Текст книги "Приключения в приличном обществе (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
И лишь после того, как всяческие перегибы были устранены, строго осуждены, сделаны из них выводы, после того, как всевозможные вредители были сведены к нулю, а проститутки и все, кому строй не нравился, отправлены на пароходе к мысу Горн, в стране наступило относительное спокойствие, любовь и стабильность, длящиеся по сей день. На картах аркадий появились новые имена: Поллюцино, Коитовск, Вагинабад, Пенисград.
Феминистки, впрочем, в газетных сообщениях еще фигурировали, но никто их не принимал всерьез. Ибо девульвация их ценностей не вызывала ни у кого сомнений и лишь подчеркивала гениальность основного курса.
Ах, места нет. А то можно было бы на протяжении множества простыней распространяться о том... – о нумизматике, например, вообразив на ощупь монету достоинством примерно в рубль. О монетах мужских и женских, о своеобразной монетарной системе этой страны, когда при определенном сочетании монет женского и мужского рода вы могли за десятку приобрести автомобиль.
Верочкин сон в сжатом виде содержал всю политэкономию этой страны, которую, пока длился сон, некогда было подробно рассматривать, чтобы не упустить визуальный ряд, но которую потом, по нашем с ней пробуждении, можно будет долго прокручивать, анализировать, смаковать.
Я и обстановке партийных съездов посвятил бы простыню. Но о съездах я умолчу, красноречиво предпочтя краткость.
Итак, отгородившись надежным щитом из стран народной демографии от враждебных нашей политике государств, мы не боялись войны и были вполне счастливы.
Верочка была доверчивой девочкой и верила древу познанья всерьез. И она решила спуститься вниз, поглядеть на счастливых в неофициальной обстановке, вдали от трибун. Тем более что торжество на площади уже кончилось, и все разошлись, кто куда.
Иной автор, склонный к эротической теме, стал бы, глотая слюну, подробно описывать, как голая Верочка (она ведь голой спала) выдалбливала в подгнившем яблоке лунки, перебиралась на ветку, спускалась по стволу вниз. Но я просто тряхнул дерево, и яблоко вместе с Верой, с силой, измеряемой, когда надо, в ньютонах, устремилось вниз, расколовшись для Верочкиного удобства вдоль червоточины, так что ей оставалось только выбраться из-под обломков яблока, отряхнуться и куда-нибудь направить стопы.
Немного погуляв по площади и быстро соскучившись, так как площадь была совершенно пуста, Вера повернула на одну из улиц, лучами расходившихся в разные стороны от главной площади этой страны. Тут уже попадались прохожие, но никто из них не удивлялся тому, что Вера гуляла голой. Видимо, в этом городе, колыбели сексуальной революции, у многих тоже было так принято. Ибо демографическое правительство освободило страну от стыда.
Вера подумала, что гуляй она голой по улицам родного города, ее бы давно изнасиловали. Или забрали в милицию. Или сначала то, потом другое. Или наоборот. Здесь же почти никто, даже мужчины, не обращал на нее внимания. Хотя Вера привыкла, что ее считали хорошенькой и приставали на каждом шагу.
Это ее немного огорчило, но она тут же сделала улыбающееся лицо, так как вспомнила, что граждане этой счастливой страны должны иметь счастливый вид, а всякие признаки прискорбия расцениваются отрицательно. За этим постоянно следили сексоты из полиции нравов и ДНД – добродушная народная дружина, набранная непосредственно из народной среды. Всех унылых упрекают в безнравственности и упекают в тюрьму – вот и улыбалась Верочка, чтобы полиции нравов понравиться.
Ее поразило обилие памятников и скульптур. Большинство из них были посвящены теплым, искренним отношениям. Вере уже были знакомы некоторые фигуры этих скульптур, другие же – подсказаны интуицией. – Ромео и Джульетта, Данте и Беатриче, Элоиза и Абеляр, Петрарка и Лаура, князь Петр и Феврония, Поль и Виргиния, Петрушка и Мальвина и даже Каштанка и Джульбарс.
