Текст книги "Горелый Порох"
Автор книги: Петр Сальников
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)
Петр Сальников
Горелый Порох
Памяти безвестно павших
Победа…
Ты всегда печальна,
Как ни была бы светла.
А. Сенин.
повесть
Глава первая
Серая пыльная колонна тяжелым, но довольно ходким шагом двигалась обочиной большака в сторону Орла. Это были одни из последних советских пленных сорок первого. Встречь поверженным, кроша допотопный булыжный камень, перли немецкие танки, самоходки и орудийные тягачи. Вперемешку с ними, с малым интервалом ехали грузовики с боеприпасами и провиантом, автоцистерны с горючим и легковушки с начальством. По другой обочине слегка изреженной вереницей в том же направлении, как бы в обгон, мчались мотоциклисты. Пехота, и та сидела на бронетранспортерах и машинах с откинутыми брезентами. И вся эта махина, подогретая наступательной удачей и октябрьским солнцем, безудержно ломилась на север, как будто там еще теплее. Все на колесах, на гусеницах, в едином ударном скопище. Пешими были только регулировщики с краткими указателями на древках: «На Тулу!». «На Москву!»…
В кювете, в ошметьях сохлой дорожной грязи, валялся обшарпанный зеленый борт полуторки с косой надписью «Вперед, на запад!». Шагах в пятнадцати от него, закорячив обгорелые скаты, лежала покореженная машина.
Пленные, то рискованно отставая, то со страхом накатываясь друг на друга, шли кавалерийским порядком – по трое в ряду, а в узких местах и по мостам проходили попарно, а то и по одному. Конвойные не решались пускать колонну на полевую сторону придорожного кювета, где стояла в ветровых зачесах пустая некошенная рожь – верная укромка для беглецов. Туда, в ржаную сторону, как бы держа равнение, косили глазами пленные солдаты – того и гляди, они ринутся в последнее свое укрытие, рискуя сомнительной надеждой выжить. Сумасшедшие попытки отчаявшихся шмыгнуть в хлебную густель мгновенно пресекались автоматными очередями – безжалостно и хладнокровно. В такие-то моменты мерзкий страх вздымал шинельную волну, и она, прокатываясь и в голову и в хвост верстовой колонны, нагоняла ужас, предостерегала безумцев, наводила походный порядок. Пленные шли дальше. Но скоро снова сбавлялся шаг, как только брала свое усталость, и тогда конвойные, не торопя подохранных, сходились попарно и заводили разговоры. Но вот опять огневая очередь режет воздух: в конце колонны – в который уж раз – пристреливали обессиленных раненых.
– А как же с международным правом? – кутая нос в грязные бинты, прогундосил санинструктор Речкин. – Куда глядит Красный Крест? – в десятый, а может, и в сотый раз он задает этот вопрос, сам не зная кому и зачем.
– Пшел ты со своим крестом и правом! – шугнул его сержант Донцов, шедший с ним в одной тройке.
