Текст книги "Приключения в приличном обществе (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Никанор запрокинув голову, раскрутив бутылку, как раз в это время что-то в себя вливал. Содержимое входило в его глотку винтом.
– Он мне на центральную нервную систему действует, – сказал Безголовый, наблюдая пустую бутылку, отброшенную к его ногам. Из горлышка еще валил дым. Никанор с презрением взглянул в нашу сторону.
– Вот такие мерзавцы, – сказал Маргулис, – из клиники казарму сделали: так, видите ли, удобнее их нетрудолюбивым мозгам. Но заметьте, маркиз, чем строже режим, тем острее осиновый кол, который раздвинет ему ребра. И да здравствует революция!
– Сексуальная, – тихо подхватил Безголовый.
– Пора встряхнуть, растормошить этих моллюсков, всколыхнуть поверхность стоячих вод. Вот Никанор – сколько лет уже здесь пребывает с твердым убеждением, что все вокруг дураки. – Маргулис так яростно рванул грабли, что выломал им зуб. – Этаким людям трудно менять свои убеждения, и более всего потому, что свое постоянство во мнении они расценивают как достоинство.
– И ведь не докажешь ему, что дурак, – сказал Безголовый.
– Раз дурака не удается убедить, остается...
– Убить, – догадался Безголовый. И полуприсел в ужасе от своей догадки.
– Пора этот инвентарь списывать, – небрежно подтвердил Маргулис.
– Распоясался совсем. Кричит, когда хочет. А чего кричит?
– Хочет, вот и кричит.
– Дурная привычка, – сказал Безголовый.
– Помноженная на привычную дурь, – дополнил Маргулис. – Недоработали над ним, не доделали.
– Не хотел бы я быть недоделанным, – сказал Безголовый.
– Ну что, Невтоны?
Заболтавшись, мы не заметили, как Никанор приблизился к нам и вынул из кармана кулак.
– Вот, гляди, сколько у меня пальцев? – обратился он к Безголовому.
– Пять, – уверенно ответил тот.
– Пять, – презрительно повторил Никанор. – Пять... Ты гляди, сколь растопырено?
– Три, – пошевелив губами, сказал Безголовый.
– Вот! Я вам три раза повторил, чтобы повдоль гребли. А вы, черти чумазые? Поперек?
В небе истаивала стая перелетных птиц. Облака, готовые к отлету, собирались под самым куполом. Летальный исход лета грустью отзывался в груди. Глупый молодой воробей, еще ничего не знавший про кошек, прыгал по земле сырой.
– Человек постольку несовершенен, поскольку несовершенен этот мир, – сказал Никанор как бы в ответ на наши мненья о нем. – И тем более несовершенен, чем в более несовершенном обществе он живет.
Мы не стали с ним спорить, а, торопясь и более не разговаривая, чтобы к обеду успеть, стали грести повдоль.
Столовая представляла собой просторное простецкое помещение с панелями в человеческий рост, выкрашенными темно-зеленой краской. Слева от входа было небольшое окошечко с надписью 'Пища', из которого вынимали еду, на одной из стен над головами обедающих висел плакат: 'Айнмаль ин ди вохе – фиш!'. Столики были старые, но еще устойчивые, стулья же были настолько расшатаны, что пациенты нередко падали с них, опрокидывая на себя раскаленный борщ или ломая кость. Травмы бывали настолько серьезными, что пострадавших нередко списывали в нежильцы.
Обедали в четыре смены согласно группам питания, на которые был разбит коллектив. Группа А считалась наиболее питательной и обедала первой, но на этот раз обед оказался скудным даже для А, чего, кажется, никто, кроме меня, не заметил. Хотя и вылизали тарелки тщательнее, чем обычно. Только один небольшого роста больной, извините: пациент обратил на это внимание.
– Что-то нынче баранины нет, – произнес он, выковыривая изо рта застрявшую меж зубов капусту. – Хотя с другой стороны и барана бывает жаль. Как представлю себя в его шкуре.
– С вашим даром эмпатии, Жевакин, надо ветеринаром или вегетарианцем быть, – сказал Маргулис. – Хотя капуста, с другой стороны, – съехидничал он, – как представишь себя в ее одежках...