В сквере гоняла на велосипедах ребятня вокруг памятника большому бородатому мужчине. Мужчина одобрительно поглядывал на детвору, ассоциируя велосипед с детской похотью. Чуть дальше виден был Ленин, задумавшийся над тем, 'Что делать?', хотя выбор у него между Надеждой Крупской и Инессой Арманд был невелик.
Всюду стояли биде, струились фонтанчики, ибо чистота в половых отношениях предполагала регулярное мытье.
Однако прохожих чем дальше, тем становилось меньше, а скоро они исчезли совсем. Словно Верочка незаметно для себя пересекла границу рая, миновав пограничный кордон.
Улица словно сменилась с лица. От безлюдья казалось, что стало холодно. Улица текла, словно река, но какая-то безысходная тоскливость подмывала ее кисельные берега. Дома не были серыми, но казались тусклыми, на одно лицо с унынием и тоской. В домах, в отличие от улиц, теплилась какая-то жизнь.
Верочка, любопытствуя, заглянула в один, оказавшийся домом счастливых совокуплений, поднялась по широкой лестнице вверх и даже, кажется, совокупилась, но так безрадостно, так механически, что тут же забыла о том. Рядом был дом счастливого материнства, где сначала с матерями, а потом и без проживали новорожденные граждане этой страны.
Влево и вправо от магистральной улицы разбегались улочки поуже и похуже, разбивавшие городской массив на жилые кварталы. Люди забились в свои норы, попрятались. Верочка догадалась, что голод гнетет этих людей, ибо пищей им были исключительно яблоки. Поэтому некоторые трудились тайком, испуганно оглядываясь по сторонам. Выращивали во дворе корнеплоды или другие овощи.
Верочка вспомнила начало сна, вернее, не столько сон, сколько свои мысли по поводу яблок. И даже почему-то всплакнула о том, что все, кому они достались – и библейская Ева, и узбек Исаак, и усатый Ньютон – распорядились ими по-разному. Ей вдруг стало очевидно, что эксперимент с Евиным яблоком не удался. – 'Ничего, – глотая слезы обиды за этих людей, шептала про себя Верочка, – будет и на нашей улице Призма'. Что-то щемило в груди, как тоска по невинности.
Голова продолжала пухнуть от слез, превращаясь, как ей казалось, в яблоко. Яблоко, то ли зачервивев внутри, то ли зачерствев снаружи, сорвалось вместе с шеей-плодоножкой, скатилось с плеч. Всякие мысли и представления тут же покинули Верочку, мелькнул напоследок монах, которого она видела в Оптимальной пустыни, безголовый сумасшедший мелькнул, которого она не видела никогда. В ужасе от монаха и Безголового Верочка тут же проснулась. А через мгновенье проснулся и я.
Глава 18
После такого пространного сновидения я чувствовал себя немного разбитым. И даже не сразу заметил, что на завтрак вместо какао был подан пустой чай, а порция масла уменьшилась против вчерашнего вдвое.
Сон посеял сомненья во мне. Я и раньше неоднократно высказывал Маргулису свои критические соображения по поводу его затей. Но нынче утром, по пробуждении, глаза сомненья стали шире, и, немного поразмышляв, я почти пришел к убеждению, что установление социальной гармонии на основе сексуального раскрепощения масс невозможно вообще.
Кроме того, все революции преждевременны.
Несмотря на свой важный символический статус, я старался держаться в стороне от событий, которые с каждой минутой назревали меж тем.
Настроение зеленых заметно изменилось за эту ночь. Маргулисова теория, захватив умы, искала практического воплощения. Люди сбивались в кучки, спорили до исступления и хрипоты, ожесточенно жестикулировали и огрызались на замечанья персонала, огорчая врачей. Сдержанный ропот наполнял даже помещения нежильцов, но белые всё медлили с превентивными мерами, сочтя происходящее за неопасный вздор. Хотя, как мне думается, предприняв встречные действия и ряд несложных интриг, удалось бы смягчить ситуацию, а то и вовсе свести к нулю.