– Я – с юридического… Я – доброволец… Я – брат милосердия… – занудисто палил никчемными словами Речкин из-под бинтов, которыми он сам себе опутал голову только вчера, в последних окопах, перед тем, как поднять руки. И никто не знал: ранен он или маскируется…
«Вперед, на запад!». Дощатый борт полуторки еще маячил в глазах и мутил душу. Денис Донцов в рядах огромной колонны шагал на запад. Шагал по той кромешной дороге, по которой отступал ровно четыре месяца, трижды выходя из окружения. Его артбригада, даже при хорошей кадровой выучке рядовых и командиров, к последнему рубежу обороны пришла без пушек, без людей, без знамени. Единственно уцелевший из последнего расчета, с пустым карабином, Донцов затерялся в пехотных окопах под Ясной Поляной, у самого порога Тулы. Там наводчик Донцов перестал называться артиллеристом, а потом и солдатом вообще. Теперь он в самом презренном звании – пленный, пропавший без вести. Униженные до безвестности, предельно усталые, как бы не причастные ни к жизни, ни к смерти, люди шли по тому краю бытия, за чертой которого – бездна…
Пухлая пыль, точно вода, хлюпала под сапогами, вздымалась едкой рассыпчатой тучкой над головами солдат и покрывала их, будто смертным саваном перед казнью. Плен еще не тот свет. Но и не спасение…
Донцов проклинал ту подлую минуту, когда он поднял руки. Это случилось вчера в полдень, белым божьим днем, на глазах уцелевших окопников. Все видели, как он, отбросив пустой раздробленный карабин, словно ненужную дубину, воздел руки в гору и вышел из укрытия навстречу немецким автоматчикам. Он это сделал не первым, но и не последним. Теперь артиллерист Донцов мучительно припоминал, в какой миг спалил последний патрон и не мог дать ответ, почему не выстрелил в себя, как это полагалось по неписанному правилу советского бойца. Незначительная рана от косой пули в плечевую мышцу не дала даже большой крови и не могла оправдать той слабости, которую он допустил в самую несчастную минуту своей жизни. Ни контузии, ни завала от бомбы или утюжного пропаха танков по окопам, ни ротозейного расплоха, ни тем более смертельного страха – ничего этого не было, чтобы хоть как-то оправдать плен…
А ведь есть такая «контузия»! Только о ней не принято говорить даже самому себе. Но теперь Донцов точно знает, что есть такая…
Какую надо иметь душу, какими глазами видеть, какой обладать натурой, чтоб не век и не год назад, а всего-навсего третьеводни пройти отступной дорогой мимо родной деревни, мимо собственной избы, не оборонив и не защитив, а отдавши на поруганье кровных тебе людей – детишек, жену, старушку мать!.. В десятке верст всего-то прошла та дорога. Донцов «мог» отступать и через свои Белыночи, мог хотя бы забежать проститься – от его батареи и даже от расчета уже ничего и никого не оставалось. Но, сробев перед совестью, и пока в руках оставался карабин, он еще отступал от той черты верст сорок, с какой-то чужой пехотой, отступал с боями до самой Ясной Поляны. Это – тоже родные места и отдавать их врагу такой же грех, как и греховно все то, что случилось со всей землей, оставленной под неметчиной…
Еще вчерашним росяным остудным утром Донцов с остатками незнакомой разбитой роты окапывался у околицы деревни с нерусским диковинным названием Грумант, что в двух-трех верстах от могилы великого Толстого. Пехотинцы, как заметил Донцов, окапывались спрохвала, с ленной усталостью, нашвырок и непрочно, будто не для себя, а для отвода глаз своего начальства. Не для обороны, а для показухи, как на опостылевших ученьях. Сам он все делал обстоятельно, как и полагалось у артиллеристов. Но вскоре и ему эта работа показалась напрасной: комроты со взводными командирами отбыли в штаб саперного батальона, который, по словам связного, находился с главными силами обороны на самой усадьбе Ясная Поляна. По странности дела, командиры долго задерживались, и солдаты решили, что тут, на месте их расположения, боя не должно быть. Побросав лопаты, принялись за курево, за сухари – у кого что было. Так вышло, что вот уже третий день Донцов жил тем, кто чего даст. Свой вещмешок брошен там, где осталась пушка, убитые товарищи его расчета. Карабин, саперная лопата да полупустая баклажка – это все, чем он теперь обладал. Побросав недорытые ячейки и траншею, солдаты сходились кучками и, привально развалясь на жухлой траве, справляли свою нехитрую трапезу и вели невеселые разговоры. Донцов, оставшись в одиночестве в отрытом в полный профиль капонирчике, напился воды и стал моститься подремать. Из разговоров пехотинцев он понял, что они ждут подвоза жратвы и боеприпасов. И не первый день солдаты ждут и клянут на чем свет стоит «тыловых крыс» и начальство. Донцов давно свыкся с такими нехватками на всем пути отступления и потому относился к этому с обреченным терпением.
Вскоре и, правда, на дороге, выходящей из Яснополянской засеки, что простиралась позади оборонительной позиции, показалась армейская повозка с двумя седоками. Возница разудало распевал песню про «пидманутую Галю». Бойцы насторожились в приятном ожидании. Но когда лошадь остановилась и замерла у края траншеи, они заматерились еще пуще.