Эмпатия! Сам сказал! Я решил, что настало время разобраться, наконец, с этим термином, имевшим для меня, как я полагал, большое значение. Тем более, что это слово, доставшееся мне от садовника, мой бывший строптивый раб, возможно, от Маргулиса и почерпнул, когда они проходили вокабулы на букву Э.
Свое знакомство садовником я решил до времени скрыть, а пока – конкретизировать слово. Раз уж оно произнесено, раз уж сегодня эти семь букв выстроились именно в такой последовательности. Уж больно необычно оно звучит даже в устах сумасшедшего.
– Что вы подразумеваете под этим словом? – осторожно спросил я. – Эмпатия, – тут же уточнил я в опасении, как бы он не вернулся к баранам.
– Да-да, – спохватился Маргулис. – Я должен был догадаться, маркиз, что людям вашего века, начинающим материалистам, этот современный термин еще не был знаком. Вас устроит, если я определю его как сочувствие?
– А что, можно еще как-то иначе его определить?
– Видите ли, определять одни слова посредством других занятие скучное и неблагодарное. А зачастую за это морду бьют. И всегда, как бы ни толковал, остается горький осадок недопонимания. Недоговоренности, так сказать. Людям вообще чрезвычайно трудно понять друг друга, – продолжал он, теребя себя за оставшееся ухо. – Каждый, исходя только из своего собственного опыта, а другого нам не дано, определяет слово немного иначе. Быть может, ваши усилия, сознательно или нет, направленные на то, чтобы максимально близко приблизиться к пониманию вашего ближнего и будут эмпатией. Во всяком случае, я бы и такого толкования не исключал.
– Так, а еще? – спросил я, решив выудить из него максимальное количество определений. И поскольку он задумался, морща лоб и теребя себя за ухо:
– Симпатия? – подсказал я.
– Пожалуй, – согласился он, не меняя сосредоточенного выражения лица.
– Телепатия?
– А вот с этим я бы поспорил. Телепатия – слишком уж узкий термин и лежит в слишком уж другой плоскости. Что касается гомеопатии, психопатии и прочих слов, производных, как я полагаю, от той же греческой основы, то лучше о них расскажут врачи, эти мерзкие существа в грязных халатах и отец наш небесный Дементьев, воспитатель и педагог...
– Все же насчет симпатии, – поспешил я вернуть разговор в прежнее русло, по опыту зная, как трудно бывает Маргулиса от этой врачебной темы отвлечь.
– Да, симпатия, – подхватил он. Мы, покинув столовую, бесцельно брели коридором. – Женщины, безусловно, симпатичнее мужчин и предпочтительней в сексуальном плане. Хотя бывают и другие мнения. Но если не брать эти мнения в расчет, а также мнения тех, чей сексуальный опыт замыкается исключительно на себе...
– То женщины, безусловно, симпатичней, – перебил его я, догадавшись, что он пересел на другого конька. – Со мной, знаете ли, любопытный случай произошел, – попытался поведать ему я свое необычное приключение, но он, словно предчувствуя, о чем пойдет речь, поспешил в свою очередь сменить тему.
– В этой палате у нас палачи лежат, – сказал он, когда мы проходили мимо железных дверей, кроме двух висячих замков подпертых снаружи шваброй. – Палата усиленного режима. Гитлер есть. А здесь содержатся исключительно короли.
Палата с королями тоже была заперта, однако имела решетчатое окошечко и табличку над ним: Кинг Третий, Кинг Пятый, Кинг Кримсон и Стивен Кинг. Я заглянул в окно. Королей было действительно четверо. Одинаково плешивые и бородатые, различались они разве что мастью.
– А здесь у нас пораженные идеей фикс.
Дверь была открыта, а палата была пуста. Пораженные разбрелись, очевидно, по другим помещениям.
Он провел меня мимо келий, в которых проживали различные знаменитости.
– Набор у нас здесь довольно стандартный: Наполеон, Витте, Победоносцев. Сорос есть. Вас только и не хватало. Но я предчувствовал вас, маркиз, и, как Менделеев в своей таблице, оставил для вас в уме клеточку. Теперь вы благополучно заняли ее собой. Конечно же, не Лакост, но жить можно.