Часам к десяти среди зеленых самопроизвольно сформировался Тайком – Тайный комитет общества заговорщиков. Повсюду сновали какие-то люди, внушали на ухо непосвященным: копите гнев, начнем по знаку с луны. А тем, для кого происходящее уже не было тайной, напоминали вполголоса держать ухо востро, нос по ветру, а палец на спусковом крючке. В результате агитации многие пациенты нарочно ходили неумытыми и не прятали нечистых рук, за что раньше, бывало, по этим рукам били. Менее смирные и дружелюбные так и рвались в бой.
Я чувствовал себя хоть и значимой, но лишней фигурой в этой игре. Как туз бубён при крестовом заходе. Жизнь слишком коротка, говорил я себе, чтобы ввязываться в склоки, и искренне недоумевал, каким образом я оказался вовлечен в приключение и даже отчасти возглавил его.
Маргулис, видя мою подчеркнутую отстраненность, всячески пытался меня ободрить. Еще бы: самое время знамя вздымать, а оно оказалось вдруг выцветшим и поблекшим.
– Ваше настроение настораживает, – пенял он. И новыми красками рисовал мне грядущее, как будто эти краски могли напитать потрепанный стяг. – Мы с вами люди высшей лиги, маркиз, кому, как не нам держать бразды? Этими дурнями думать будем?
Устроить сексуальную революцию в отдельно взятом квадрате за городом, в преимущественно однополой среде? Такая идея могла родиться лишь в бесшабашной башке сумасшедшего. Очень уж напоминало это мне клинический ленинизм, или примитивнейший фрейдомарксизм, адаптированный для простейших умов.
– Мы, маркиз, к марксизму не склонны никак, – возражал моим сомненьям Маргулис. – Мы, мамочка, пойдем другим путем. – И советовал мне, не долго думая, сойти с ума на твердую почву, ибо ум, полный сомнениями, есть хлябь.
– Кстати, время обеденное, – сказал он, взглянув на часы. – Не пойти ли нам супчику похлебать? – предложил он.
– Вот увидите, ваша теория при проверке практикой даст сокрушительно отрицательный результат. И не называйте меня мамочкой, – раздраженно добавил я.
А он, безумный, ищет бури, шептал я про себя, следуя рядом с Маргулисом в пищеблок. К этому времени значительную часть доверия к нашему атаману я потерял.
На обед оказался, действительно, суп, но настолько жидкий, что я с отвращением отвернулся от него. К тому же эта мутная жидкость едва покрывала донце. Несмотря на всеобщее предреволюционное возбуждение, многие тоже это заметили. А те, что не глядя проглотили свой псевдообед, с изумлением озирались, не почувствовав привычной сытости. Маргулис, оторвав взгляд от своей концлагерной порции, искал им поваров, чтобы, наверное, их распечь, но почему-то вместо кухонных работников на раздаче стояли санитары.
– Что-то с питанием сегодня не то, – догадался кто-то. – Утром – чай, на обед – первое. А на ужин второе увидим ли?
– А третьего третий день не видали совсем, – вспомнил кто-то.
– Нам и вилок-то не дают, а сами, небось, лопатами лопают.
– И куда попечители смотрят? Почему не обеспечивают чем-нибудь?
– А они у нас есть? И если они есть, то есть ли у них совесть?
Вышедший на эти возгласы обер-кох не сразу нашел толковый ответ, и вначале всех нас совершенно запутал, пытаясь объяснить, в чем дело.
Первоначально он утверждал, что это кто-то из поварят опрокинул котел, прячась за ним от невропатолога. Поэтому пришлось оставшуюся уху немного разбавить водой. Что же касается петуха, то кто-то его из ухи вынул и съел за несколько минут до готовности. А кто интересуется попечителями, то да, они есть, и будут есть, и что только что выпроводил четверых, которые всё и съели. А коли уж случилось так, что всё, как есть, съедено, то на нет и суда нет, а если и есть, то есть все равно нечего. Ужо подходите к ужину, обнадежил он.
Обер-кох, хоть тоже в белом халате, пользовался некоторым доверием, и мы, удовлетворившись объяснением и обещанием, разошлись.