– Тьфу, целовал твою мать, это Трепло ж воротился, – выругался один из стрелков.
Таким прозвищем, узнал Донцов, кличут санинструктора Речкина. Он еще вчерашним вечером увез раненых в санбат, и все думали, что на передовую их эскулап больше не вернется – об этом он всякий раз заявлял сам, как только в очередной след увозил в тыл покалеченных солдат.
– Петро воюет хитро! – теперь уже пошутили бойцы в адрес ездового, распевавшего песню. – И спиртяги хлебнуть успевает и песенки попевает. Свозил бы нас в санбат остограмиться…
– Я вот поприжгу языки ляписом – к богу запроситесь, не только в санбат, – обиделся старшина Речкин, принимая насмешку на себя, и серьезно грозился донести «куда надо».
– Доложи, доложи – запасной противогаз дадут за такие заслуги и пятый треугольничек в петличку вколят.
Шутейная перепалка, затеянная солдатами с тоски, тут же и сникла, как только возница – пожилой усатый солдат, видно, из казаков – подвернул повозку к открытым окопам и, оборвав песню, зычно скомандовал:
– Принимай, братухи, главную резерву!
Солдаты обступили повозку, словно базарную невидаль, и стали разглядывать привязанную за тележную грядку дробненькую годовалую телочку в белесой шубке с рыжими пятнами на лбу и боках.
– На какой ярмарке, казачок, смаклачил такую блондиночку-то, а? – кто-то из бойцов спросил ездового.
– Я, как Галю в песне, спидманул и забрал с собою, – отшутился казак Петро.
– Это вам заместо щей и каши! – встрял в разговор Речкин. – Кухни не будет. Потерялась где-то. Должно, разбили немцы…
– Пусть жрут! Может, подавятся чертовы фрицы нашей «шрапнелью».
– Беды горе, немец будет фуражный кулеш стербатъ. Он, говорят, на колбасе в масле катается…
– Говорят, кур доят, а пошли – титек не нашли, – Речкин снова дал окорот ненужным разговорам. – Не пристало паниковать советскому бойцу. Что есть – тем и будем держаться.
– Держимся… Винтовка из рук валится…
– И лопата в землю не лезет. А все – держись…
– Разговорчики!? – вскрикнул санинструктор. – На руку врагу – вся ваша болтовня, товарищи бойцы. С такими языками можно в другие окопы угодить… А там чикаться не будут – понимать надо!..
Старшина Речкин, справляя обязанности по основной должности ротного санинструктора, в последние дни частенько оставлялся командирами, при их отлучке, за старшего – в соответствии с его званием. Донцов, сержант-артиллерист, приставший после гибели своего расчета к разбитой роте три дня назад, еще не обрел доверия и значился как бы в рядовых стрелках. Свои сержанты, командиры отделений, были перебиты – все до единого. И верховодил теперь группой уцелевших бойцов старшина Речкин. Он, правда, тоже из числа недавнего пополнения, но быстро вошел в доверие командиру и политруку роты. Да и как же доверять самому грамотному из числа живых? Речкин – доброволец, недавний студент юридического, который уже опробовал свои знания на следственной практике и умеет доложить, донести, как надо и куда надо. Таким он представлялся сам, как только попал в измотанную роту, которая еще была в силах обороняться, сохраняя мало-мальский боевой порядок. Таким приняли Речкина командиры и, слегка побаиваясь его доносов, многое доверяли ему по службе. Тот искренне исполнял любые приказания старших, но и сам умел наслаждаться властью, как только на какой-то срок в какой-то ситуации эта власть передавалась ему…
– Присягу забыли? – частенько покрикивал Речкин, придавая какой-то особый, собственный смысл этим словам.
На этот раз бойцы и вовсе не слушали его. Окружив телушку, они ломали голову: каким макаром она досталась санитарному ездовому? Своим домашним видом животинка в эту минуту никак не подходила к солдатскому котлу. По-детски слюнявились ее мясистые губы, слезно пучились из-под белесых ресниц чернильные желваки глаз. То ли от голода, то ли от ласки солдатских рук, чесавших ей подбородок, телушка задирала комолую голову и утешно взмыкивала, словно просилась домой.