Наполеон был невысокого роста, с брюшком, с пушком на брюшке, с трясущейся ляжкой, и выглядел так, как его описал Толстой, а не так, как если бы он сам описался.
Маргулис показал мне комнату отдыха, комнату смеха.
– А это красная комната, здесь мы закипаем яростью. Есть еще красный уголок, не путайте. Там мы дискутируем с докторами. Ходят слухи, что где-то черная комната есть, но я им не верю. Враки. Надо вам непременно на Кузьму взглянуть, – сказал он чуть позже, и провел меня в самый дальний конец первого этажа, где в нумерах различной вместимости – от одиночных до двенадцатиместных палат, проживало человек до шестидесяти: парочка параличных, коматозные пациенты, алиментарные, температурящие, селениты, свалившиеся неудачно с луны, а так же склонные к побегу пациенты со множественными переломами различных костей и прочий негожий люд.
– Мы называем их всяк по-всякому, – объяснил Маргулис, – попрыгунчики, комики, неподвижные. В общем: нежильцы. Здесь Кирилла хозяйничает, – сказал он, брезгливо заглядывая в дверь подсобки, где вперемежку были свалены судна, судки, тазы, ведра, огнетушители и прочий больничный инвентарь, а за столом сидел, очевидно, Кирилла, и тупо задумавшись, что-то писал в тетрадь. Вернее сказать: сидела, писала, поскольку Кирилла оказалась женщиной лет сорока, необычайно любезной, широкой в кости, с добрым мужеподобным лицом.
– Санитарное антисостояние, однако, не в лучшем виде, – строго заметил Маргулис и ткнул пальцем в табличку на белой двери, где крупными буквами было заявлено, что ответственной за чистоту и сохранность инвентаря является З.З. Кириллова, санитар первой статьи.
– Что ж делать, соколики, – выводя длинную букву Щ и морщась при этом, сказала женщина, – коли я тут одна, и их – эвона! Среди них и блюющие есть.
Однако, несмотря на враждебное замечание Маргулиса, нашей экскурсии она не препятствовала, только ласково предуведомила, что нежилец из третьего нумера утресь капризничал, казал язык, и в наказание за это, принявши укол, спит теперь вниз лицом. По пути в третий нумер мы заглянули в одну из палат, но в ней было настолько жарко от температурящих тел, что мы тут же вышли.
Двери нумеров ввиду неопасного состояния содержавшихся не запирались. Я ожидал увидеть стены в разводах, серые от пыли и паутины потолки, грязный налет на оконных стеклах, но третья палата была любовно ухожена, сияла чистотой, всюду, где только возможно, стояли цветы. Человек на кровати действительно лежал вниз лицом, накрытый до середины спины чистеньким одеялом.
– За Кузьмой тут особый уход, – пояснил Маргулис. – Единственный среди нас общепризнанный гений.
– В чем же проявляется его гениальность? – полюбопытствовал я, хотя сказ об этом Кузьме уже слышал.
– Во всем. Ума палата. Научил, например, нас, как без особых хлопот огнетушитель в огнемет переделать. Это ж какое оружие в умелых руках. Кириллу вот замуж выдал. И вообще, выполняет любую задачу, какую перед ним ни поставь. Да вот, убедитесь сами.
На полочке меж двух зеленоватого стекла цветочных ваз лежала внушительная стопа исписанной бумаги, сведенной в два-три десятка брошюр. На титульных листах стояли лиловые штампы: 'Доказано Кузьмой'. Брошюра были самого различного толка. 'Самобытное доказательство теоремы Ферма', 'Влияние американской культурной агрессии на качество народных примет', 'Адаптация законов квантовой механики для закрытых сообществ от трех до трехсот существ' и др.
Мне захотелось увидеть лицо этого человека.
– Какой-то он неволевой, вам не кажется? – спросил я.
Маргулис вздохнул.
– Что вы хотите. В коме уже восемнадцать лет. С тех пор, как его девушку посадили в тюрьму, стал сублимировать. Так, сублимируя, и сошел с ума.
– Но надежда какая-то есть?