Желудок, однако же, не обманешь. Недовольство росло и, брожение умов, вызванное голодом, искусно направлялось заправилами в сексуальное русло. Замесить на мысли о голоде революцию оказалось делом нехитрым. Страсти всё накалялись. Чувствовался внутренний перегрев. Перепирались и спорили до тех пор, пока в комнате не заканчивался кислород, после чего переходили в другую.
И даже Никанор, пьяный, как лорд, заплывший жиром, налитой румянцем, в связи с чем в моей голове тут же всплыл вопрос о питании, высказывался в том смысле, что, мол, отольются этому отелю наши слезки. Он же, откуда-то вынув ружье (и пропасть патронов к нему) принародно похвалялся им. Пациенты со знанием дела рассматривали оружие, хвалили калибр, однако все же склонялись к тому, что в ближнем бою булыжник хорош, и только в случае вторжения извне вооруженных вражеских сил и ружье может на что-то сгодиться.
– Ружье, не иначе, Ржевского.
– То-то ржавое, я смотрю.
Маргулис велел ружьё до поры припрятать, опасаясь, что какие-нибудь провокаторы, до него добравшись, могут, пожалуй, выстрелить, спровоцировав превентивные действия со стороны врачей.
Я же, не упуская из виду развития событий, только подходящего момента ждал, чтобы из этих событий выкрутиться и скрыться – втайне от тех, кто не упускал из виду меня. Впрочем, те, кто были во мне наиболее заинтересованы, налетчиков я имею в виду, с утра куда-то отбыли и не появлялись до вечера.
К единому мнению, тем более единственно верному, в течение дня мы не пришли. Более того, выяснилось, что среди нас насчитывается до полутора десятка партий, секций и сект самых различных мастей и мнений, всех цветов спектра, не исключая полутонов. От самых неистовых, вставших под знамя эротического терроризма и выступивших с наиболее злобными лозунгами ('Долой мораторий на членовредительство!', 'Члениться, члениться и члениться!'), от этих крикунов и задир, готовых к немедленному мятежу – до умеренно-правых, отрицавших любой мятеж в принципе и предлагавших детскую болезнь членнинизма и левизны перевести в разряд венерических, а безнадежно больных запереть в карантин, тем более, что место в карцере для них пусто. Да впрочем, и сам Членин, возглавивший это крыло, к вечеру под влиянием критики тоже более умеренным стал.
Были маргинальные партии от фетишистов до фашиствующих некрофилов, были народные демократы, чья сексуальная своеобразность адептами не афишировалась, но оппонировавшая им Партия Народного Гнева заявляла, что отдемократить народ не даст. Секция зоофилов с лозунгом 'Мясо – в массы!' требовала одновременно узаконить с некоторыми домашними любимцами брак. Была даже партия антидураков, выступавшая против всех партий, и были просто вольные фении, борцы за дело без дела, готовые к кому угодно примкнуть.
Некоторые партии успели обзавестись аббревиатурами, не всегда, впрочем, адекватными, как ОАО, например – Общество Анонимных Эгоистов. Партия ККД (Кому Какое Дело) была родственна предыдущей по духу, не сходились они лишь в малом. Какадеты были, кажется, более левые (хотя до полного полевения им было пока далеко). Оаисты же предпочитали, как правило, управляться правой рукой.
Наиболее непримиримые из большевиков, дабы не нарушалась стройность рядов, предлагали избавиться от оппонентов. Другие же, владеющие арифметикой, подсчитали, что если использовать их как попутчиков, то можно вздвоить, а то и встроить ряды.
Я, ни в союзах, ни в партиях не состоя, старался не упускать ни малейшей подробности происходящего, оставаясь внутренне чуждым всему. Но эта отстраненность позволяла мне быть беспристрастным и объективно оценивать то, что позднее ляжет в историю. Вы не спрячете свое истинное лицо за трескучими лозунгами, господа! Я – бдительный наблюдатель.
– Волки тряпочные! Вояки картонные! – возвышал свой голос Маргулис, понукая понурое стадо попутчиков-меньшевиков. – Доходяги духовные! Души дешевые! – рвался его голос из флигеля. – Диогены синопские! Киники рукоблудствующие! – кричал он ухмыляющимся оаистам и, встряхнув всех, как следует, он оглядывался по сторонам, не обидел ли кого невниманием.