Ездовой Петро, который, по солдатской шутке, воюет хитро, с бабьей болтливостью принялся рассказывать, как он выхитрил у погонщика скота эту безрогую «блондиночку».
– Не пожалел за нее и своей любимой плетки в восемь жил. Паренек со стариками гнали скот на Москву. Аж из Казачей Лопани, что под Харьковом. За плечами у них – пустые котомки, в руках парня рябиновый сук-погоняло. Стадо – голов на тыщу, а то и боле. Вот уже пятую неделю с подножной пастьбой гонят коров в эвакуацию. Под шкурой – ни шиша: хвост да живая душа. Я пастушку и пошуткуй:
– Землячок-мужичок, не уступил бы ты для подмоги хронту какую-никакую животинку, а?
– Забирай хоть всех, батя! – тоже не без гумора отвечает парень. – Не хочут даже идтить, холеры, – весь дрын обломал об их кости.
– За всех, паря, – говорю, – тебя в энкавельде забарабают – из проволоки век не выпутаешься. Это тебе не хронт с пушками да танками… Ну, а эта дуреха, – Петро почесал комолый лоб телушки, – сама подошла к повозке да как взмычит мне на ухо – ну чистый ребенок: «возьми-и… помру-у!»
– Раз сама просится, бери – чиво уж, – легко и просто согласился паренек. Я отдал ему свою плетку – все ловчее палки. На том и смаклачились…
– Ты, Петро, слезу нам дюже не лей, – нетерпеливо взгомозился один из бойцов, – авось не на выставку в Москву привел. Эко сементалку нашел…
Солдат отвязал телушку, отвел шагов на пятнадцать от окопов и скомандовал:
– Вздувай костры, братва! Котелки – к бою!
С небывалой проворностью он вытянул сэвэтэвский штык из плоского жестяного чехла и саданул им под левую лопатку телки. Заводя под лоб мокрые желваки глаз и, не поняв, в чем дело, она шмякнулась наземь, не успев хлебнуть напоследок ни глотка воздуха.
Пока одни занимались приготовлением немудреного солдатского «пиршества», другие разбирали «трофеи» старшины Речкина. Под тентом санитарной повозки оказались три огромные корзины, плетеные из ивняка. В одной их них, пахучие, румяные, красовались крупные яблоки – словно с осенней ярмарки.
– Это – прелесть здешних яснополянских садов, саженных еще самим Толстым, – пояснил Речкин. – Лопайте да поминайте!.. Кстати, вы должны знать, товарищи бойцы, что Лев Николаевич, как и я, тоже учился когда-то на юридическом. Так что в некотором роде мы с ним – коллеги.
Похвалялся санинструктор, как давно заметили сослуживцы, при любом подходящем случае и ровно столько, сколько недоставало в нем скромности. Всерьез ему никто никогда не перечил и не мешал ни правду говорить, ни врать. Но подтрунивали всякий раз, когда позволяло время и обстановка.
– Тебе, старшина, осталось написать «Воину и мир», и судьба твоя сойдется с толстовской, – не без издевки польстил ему кто-то из бойцов. – А там дело не за большим – именьице заведешь и садов насажаешь. Тогда и твоих яблочек отведаем. Ежели не зазнаешься, конечно…
– Разговорчики мне! – прервал болтовню старшина. – Слушай сюда!
И санинструктор приказал разобрать медпакеты первой помощи, которыми была завалена вторая корзина. Третья вровень с краями оказалась загруженной ручными гранатами «РГД».