– Лечат. Надеются вскорости воскресить. Из постели уже выписали и разрешили гулять. Только зачем ему это? Передвигаться все равно он не может, а только лежать. Нет, этого делать не стоит, – сказал Маргулис, увидев, что я тронул Кузьму за плечо. – Даже если вам и удастся его растолкать, вы разбудите в нем идиота.
– Как же он выполняет задачи, если беспробудно спит?
– Почему беспробудно? Бывают проблески. А у вас что, есть какие-то проблемы?
– Мне б пистолет, – сказал я неожиданно для себя, хотя за минуту до этого о пистолете не помышлял.
– Мне бы тоже, – вздохнул Маргулис.
Проходя мимо туалета и почувствовав легкий позыв, я занял очередь. Маргулис, погруженный в собственные мысли, машинально пристроился рядом. Очередников было немного, человек восемь всего, но я уже знал из опыта, что даже при таком незначительном числе желающих, ожидание может затянуться на час.
Из туалета, пряча глаза и выглядя изнуренным, выскользнул взлохмаченный молодой человек. Очередной занял его место.
– Вы, извините, не ревизор? – обратился ко мне полнолицый пациент, с мясистыми губами и носом.
– Нет. А что? – спросил я.
– Мы недавно эту пьесу Гоголя ставили. Я режиссер. Перепетунов.– Он хихикнул и потер руки. Подал одну мне. – Бухгалтера нашего заведения до сих пор найти не могут. – И он захохотал уже во все горло, восхищенный волшебной силой искусства.
Пожилой господин с бесстрастным лицом, в котором я сразу заподозрил философа, ибо его голова, раздутая раздумьем, была непропорционально велика и весьма волосата, бесстрастно рассуждал о следующем.
– Плох тот ученик, который не придушит своего учителя, – говорил он, опираясь о плечо, по-видимому, ученика, стоявшего потупившись и лишь изредка вскидывавшего на учителя ясный взор. – Только не поймите буквально. Не перетряхнет его учение, вот что я имею в виду. Не превзойдет его. Не придет, в конце концов, к его отрицанию, или к его же учению, но через отрицание. Или через предательство, как Иуда, – заключил философ и с ненавистью рванул ученика за волосы.
Я подумал, что неплохо бы этого ученого человека спросить об эмпатии. Обождав, пока бесстрастие не вернется к нему.
– Смысл человеческого существования, молодой человек, познание, – сказал мне на это учитель. – А познание не мыслимо без отождествления объекта с субъектом. И поскольку познание бесконечно, то отождествление будет углубляться, становиться более полным, и в будущем – это очевидно – будет усвоена манера полного перевоплощения в объект. Это я и назову эмпатией.
– Но вы уверены? – спросил я, получив столь неожиданное, но приемлемое для меня толкование.
– Век свободы воли не видать, – поклялся философ.
Из туалета доносилось беспорядочное бормотание.
– Он там что, с диареей ведет диалог?
Раздался вопль.
– Это наш Гребенюк, – сказал режиссер. – Хлестаков и первый любовник.
– Репетирует?
– Геморрой у него, – объяснил режиссер сочувственно. – Для него срать и страдать – одно и то же.
Я знал, что геморрой в этой клинике – за неумением и неимением средств – вообще не лечат врачи, а предлагают относиться к нему с юмором.
Лицо режиссера само исказилось страданием.
– А что вы о сострадании скажете? – спросил я, тронув философа, который уже отвернулся, за зеленый хитон. Но тот, с негодованием на меня взглянув, отошел, опираясь на ученика, прочь. Он мне напомнил пожилого ежа, которому остригли иглы, но который все же топорщится и шипит, не подозревая о том, что лишен колючек и ежового вида. Внешне же походил на хиппи или расстригу своей спутанной бородой и волосами.
– Сострадание? – очнулся от своих мыслей Маргулис. Он все это время пребывал в задумчивости и от нечего делать ходил конем.