А через час, ораторствуя перед соратниками – выпукло, доходчиво, горячо – он ярчайше расписывал государство грядущего, эрогенную территорию, обретенный рай. Я б не поленился здесь полностью привести его мысли о государстве всеобщей гармонии, если б они в мельчайших деталях не совпадали с содержанием моего сна.
– Но дорога в сей рай нашими мощами вымощена, – заключил он.– Мы неизбежны, ибо дело правое. Да будет Сад!
– Рассадник мерзостей, – возражали угрюмые оппоненты, но так осторожно, что никто, кроме меня, их возражений не слышал.
Сподвижники же аплодировали, оборачиваясь и друг другу подмигивая. Ветреный Вертер заметно нервничал и вел себя, как человек с неуравновешенной психикой, а не как все. Кривоногий Кашапов, в пиджаке и чистых трусах, снисходительно ухмылялся. Очевидно, что для большинства бунт был делом решенным.
– А не пойти ли нам всем поужинать? – предложил Маргулис партнерам по партии, но толпа, странное дело, не отреагировала на приглашение, хотя по всем расчетам была голодна. Как раз в это время обсуждался вопрос о моральной ответственности, о том, каким образом снять понятие вины и стыдливости, а муки совести свести к нулю. И как быть с сомненьями, которые неизбежно возникнут при установлении отцовства или другого родства.
– Это неархиважно, – отмахнулся Маргулис. – Все сомненья я беру на себя.
– А маёвки будут?
– Маёвочки? Пикнички, шашлычки, огурчики? И кстати, не пойти ли нам отужинать, господа?
Иногда судьба, желая избавиться ото всех скопом, собирает их на 'Титанике'. Гибельность нашего предприятия вновь предстала передо мной во всей своей неизбежности. Возможно, мятежники и возьмут верх: слишком доверчивы, слишком беспечны врачи. Но что дальше мы будем делать, захватив власть над собой? Наш 'Титаник' недолго продержится на плаву. Суток трое? Неделю? Две? Власти города, а в случае огласки конфликта, власти страны, со свойственной всякой власти категоричностью пресекут прецедент. Как крысы стонущие с тонущего корабля, спасающиеся в одиночку, разбежимся, рассыплемся по России.
Ум мутится. Колени подкашиваются. Страстно хочется есть.
– К ужину, господа! – вновь возгласил Маргулис, и что-то зловещее прозвучало в его словах, словно призыв к оружию.
Кроме того, чувствовался какой-то подвох.
На этот раз призыв был всеми услышан, подхвачен, и бодрой гурьбой мы направились к столовой, предвкушая обещанные к ужину шницеля.
Однако двери столовой ко всеобщему негодованию были не просто закрыты и заперты поворотом ключа, но и крест-накрест забиты досками, словно похеренная страничка прошлого, перечеркнутый черновичок, и уже заложен в машинку Создателя, выставлен для печати новый, девственно чистый лист, с которого начнется новая эпоха, эротическая эра истории.
У забитых дверей, при разбитых надеждах на ужин я ощутил сильнейшее разочарование, хотя был одним из немногих, кто обещаниям повара не поверил вполне. Но что-то недобро-веселое встрепенулось в душе.
Кто виноват? Кому предъявлять? В чем подоплека? На чей счет отнести происходящие происки? В конечном итоге, от этого только палата для блюющих больных выиграет в гигиене и чистоте.
Маргулис, пообещав выяснить, в чем дело, исчез, но скоро вернулся, огласив информацию и готовые выводы.
– Положение архихреновое. Повара разбежались. Продовольствия осталось на три дня. И если его сейчас же не захватить и не съесть, то потом будет поздно.
– Раз уж жрать все равно нечего, то самое время, пользуясь случаем, объявить голодовку, – возражали меньшевики.
Если это заговор врачей против нас, сказал им на это Маргулис, то каковы тогда его цели? Может, они того и добиваются, чтобы голодом нас уморить. Нет, мы не станем пособлять им в этом намерении, покорно следуя начертанному ими плану. Необходимо во имя собственного выживания захватить склады.