Донцову, как и другим солдатам, досталась пара яблок и бинтовой пакет. Он сунул их в карман шинели – такой «запас» окопнику никогда ни в тягость. Стали разбирать и гранаты – в ближнем бою самая нужная штука. Но скоро обнаружилось, что ни в одной гранате, ни в каком отдельном «цинке» (как должно быть) не оказалось детонаторов – запальных капсюлей-взрывателей, без чего граната никакой силы не представляла, и оставалась ненужной безделушкой. На сердитые расспросы солдат Речкин толком не мог ответить и только недоуменно пробубнил:
– Что досталось, то мы с Петром и привезли. Я вам не боевой арсенал…
Действительно, сдав раненых в санбат, что оказался под ружейной Тулой, он возвращался через музей-усадьбу Толстого, откуда ранним утром снялся эвакуированный из Плавска госпиталь. И гранаты, и яблоки, и бинты – случайные остатки госпиталя – и стали «трофеями» находчивого Речкина. И бранить его было не за что. Поделив яблоки и бинты, с гранатами бойцы обошлись еще проще: кучей свалили наземь за ненадобностью, а кошелка пошла в костер…
* * *
Свой капонир Донцов отрыл и обустроил как бы на два профиля: одним в сторону вероятного, по соображениям командиров, наступления немцев, другим – себе в «тыл», как бы на случай окружения. Двумя днями раньше, впереди оборонительной позиции, в лесной стороне саперы навалили деревьев, создав таким образом противотанковые завалы. На открытом полевом участке неширокой полоской ими же были поставлены противопехотные мины. «Для полной неприступности, – горько подумал Донцов, – не хватало колючей проволоки». По опыту тысячеверстного отступления он доподлинно знал, что немцы подобные «оборонительные рубежи» легко обходили, не теряя ни солдат, ни танков. Россия-матушка для них оказалась такой широченной планетой, что не было и надобности безрассудно переть на противотанковые рвы, завалы, минные поля и прочие сооружения. Единственным устрашением для них были живые русские солдаты.
Смутно томясь ожиданием доброй и сытной еды и пытаясь хоть как-то скоротать пустое время, одни солдаты продолжали трунить над Речкиным, другие скучковались возле окопа Донцова, недоумевая, зачем ему понадобилось такое сложное сооружение.
– Ты чиво этаким манером ячейку-то отрыл – шиворот-навыворот? – спросили его.
– Да так, от нечего делать… Для сугрева, – нехотя ответил Донцов.
– Это, братцы, сержант перед нашим начальством выслуживается. Што ему фрицы? – съязвил хилый, потрепанный солдатик, со злющими нестойкими глазами. – Он и голову и ж… в оборону взял.
– Ясно дело – похвалят и очередной треуголышек в петличку получит, чтоб с нашим Речкиным подравняться.
– Кто чем воюет, то и бережется солдатом, – вполне серьезно ответил Донцов на подначку.
– Не об том шуткуем, братцы… У артиллеристов так по полевому уставу положено, – стал урезонивать боец с повязкой на голове, чтоб хоть как-то погасить нелепый разговор. – У них, вишь, даже лопата иная, не то, что наши пехотинские скребушки.
Солдаты как-то по-пустому, от случившегося безделья, стали разглядывать обыкновенную штыковую саперную лопату, которой орудовал Донцов и которую он не бросил, как бросил свою пушку в сорока верстах от Ясной Поляны, в невеликом городочке Плавске, где проходила последняя линия обороны…
* * *
Нет, не заладились шутки, не дождались солдаты и желанного обеда… Первый выстрел прозвучал там, где он, казалось, и не должен быть. Поначалу показалось, что это стрельнул кнутом пастушок, который под самой деревней Грумант, на утоптанной за лето лужайке пас дворовых коз. Однако пальнул из винтовки ездовой Петро. Он повел было по той же дорожке, по которой приехал час назад, коня – попастись на отавной травке Юшкиного верха толстовской усадьбы. Бросив лошадь, теперь он бежал назад. Бежал подбитым серым петухом, путаясь в полах длиннющей, не по росту, шинели. Бежал, загребая башмаками землю, словно был уже наполовину убит, и духу у него хватало лишь на одно слово:
– Немцы-ы!..
