться не стал, – сказал Маргулис, успокоив меня таким образом. – Таковы вкратце, основные черты этой личности. Или личностей, если вам угодно. Впрочем, сейчас вы сами увидите. – Он взошел на крыльцо и толкнул дверь. – Интересно, кто он в данный момент? Ах, только бы не Бергсон. Однажды чуть через стену не перемахнул в припадке элан виталь.
Пространства внутри оказалось гораздо больше, чем в аналогичной по замыслу хижине моего садовника. Вероятно потому, что печки и мебели не было. И верно, еще потому, что всевозможные уютные уголки – сени, чуланчики, кладовые, все эти симпатичные закутки, занимавшие большую часть садовникова помещения, здесь тоже отсутствовали. Так что места было вполне довольно для человек семи, что прохаживались взад-вперед, непринужденно беседуя. Один, одетый в льняной хитон, доходивший ему до лодыжек, держался осанисто и был принят мной за учителя или главаря. Он то и дело брал в руки мел и подходил к классной доске, на которой уже были вычерчены какие-то шестиугольники, комбинация которых напоминала формулу ЛСД. Прочие присутствующие были в привычных глазу зеленых пижамах. В белых же халатах не было ни кого, из чего я заключил, что часть учеников в этот час отсутствовала. Видимо, тех санитаров, что посещали философский салон, призывали иные обязанности, и навещали они своего учителя лишь в свободное от работы время, насколько позволял им досуг.
Того, что в хитоне, я б не спутал ни с кем. Я внутренне подобрался, готовый ответить ему резкостью, если он и на этот раз примет со мной вызывающий тон, но он либо меня не узнал, будучи в пору первой нашей случайной встречи Сердюком, либо его мнение обо мне с тех пор в силу каких-то причин изменилось.
– Надеюсь, вы нынче в здравом уме? Здравствуйте! – первым поприветствовал нас он, хотя современный этикет наделяет этой обязанностью входящего. Но со словоохотливыми людьми такое бывает.
Я заметил, что к Маргулису бородатый мыслитель отнесся более холодно, чем ко мне, и даже первое время старался его не замечать. Но моего спутника это не смутило и не озаботило и, сунув руки в карманы, он всецело погрузился в созерцание окружающего.
– Так вы, я слышал, сочинительством занимаетесь? – обратился ко мне тот, которого мы в дальнейшем будем именовать Сидоров, или Сердюк, или Середа, или философ, или грек – во избежание путаницы, в зависимости от настроения или ритма, требуемого для построения фразы, а так же для собственного удобства, ибо реестр всех его имен в моих записных книжках до сих пор не полон.
Я в смущении отвел взгляд. Тогда еще я стеснялся своих первых литературных опытов, я потупился и забормотал что-то насчет того, что да, мол, пописываю, но только с недавних пор, а что касается сочинительства, то, видите ли... как вам сказать... этого в моем творчестве нет. И не предвидится, поскольку правду... как ее... истину, факты... как ее, черт... действительность... свой подлинный внутренний мир...
– И о чем же вы пишете? – спросил меня грек.
– На простынях, – сказал я, не расслышав вопрос. Но тут же спохватился. – Ах, о чем?
Странно, не правда ли? Вопрос поставил меня в тупик. Действительно, о чем? О Лукоморье? О сексе? О граде? О сочувствии ближнему? Сожалении прошлому? О, наконец, любви? Нет, ничего похожего из перечисленных тем я не затевал. Знаю только одно: ничего выдуманного из головы, высосанного из пальца, выковырянного из носу в этих моих записках нет.
– За мной тоже всё один писатель ходил, – продолжал философ, глядя на меня ласково. – Мои мысли записывал. А потом с этими мыслями – в компетентный комитет. – Он вздохнул. – Впрочем, про некого мыслителя, перевернувшего современные представления о мироздании, вы, я думаю, тоже наслышаны. Так вот, это я. А это – мои вещи и юноши.