Санитары, вместо того, чтоб успокоить народ, только дразнили его издали, подливая масла в огонь.
– Что, доходяги, жрать хочется? Селедочки, хлебца насущного, пряников сахарных?
А на конкретный вопрос, заданный дрожащим от голода голосом, возобновят ли потоки питания в ближайшие часа полтора, отвечали, отшучиваясь, что вагон хлеба с маслом застрял на втором пути, гуманитарную ракету, начиненную мармеладом, перехватчик из Кащенко перехватил. А посевы конь потоптал. И злаки не вызрели.
Такое бездушие и беспечность с их стороны не могло не отразиться на настроении масс. Вместо того чтобы вглядеться в лица, прислушаться к возгласам по их адресу, переходящими в брань, они роздали нам по горсти таблеток и ушли. Кто-то эти таблетки тут же бросил им вслед, кто-то съел в надежде насытиться, а один, кажется, Птицын, всё ходил за санитаром Добрыниным, всё скулил, и до того его раззадорил, что тот, не зная, как от него избавиться, избил.
Оно бы, конечно, сошло ему с рук, как сходило уже не раз, если бы инцидент ограничился стенами избивательного участка – полутемного помещения в полуподвале с полудохлыми крысами, прячущимися по углам – без окон, но достаточно просторного, чтобы раззудить плечо. Сразу оговорюсь, что никакого специального пыточного оборудования к провинившимся не применялось. Пара кулаков, небольшая дубинка – и всё. И поскольку прилюдное рукоприкладство было под строгим запретом, тем более, на нашей территории, то случай оказался из ряда вон выходящим. Вопиющим, вообще. Но, видимо, у санитара сдали нервы, и до участка он попросту не дотерпел.
Всё это случилось, видимо, в районе бань: именно оттуда доносились вопли избитого, его скулеж и мычание – праязык человечества, понятный всем. К чему он взывал, взвывая? Что означал в переводе с первозданного этот протяжный вопль? Негодование, обида, боль, тоска по справедливости слышались в нем, прорывалась тонкая нотка голода, да воззванье к возмездию глухо вибрировало засурдиненной струной.
Случайные свидетели, Крылов и Перов (он же Членин – согласно партийной переписи), начала конфликта не захватили. Но они видели, как Птицын, с горящими глазами и рассеченной губой дважды пронесся мимо них, едва не сбив сначала Перова, а потом и Крылова с ног. И пока санитар, удовлетворенный достигнутым одиночеством, стоял у окна и беседовал с первой вечерней звездой, надоедливый Птицын приблизился сзади и ударил его с размаху и без предупрежденья довольно толстой трубой.
– Трубой? – изумились мы.
– Без предупреждения, – подтвердили свидетели. – И ушел на цыпочках.
– Пешком?
– Я же говорю: на цыпочках.
– А я спрашиваю: пешком?
Зная, что Птицын большую часть своей жизни, то есть, когда гнезда не вил, характер имел задиристый, мы легко усвоили этот факт.
– Это ж стальные нервы надо иметь, – сказал Фролов.
– А у меня нервы ни к черту. Некоторые расшатались совсем, – сказал Крылов.
Санитар на подвиг не сразу отреагировал, ответив удивлением на этот удар. Однако, оправившись от изумления, он в два прыжка настиг удиравшего Птицына и вторично избил.
– Что ж он, кричит?
– Кричит. Рвет на себе одежду, и уже сорвал почти всю.
Крылов, следом Перов, а потом уж и прочие потянулись к месту событий, ориентируясь на вопль.
Непосредственно перед баней коридор расширялся, образуя небольшое фойе, называвшееся почему-то Желудок и служившее как бы преддверьем предбанника, где нельзя еще было раздеваться, греметь тазами и тем более мыться, но полагалось уже все это предвкушать. Если пришлось бы давать некоторым помещениям новые имена (как обычно после кардинальных переворотов бывает), я б назвал его Зал Предвкушений. – Следуя далее – Кишечным трактом – мы непременно вышли бы к туалетам (где развернулась памятная дискуссия об эмпатии). Таким образом, чтобы продолжить метафору, прямой отрезок пути, от пищеблока до бань, можно было обозначить как Пищевод, в то время как забитая досками столовая могла бы служить ртом, служащим для приема пищи внутрь.