Сострадание – это страсть, господа. Не жалкое сочувствие анонимному ближнему, мясо которого во весь телеэкран демонстрирует нам оператор после взрыва в метро, а сострадание в собственном соку, телепатия тепла из тела в тело. Едва выносимая жалость к нам, смертным, да что там – мертвым, считай, ввиду краткости нашего пребывания на этой земле. Ах, господа. Маргулису я не сказал, но вам скажу: мне теперь бывает нестерпимо жаль отверженных женщин, поверженных мужчин, а детей и стариков жалко всех независимо от степени их занудства.
Эту жалость в себе я в период совместного нашего с Евой существования впервые открыл. Раньше во мне ее не было. А теперь накатывает.
– Сострадание ослабляет? – переспросил Маргулис. – Неправда. И даже наоборот, может возбуждать справедливый гнев. Столько гнева, что на истребление небольшого народца хватит. – Вероятно, белых имел в виду.
Я был ни добр, ни зол. В меру упитан. Иногда хитер. Был ни холоден, ни горяч. Порой человеком редкого бездушия себя проявлял. Ронял, бывало, слезинку, теряя близких. Я страдаю – какое мне дело до страданий других? Никакого понятия не имел о сочувствии сущему. Сочувствовать, граждане – соучаствовать в вашей беде. Сострадать – брать на себя часть вашей ноши.
– Эмпатия, мой маркиз, это способность радоваться чужому успеху, – сказал мой Маргулис. – Психологически это труднее, чем сострадать.
Слишком много определений. Я совершенно запутался в них. А то есть ведь еще любовь. При Маргулисе эту тему только затронь. Непременно сведет к революции. Однако он про любовь и сам не забыл.
– В любви человек спасается. От самого себя, может быть. Выбрав любовь, он лишает себя возможности полностью отдаться другому чувству. Зависти, например. Ненависти. Пустословию. – Он кивнул на философа, что меня удивило. До сих пор его мнения о мыслители были сплошь позитивны. – То же и сострадание, маркиз. Оно, сударь мой, сродни половой любви, в которой мы зачастую не вольны в выборе объекта. Посудите сами, – продолжал он, оживляясь. – У многих существ способность вызывать сострадание, провоцировать его – форма защиты. Существует на уровне инстинкта и зачастую они сами не знают о нем. Как животные, например. Они и не подозревают, что существует такое явление. Однако сплошь и рядом на жалость бьют. И их, бессловесных, наиболее жаль. Также и люди такие есть. Это вампиризм своего рода. Еще раз прошу обратить ваше внимание на аналогию с сексом. Сострадание активно. Сострадаемое – пассивно и женственно. Оно бесконечно конституирует, подгоняет под сострадателя свое я. Занимает как бы позицию. – Он вполне уместно ухмыльнулся и продолжал. – В сексе: она провоцирует и конституирует. Он проникает и ...
Остается! Я проник в ее мир – безо всякого секса – и тем проще, чем примитивней он на тот момент был.
– Со мной, знаете ли, забавный случай произошел...
Но выслушивать про мой случай Маргулис не стал и на этот раз.
– Позже, маркиз, позже. Знаете, мы готовимся провернуть здесь одно дельце. И я очень рассчитываю на вашу эмпатию.
Я в отместку ему тоже не стал выслушивать его дельце. Разумеется, касающееся революции.
Оттого, что Маргулис, а за ним и еще некоторые звали меня маркизом, во мне появились определенные свойства: вежливость, светскость, способность смотреть на события несколько свысока. Так что насчет маркиза я не возражал. Да и что с них возьмешь, с зеленых. Могли бы и груздем назвать. При нормально-бестолковом состоянии здешних умов я допускал всякое. Многие считали меня светочем. А один принял меня за лампочку и даже читал при мне.
Вообще бледнолицый больничный люд мне все более нравился. Люди-лютики, тихие дон-кихоты, которые подпевают не в такт, делают не так, шагают не в ногу и вечно нарушают симметрию. Их непраздные головы были вечно чем-нибудь заняты и склонны выводить невероятные умозаключения из простейших посылок.