Немцы, как и предполагал Донцов, и не думали заходить в Ясную Поляну со стороны засеки, через деревню Грумант. Как потом оказалось, они вошли с Посольской дороги, что пролегала вблизи белокаменных въездных башен усадьбы. Горстка отважных бойцов-саперов, оставленная для защиты музея-усадьбы, стояла дерзко, но не устояла… Неуверенные, что перебили всех обороняющихся, полутора немецких автоматчиков решила прочесать весь лесной массив усадьбы. Вот и вышли они на Юшкин верх, а потом и к отряду стрелков, которыми командовал санинструктор Речкин. Должен был командовать! Но как-то промешкал он, ища рану у павшего замертво ездового Петра. Стрелки сами знали, что надо делать, и уж как-то было не до смеху, а скорее досадно, когда пришлось почти каждому занимать свою ячейку «обратным макаром», как бы задом наперед. Всем стало ясно: фронт огня теперь открывался с тыла.
Пальбу стрелки открыли без общей команды и пока без очевидной надобности – немцев еще не было видно. Стреляли нетерпеливые, как бы для острастки противника и для собственной храбрости. Речкин, выхватив из рук мертвого Петра самозарядную винтовку, засуетился, ловчась пристроиться хоть к какому-то окопчику. Но его некуда было пускать, и тогда Донцов позвал к себе, хотя знал, что из-за тесноты стрелять все равно придется одному…
Немцы, находясь под защитой деревьев и кустарников, оказались в более безопасном положении, нежели красноармейцы, и в решающую атаку идти они пока не хотели. Редкие очереди их автоматов не достигали цели – расстояние оставалось еще велико. И, как знать, сколько бы длилась эта слепая дуэль, не подтяни гитлеровцы свои пулеметы. Они ударяли с трех неожиданных мест, и бой уже превратился в расправу…
Поначалу Донцов вел огонь расчетливо, жалея патроны. Но, не увидев ни одного убитого или раненого перед собой, заволновался, заторопился, не зная как унять досаду. Когда кончились патроны, да к тому же пулей раздробило цевье карабина и, пройдясь рикошетом, эта же пуля ожгла правое плечо. Донцов сник, растерялся. Речкин в испуге подсунул ему самозарядку, но как часто бывало с этой системой, затвор СВТ заклинило при первом же выстреле, и ничего не оставалось делать, как выбираться из окопа и поднимать руки. С десяток бойцов уже выкарабкались из своих немудреных и совершенно непригодных укрытий, стягивали с себя ремни, подсумки, противогазы и вместе с винтовками бросали к ногам автоматчиков. Один из немцев, с набухшей кровью повязкой на руке, безжалостно добивал раненых, которые не могли выползти из окопов. Речкин с перехватной задышкой не своим голосом прокричал на ухо Донцову:
– Конец, сержант! Убьют! Вылезай!..
Выбравшись из капонира, Денис встал в полный рост и, первое что он сделал, – запустил свой карабин, словно городошную палку, в сторону немцев. Речкин в ужасе заслонил руками лицо в ожидании расправы. Гитлеровец, стоявший попереди других, отпнул сапогом карабин и погрозил автоматом. Донцов отстегнул ремень с подсумком, стянул с него флягу и сунул ее в карман шинели. Пока оставшиеся в живых гуртовались в небольшую походную колонну, немцы недоуменно глазели на кучу зеленых гранат и не могли понять, почему русские не воспользовались ими при обороне?… Приняв это за переполошное ротозейство и отнеся на счастливую случайность для себя, автоматчики, сжалившись над пленными, как бы во благодарение, позволили им забрать с собой в дорогу котелки с недоваренной телятиной. Голод – не тетка, и бойцы живо расхватали свои пожитки с костра.
Речкин, к удивлению своих же стрелков, мешая русскую речь с немецкими словами, принялся благодарить победителей за их милость. Тут же, с разрешения, он забрал из повозки санитарную сумку. Тыча пальцем в красный крест на сумке, он долго и назойливо объяснял, кто он и какого воинского звания.
– Гут, капрал! – похвально похлопал по плечу старшины немец, видно, из унтеров, и отдал команду автоматчикам вести пленных…
У Донцова собственного котелка не было, а чужой, оставшийся от убитого, брать не решился, а может, устыдился – из ближнего окопа мертвыми, замершими в ужасе глазами на него смотрел тот самый потрепанный солдатик, что с час назад язвил над Донцовым.