Но, подавив увлекательный процесс поименования, пришлось лицезреть следующее.
Посреди желтого восьмиугольника в центре площадки, выполненного из паркетной плитки, несколько отличной по оттенку желтого от основного поля, сидел наш бедный избитый Птицын, а вокруг него, все еще тяжело дыша и держась за голову, ходил санитар Добрынин и время от времени пинал его в бок, обращаясь к присутствующим:
– Есть еще кто-нибудь, кто хочет есть?
Двое врачей, окулист и эндокринолог, из лабиринта коридоров, в которых заблудилось правосудие, приближались к месту событий по Прямой Кишке.
Пострадавший уже перестал кричать и лишь озирался вокруг с нескрываемым сумасшествием. Одежду его, им же изодранную, трепал сквознячок, сквозь дыры синело тело, напряженное, словно подобравшееся для прыжка, так что даже врачи в расчете на худшее, опасались к нему подходить.
Они издали тыкали в него палками, а санитар, пробуя на прочность брючный ремень, готовился его вязать. Избитый Птицын плевался, скалился, уворачивался от врачей, но эндокринолог, имея палку с гвоздем, дважды до крови оцарапал его.
– Что? Что там? – напирали задние.
Бездушие белых изумило меня. Зеленых же и не надо было побуждать к возмущению. Их подвижный разум, готовый закипеть на малейшем огне, откликался на любой раздражитель.
Безумие заразительно. – 'Швейцары!' – выкрикнул я, хотя помню, хотел крикнуть: Сатрапы!
Наши возгласы в адрес врачей становились все более угрожающими, так что они, прихватив свои палки, под прикрытием санитара скрылись в предбаннике, откуда, по слухам, был тайный ход за железной дверью, ведущий прямиком в ординаторскую.
Мы, подхватив Птицына, отерли ему слезы и на руках перенесли в моечное отделение, чтобы омыть его тело и тем самым хоть немного унять боль от побоев – так или иначе проявить заботливость, чтобы не чувствовал себя совсем уж заброшенным, каким, наверное, себя ощущал под кулаками и палками этих горилл.
Происшествие всецело поглотило мое внимание. Иначе я бы не упустил из виду того (и, возможно, принял бы меры, чтобы скрыться), как открылась входная дверь, как возникло на нашем зеленом фоне цветное пятно, и Толик ТТ, одетый в оранжевое, протиснувшись сквозь занятую милосердьем толпу, стал перед ней.
– Слышь, чокнутые, – обратился он к нам, и поскольку мы на такое обращение не откликнулись, повысил тон. – Я вам, ебанутые, говорю!
– Что вам угодно, любезный?
Я и многие другие обернулись. Это Маргулис, стоя в дверях, задал вопрос. Тут только я обратил внимание на то, что во всей этой кутерьме он участия не принимал.
– Там пацаны с пациентами пообщаться хотят, – сказал Тетёха. – Безотлагательно.
Я приотстал. Место мое по праву было рядом с Маргулисом, то есть впереди толпы, но я без колебаний и незаметно для окружающих уступил его Перову, у которого, действительно, за ухом торчало перо. Я переместился в середину толпы, решив – буде удобный случай представится – нырнуть в первую, оказавшуюся незапертой дверь. Я не без оснований опасался, что разговор у пацанов с пациентами может коснуться моей персоны, начнут меня ближайшее рассматривать, и при всестороннем ближайшем рассмотрении выяснится, что я не только не сумасшедший, но еще и книги пишу.
Но подходящая дверь не попадалась на нашем пути. Да и путь был краток. Да мне бы, наверное, не удалось. Толик ТТ шел позади, и где окриком, где крепкой рукой возвращал отбившихся и заблудших в стадо.
В красном уголке, крашеном синим, нас действительно поджидали пацаны, которых, включая ТТ, было четверо. То есть со времени последнего упоминания о них в этой книге их количество не изменилось. В то время как число пациентов, как я уже отмечал, выросло более чем вдвое.