Из консервных банок, например, как ищущий истину наш знакомый Жевакин, утверждавший, что скрыта она в одной из них. Этих к/б через его руки прошло множество. Озабоченным Винни-Пухом он ошивался возле столовой, выпрашивая у поваров, требовал с воли, ему слали, он вскрывал и неизменно разочаровывался. Глядя на его лицо, всегда можно было догадаться, что он нашел: кильки в томате, зеленый горошек или икру. Ходил он в полосатой пижаме, как матрас или матрос, но скорее матрос, потому что снят был в свое время с катера 'Стерегущий' и помещен в наш Сад, приняв свалившееся на него безумие как Дар Божий. Маргулис возлагал на него как на матроса особенные надежды. Вот, припоминаю теперь: полосы на пижаме были широкие, светло и темно зеленые, и располагались повдоль. Выходит, матрас.
Еще один инаковыглядящий всегда ходил без штанов. Спал в пиджаке, а не в пижаме, носил галстук, хотя галстуки, дабы не удавились, были нам настрого воспрещены. Я с ним как-то разговорился.
– За что к нам попал?
– За то, что плевался на улице.
– ?
– Ну, голый был.
В клинике ему не нравилось. Он считал, что лечиться ему не от чего. Впрочем, писал в кровать – попытка, по утверждению врачей, вернуться в детство. Фамилия его была Кашапов, не то – Долотарев.
Фараон Фролов. Внешне фараонских признаков не проявлял, тщательно скрывая свою причастность шестой династии. Но об этом все же пронюхали, и иначе, как фараоном никто его не называл.
Некто Неполный, он же Некруглый, получивший это прозвище в ответ на его заявление о том, что он не полный дурак.
Перов. Как-то, еще на воле, рассматривая свой член, нашел, что челом он с Лениным схож. За это и упекли.
Бонд. – Был он на воле доцент, то есть сама ученость, хотя – будь ты Капица или тупица какой – для психбольницы без разницы. Смотрел фильм про 007 и, вдруг обнаружив, что он-то и есть Бонд, стал пробираться на запад, сжигая за собой мосты и взрывая бензоколонки. Такое сочетание пиромании и паранойи не могло не привлечь внимание специалистов. По шлейфу дыма его и нашли. Так он попал сюда. Искал подвига, как Жевакин – истину. Иногда подходил ко мне: пошли, пошалим, и вынимал из кармана спички. Но мы-то знали, что коробок пуст, а последней спичкой он запалил стоявший во дворе флигель. Флигель спасли.
Кляузер. Безумием заразился уже здесь, от врачей, привлеченный для косметического ремонта кабинетов. Изредка воображал себя Бисмарком. Хотя, будучи штукатуром, про такого вряд ли даже слыхал.
Но иногда и с такими становилось скучно, как в обществе совершенно-нормальных, и я тосковал, гуляя в одиночестве, или глядел на заплеванный после просмотра ток-шоу телеэкран. Равнодушие овладевало мной, словно жизнь чужую живу. А раз чужая – то и ну ее к черту. В такие минуты вопрошал гологоловый Маргулис:
– Вы, маркиз, всё, верно, о сексе думаете?
Я обычно не отвечал на этот вопрос.
– Душа не терпит пустоты, – разглагольствовал он. – Ищет, чем озаботиться. Богом? Не всем дано. Деньгами, карьерой? Или сексом, как вы. А если и в этом не преуспела, тогда вселяется в нее отчаяние и страх. Вы, маркиз, себя не стесняйте ни в чем. И наблюдайте жизнь, наблюдайте, – настоятельно советовал он.
Вскоре выяснилось, для чего мой Маргулис так упорно склонял меня к наблюдению. Глядя, как я рассеянно вожу по оконному стеклу пальцем, рисуя латинский вензель SR – за минуту до этого мы говорили о сексуальной революции – он сказал:
– Вам, маркиз, надо писать.
– Что писать? – машинально переспросил я.