Пленных немцы повели через музейную усадьбу, той же дорогой, какой сами пришли сюда. Миновав луговину Юшкиного верха, по тележному мосточку перешли Воронку, минуя яснополянскую речушку, которую любил Толстой. Он любил все тут, как и всю Россию. И когда колонна миновала Калинов луг, Бисов покос и ступила на тропу Старого заказа, которая вела к могиле земного чудотворца, Донцову вдруг вспомнилось, будто это было вчера, как их учительница, дочь дьячка Николо-Кочаковской толстовской церкви, Александра Алексеевна, однажды летом привела сюда школьную детвору из его же родных Белыночей. Он вспомнил себя стоящего в лаптях и в холщовой рубахе у Великой могилы. И как-то чудно вышло тогда, что он больше глядел не на тяжелую молчаливую могилу, а в заплаканные глаза учительницы. Не стыдясь слез, она, близкая свидетельница народных похорон писателя, с трагическим чувством рассказывала детям о самом печальном дне России…
И вот теперь Донцов проходил мимо того святого места и никак не мог понять, как это случилось вдруг, что на его плечах вместо деревенской протяной рубахи оказалась казенная шинель, а вместо лаптей – армейские сапоги, и глаза совсем не узнавали ни деревьев Старого заказа, ни придорожной муравы обочь тропы, ни скорбной тишины окрест. Но те же глаза неожиданно остановили Донцова, словно перед роковой чертой, у столбушка с выкрашенной лесной зеленью фанеркой, на которой было начертано, похоже, собственноручно Толстым: «Без своей Ясной Поляны я трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней…» Вместо того, чтобы исповедальное признание писателя дочитать до конца, Донцов отшатнулся и на какой-то миг закрыл глаза – эти слова были перечеркнуты крест-накрест автоматной очередью. И Ясная Поляна отныне принадлежала не Толстому, не России, а Германской Европе, как и все, что отдано ей с кровью за столь недолгую еще войну. Отдано с придачей миллионов людских жизней, несчетных тысяч городов и селений. Россия еще не знала такого оброка за всю многовековую историю своего существования на человеческой планете…
Кто-то из бойцов ширнул Донцова кулаком под бок, и тот, опомнившись, зашагал дальше. Но вскоре он снова уперся глазами в вывеску. На проволочной натяжке, поперек дороги, на высоте избяного конька, на куске жестяного прямоугольника, по желтому охряному полю черно и глазасто светились два слова: «Зона тишины». И эта жестянка тоже была пронизана автоматной очередью. Прошва пулевых метин напрочь перечеркивала безобидную просьбу: не говорить громкое и пустое… Но теперь победители здесь не только говорили в полный голос, но и давали полную волю своим восторгам – дурачились, дудели в губные гармошки, с радости стреляли в людей и в птиц, в пустой воздух и по деревьям, ругались на своем языке и пробовали материться по-русски. Все это видели и слышали красноармейцы, когда колонна проходила мимо житни. На взвозном помосте амбара под козырьком навеса толпилась кучка офицеров, унтеров и солдат. У их сапог стояли корзины с яблоками, точно такими же, какие привозил бойцам и Речкин. Аппетитно хрумкая, солдатня бросалась, потешаясь, огрызками друг в друга, словно игрались в снежки. Когда пленные поравнялись с амбаром, огрызки полетели в лица и головы красноармейцев. А неподалеку от амбара, у садовой изгороди двое офицеров состязались в меткости. Наложив рядом яблок на балясине оградки, они с пяти шагов стреляли в них из парабеллумов.
– Целкие, сволочи! – сплюнул под сапоги Донцов.
Шедший с ним бок о бок Речкин одернул его:
– Язык – за скулу, сержант!
Солдат-автоматчик, изрядно хвативший шнапсу, палил очередями по сорочьему гнезду, что мостилось на молоденькой жердяной осинке. Соломистый прах сыпался ему на каску, и он, одуревший с удачи, силился, как можно гаже, выругаться по-русски:
– О, съюка, быляд!..