Отдельной группой стояли семеро белых во главе с главврачом Дементьевым, а кроме него: эндокринолог и окулист, успевшие сюда раньше нас, патологоанатом и санитары: Добрынин, Муромцев и Алексей.
Каплан, бывший за распорядителя, представил своих коллег, начав с близнецов.
– Это Пеца, – сказал он, щедрым жестом указав на одного из них. – А это...
– Паца, – догадались мы.
Каплан хмуро взглянул на догадливого, однако кто-то из середины толпы отвлек его пристальное внимание, произнеся:
– Жили были два братца...
– Пеца и Паца, – подхватил другой.
– Паца был ни в рот е...ся,
– А Пеца мог на х... вертеться, – заключил Членин (Перов), нагло глядя Каплану в лицо, хотя оно и помрачнело очень.
Маргулис теребил ухо и глядел в пол, как бы о чем-то задумавшись.
– Вот идиоты, – сказал Каплан. – Мне ваши манеры на нервы действуют. – Ты кто? – обратился он к Членину, оценив предварительно торчавшее за его ухом перо.
– Я -Членин, – бойко ответил тот, – вождь этих масс. – Он небрежно оглянулся себе за спину.
– А я – Каплан, понял? Чувствуешь, задница, перст судьбы? Значит: Пеца, Паца, а это Толик ТТ. Я вам его отдельно рекомендую. Молод, горяч. Хорошо владеет оружием и почти не владеет собой. Так что будь с ним предельно предупредителен. Следи за манерами, к'зёл.
– Кто к'зёл? – вскинулся Членин и упер руки в бока для предстоящей полемики, словно плохой актер, вполне уверенный в том, что его визави такой же кривляка.
– Слушай ты, Чингачгук. Давай договоримся о следующем. Вопросы буду задавать я. А ты потом, если время останется. А пока слово предоставляется... – Он оглянулся, выбирая докладчика. – Валяй, Валерьян Валидолович, – кивнул он главврачу.
За окном давно уже смерклось. Двадцать часов двадцать минут, отметил я положение стрелок на циферблате настенных часов.
Главврач поморщился, – то ли от Валидола, то ли от Валерьяновича, то ли предоставленное слово застряло во рту.
– Знаете, – кисло сказал он, выражая недовольство не только гримасой лица, но и позой тела, – в данное время я занят весьма. Аппендицирую пациента. Только и успел, что сделать надрез.
Хирургические действия считались у нас крайне опасными. Одному пациенту во время операции аппендицита случайно поменяли пол.
– Не сдохнет твой пациент, – сказал Каплан. – Если ты действительно медик, а не мудак.
– Вообще-то да, летальные случаи от нашего вмешательства в аппендиционный процесс в настоящее время нами полностью исключены, – сказал главврач. – Однако не мешало бы послать кого-нибудь остановить кровь.
– А я что, по-твоему, пытаюсь сделать? – сказал Каплан. – Нам ни к чему лишние безобразия. Устрой нам так, чтоб было хорошо и всем без обиды. И чтобы впредь при мне было тихо. Иначе остановить меня будет трудно. А потом можешь аппендицировать в свое удовольствие. Пока кривая смертности не взметнулась вверх. Итак, по какому же поводу мы все здесь собрались?
– Вот, – сказал главврач, и, вынув из кармана несколько бумажных листов, потряс ими в пространстве над своей головой. – Это ваша петиция от сего числа. За шестью подписями и тремя печатями. Печати, кстати, предназначены для рецептов и в официальной переписке редко используются. Так что я не стал бы уделять внимание вашей словесности, отрываясь от дел, но вот вы пишете ... Так, первое, второе, третье... Только по вопросу питания целых 64 пункта. Ага, вот, пункт 18-й. 'Питаться, питаться и питаться!' В этом пункте слово питаться повторяется трижды. А как же с воспитанием, позвольте спросить? И в первую очередь – воспитания внутренней дисциплины и стойкости. Извольте знать, господа, в наше время и в нашем заведении это наипервейшие качества. У нас к каждому идиоту индивидуальный подход.