– Все, что хотите. Например, про любовь. Сюжет, конечно, до полусмерти избит легионом предшественников. Но для истинного таланта безнадежных тем не существует. Мне бы ваши способности. Я бы этот сюжет оживил. Вы, маркиз, не придаете значения самому себе. Только умоляю, – говорил он в следующий раз, – не пишите эротических романов. Ваше кредо и кодекс – высокое искусство. Высокое искусство, маркиз, это попытка человечества вытянуть себя за волосы из болота слишком человеческого. Сила человека в его слабости, смертности, хрупкости его хребта. В мимолетности его существования. Вот и покажите, вы сможете. Спрашиваете, что писать? Да хоть ту же Жюстину. Но ничего вроде того: 'глубины святилища', 'тесный приют истинных наслаждений'. Постарайтесь без порно. Как? По-моему, хуже, чем Гоголь или Достоевский писать вообще нечестно. Вы еще не взялись за роман? – спрашивал он при очередной нашей встрече. – Знаете, по отношению к самому себе это подло. Ваши достославные приключения, маркиз, должны быть запечатлены печатно. У нас есть койка имени Горького. Хотите, мы ее вам внесем?
Я поначалу не придал значения его словам, но однажды раскрыл окно. С полей дохнуло вдохновеньем. Бумагу. Чернила. Перо. Вот, пишу.
Первое время я писал на рулонах туалетной бумаги, тайком, пряча их от начальства, но вскоре выяснил, что удобнее писать на простынях. Бывает, что пишут в стол. Я же писал в постель, расстилая чистую простыню поверх исписанной. Иногда попадало по ассоциации и на матрас. Вот и сейчас попало. Не стал переписывать.
Когда же свежая простыня запаздывала, приходилось изливать вдохновение прямо на стену, прикрывая граффити оконной шторой или газетным листом.
Иногда ко мне заходил Маргулис и жадно читал, не дожидаясь, пока просохнет исписанное. 'Вечная вещь', – хвалил он. Но потом я стал от него прятать наиболее автобиографическое. Этот Маргулис со свойственным ему ухом уж больно любопытен стал.
– Развивая пространственное воображение, – разглагольствовал он, – вы помогаете своему мозгу освоить объемное мышление. Схватывать проблему целиком, всю ее сферу. И не только в геометрии. Большинство из нас мыслит линейно. Немногие достигают второго уровня – плоскости. А объемного – вообще единицы. Роман, он может развиваться линейно, разворачиваться на плоскости или занимать объем. У нас, конечно, не дом братьев милосердия Шарантон, – говорил он, доставив мне очередную простыню, – но писать можно.
Я и пишу. Этот триллер третьего поколения – не какой-нибудь там Дракула (первого) и не Ганнибал Лектор (второго), а нечто гораздо более ужасное, чем вам когда-либо доводилось видеть из своих углов. Вы еще в очередь выстроитесь ко мне за автографом.
Я, как вы знаете, тоже был наблюдаем, но довольно поверхностно. Налетчики, убежденные в том, что без их помощи мне отсюда не выбраться, своим присутствием не отягощали. Кроме Толика и Каплана были еще двое, о коих тоже упоминал: Пеца и Паца – мальчики со злыми глазками, слишком злые и юные, чтоб иметь совесть и честь. И слишком серьезно относящиеся к деньгам. Один был бледненький и блондин, другой красноватый, словно Исав, рыжеволосый. По этим признакам – в пору нашего совместного служения Леопольду – мы этих дублеров и различали.
– Мне кажется, эти люди вами интересуются, – как-то открыл для себя этот факт наблюдательный Маргулис. – И все четверо в отличной форме.
Большинство зеленых относились к ним с уважением: бандиты, мол, сочувствуют бедноте, и любого врача могут уволить или даже убить. Маргулис же старательно их избегал, не ждал от них приятного общества. Скука, утомительное безделье, сплин. Сам свихнешься в шизоидной зоне. Ничего не стоит кого-нибудь пристрелить в приступе слабоумия.
– Пишите, маркиз, пишите. Что еще нужно человеку вашего склада? Не разменивайтесь на мелочи, не спорьте с миром по пустякам. И не давайте себе скучать. Скука – синоним глупости. Запомните это простенькое высказывание. Эта мысль много места в вас не займет. Вот взгляните хотя бы на это, – сказал Маргулис, указывая на кастеляншу Наташу, щедрые формы которой превышали всякое воображение, а опись ее прелестей заняла бы главу. – Захватывающее существо.
– Вам нравится? – спросил я, обнаружив в нем такое вниманье.