– Вот, курва, уж и по-нашенски выучился, – процедил сквозь зубы красноармеец, шагавший позади Донцова.
Речкин, обернувшись, погрозил пальцем:
– Без провокаций, товарищ боец. Думать надо: кто ты теперь и где ты…
– Да тебя уже свеличали – из старшин, чай, в капралы произвели, – не сдержался солдат. – Тебе и думать. А наше дело – топай да глазами хлопай…
Когда подошли к кучерской избе, где в толстовское время живали его кучера да конюха, пленных остановили. Возле избы на спущенных скатах стояла полуторка с фанерной кибиткой вместо кузова. На ее бортах – красные кресты, заляпанные грязью. Возле машины в мучительных позах лежали трупы красноармейцев. Судя по тому, что большинство их находилось в нижнем белье и в окровавленных бинтах, это были добитые раненые эвакуированного поутру госпиталя.
Донцов и другие пленные поначалу недоумевали, зачем это заставили их грузить мертвых соотечественников в мертвую же разбитую полуторку. И ужас подступил только тогда, когда под дулами автоматов пришлось катить машину мимо конюшни, чтобы пустить ее под угор, к затону Большого пруда. Догадавшись, что будет с несчастными, один из красноармейцев, тот, которому Речкин велел «думать, кто ты теперь есть», вдруг отпрянул от машины, какую толкал вместе с товарищами, воздел кулаки над головой и, обернувшись к немцам, заорал:
– Звери! Аль вы не солдаты!? По-божески ли так-то? Прибудет и вам…
Боец попер на конвой с обезумевшими глазами, но автоматчик почти в упор хлестнул очередью, и тот свалился наземь, не договорив «что прибудет»…
Убитого приказали бросить в кузов. По откосному угорку машина пошла своим ходом, словно ожил мотор и потянул ее вниз к притихшему пруду. Сначала она катилась ровно, будто за рулем сидел шофер, но ближе к берегу она запрыгала по кочкарнику все сильнее и сильнее, пока не подвернулся передок и ее не подбросило так высоко, словно машина наскочила на мину. Она шумно грохнулась на бок, широко разбросав убитых по зеленой осокистой луговине. В исподнем белье покойники повиделись белыми гусями, сморенными насмерть долгим перелетом…
Пленных толстовским «прешпектом» вывели к въездным башенкам усадьбы, а там дальше – на орловский большак. По нему на Тулу двигалась армада немецких танков, колонны тяжелых орудий, бронетранспортеров, свежо и бодро валила пехота. И подумалось самое страшное: кто остановит такую силу? И остановит ли?
* * *
Как оказалось, неподалеку от главной дороги, на крестьянских огородишках, на задах деревенских изб яснополянцен, в круговом частоколе конвойных формировался перевалочный сборный лагерь военнопленных. Туда-то и был сдан Донцов, Речкин и их сотоварищи по несчастью. В том становище обедованных людей находилась уже не одна тысяча душ – не сосчитать ни по штыкам, ни по звездочкам на пилотках, ни по расчетному строевому ранжиру. Это была безоружная серая шинельная масса. На лицах – испуг, досада, в глазах – один и тот же вопрос: кто предал их прежде и кого они сами предали теперь?
Но в том и другом случае всем хотелось жить, хоть как-то уцелеть, сохраниться хотя бы на лишний час, на считанные денечки, на недельку, а при удаче – на месяц и год… А там ведь что-то должно же произойти в мире! Не всем же смерть и погибель? И война тоже – не вечна ведь и она?… И чтобы как-то выжить, огородная земелька, уже убранная хозяевами и почти пустая, перепахивалась, выворачивалась наизнанку сапогами, ботинками, руками, ради ненароком оставленной картофелины, капустной кочерыжки или бурачного корешка, а то и огурца-заморыша. Все – впрок, все – в запас, чтобы неминучий голод не скоротал жизнь допреж срока. Этому упреждению наставляли те солдаты, которые уже хватили несносного лиха в окружениях и даже в плену. Всем добытым на огородах солдаты жадно набивали карманы и котелки, пилотки и уцелевшие противогазные сумки и, кто не бросил, каски.