– Интересное телосложение. Ах, маркиз. Интенсивный секс отнимает силы. Но сколько нужно энергии, чтобы похоти противостоять. К женщинам у меня инстинктивный интерес. Да вы взгляните! Мона Лиза! Монолит! Необъятные объемы! Неохватное туловище! И с довольно кривой линией. Представьте, что будет, если пустить эту плоть во всю прыть. Сколько в ней всего чересчур! И тут, и тут...
– Не показывайте на себе, – предостерег я. Это была плохая примета.
– Лично мне в женщине не нужно так много. Пускай худа, как скелет, с души не воротит – и ладно. Так каково же о ней ваше мнение? – спросил он, хватая меня за рукав.
– Приворотливая девица, – согласился я, глядя, как оная вертится перед Поповичем.
– Она ведь не всегда вертелась, – с горечью сказал Маргулис. – А история ее типична для большинства юных девиц. Была, что называется, сосуд добродетели, да соврачили враги. Я хотел сказать: врачи совратили. Вначале один, вы его пока не знаете, узкий специалист, ортопед. Подарки дарил, а им это нравится. Вот и уговорил добровольно отказаться от своей добродетели. Он ведь прямо при мне ее невинность украл. В гимнастическом зале. Отдалась в уголке, не обращая внимания на мое присутствие.
– Вы сами-то что там делали?
– Гимнастику. Позже он свои права на эту женщину терапевтам продал. Их двое у нас. Потом к санитарам перешла. Видите, увиваются? И что характерно, становится все пышнее.
Тут я заметил еще одного наблюдателя, прячущегося за колонной в стиле ампир. Это был молодой человек приятной наружности, лет 28-и, одетый в зеленое.
– А, это Вертер, – сказал Маргулис, заметив мой взгляд. – Он вам тоже о ней что-нибудь расскажет. Он любит о ней поговорить. Не так ли, Вертер, дружище?
Рассказ Вертера – за вычетом множества повторений, пауз и спазм, сорных и сомнительных слов – занял небольшой уголок на моей простыне.
– Я ради секса с ней познакомился, но, визуально анализируя, никакого секса в ней не сыскал. Сначала я ее не любил, думал, что не за что. Но позже все же нашел в ней кое-какой шарм. И чем дальше, тем больше. Дошло до того, что, боясь обаяния, я стал ее избегать. И до тех пор избегал, пока не влюбился полностью. Я, конечно, знал, как ее рассматривают врачи. Но не разлюбил из-за этого. В конце концов, рассматривать могли и с медицинской точки зрения. А тут еще скульптор косматый стал вокруг околачиваться. Так и глядит, с какого боку броситься. Венер стал с нее ваять. Из-за нее на меня накидываться. А однажды, когда она в парке гуляла, прыгнул на нее с дерева и напал, когда она срывала цветок. Но я, оказавшись рядом, нападение отразил и стал нравиться ей после этого. Вот только не доверяет она мне, думает, обману. Раз, думает, красавец, значит, подлец. Ничего, что я нервничаю? – Лицо его исказила гримаса. Нервный, наверное, тик. – Ах, будьте моим змием, маркиз, – внезапно взмолился он. – Соблазните ее для меня.
Я не успел на это ничего возразить, как молодой человек вдруг исчез, испуганный грозным взглядом Маргулиса. Я заметил, что мой одноухий друг зеленым внушал уважение. Пользовался авторитетом среди них.
– Кокетливая девица, – пробурчал Маргулис. – Нарочно одевается издевательски. Халат лопается и трещит. Пуговицы так и отскакивают. Бедняга Вертер...
– Интересные у них отношения, – сказал я.
– Да черт с ними, с их отношениями, – вдруг наскучил этой темой Маргулис. – Пусть отношаются, как хотят.
Мы поднялись на второй этаж.
– В это время я обычно гуляю в Саду, – сообщил мне Маргулис. Мне послышалось, как уже бывало не раз, что слово Сад он произнес с большой буквы. Значит, тот Сад, что наверху, догадался я. Со времени нашего первого посещения я в том Саду не бывал. Между тем, мне казалось, что я давно знал и любил это место, хотя воспоминания о нем были довольно смутные. – Не хотите мне составить компанию? – спросил меня мой друг.