355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 19)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)

Николай Зимний, Николай Вешний

повесть


… Суть русского человека – не

в красоте, не в силе, а в правде.

М. Пришвин.


1

Антон Шумсков видел паханое поле. Лежал он на подлесной меже с щетинистой гривкой летошней травы. Лежал и задыхался – суземные запахи душили его с той напорной силой, с какой земля начинает оживать после протяжистой зимы и будоражить все, что живо и должно жить дальше. Задыхаясь, Антон силился позвать кого-либо на помощь – ему тоже хотелось жить. Но, кроме солнца, в поле царила безлюдица, и ему никто не отозвался. Чуть дыша и замирая, словно в первый и последний раз, он вглядывался в утренний лик солнца, чего-то желая и загадывая. Свершая свое извечное дело, как обычно, с пробудной ленцой солнце выкарабкивалось из неведомых заземных пределов, чтобы засветится уже в полную силу. Не одолев, однако, восходной высоты, как-то вдруг, многовесным оловянным шаром оно бухнулось в пашню и принялось, катаясь туда-сюда, утюжить сизые нарезы, которые оставляет за собой плуг. Попереди солнца, не понять откуда явившиеся, словно их выперло из земли, неразъемной парой бежали кузнец с женой. Шарахаясь то влево, то вправо, с вольной размашкой тяжеленными кувалдами они пушили в прах мерзлые колмышки, устилая мякотной землицей дорожку небесному светилу. Антону показалось, что они это делали не так, как надо бы, да к тому же балуются, ровно им по восемнадцати: мужик успевает между ударами лапнуть жену, а та вместо строгостей сама просит поцелуя за поцелуем. Чтобы пресечь баловство, Шумсков дернулся с межи им навстречу и… слетел с лавки вместе с постеленным под себя полушубком. Сон, будто порохом вышибло начисто, в голове и теле заступили тошнотная кружливость и прохватная знобь: куда все подевалось – ни пахатного поля под солнцем, ни бесстыдной игры кузнеца на том поле…

Поднявшись на локти, Антон заозирался: не расмешил ли кого?

– И-и-и, Захарьич, так и напужаться недолго. Арапланом летать начинаешь? – шутливо проговорила бабка Надеиха, суетясь в утренних заботах у печки.

– Да, неладно вышло… Хуже некуда, – задышно отговорился Шумсков, не соображая путем, что делать, о чем сказать. – А тебе, я чую, все аэроплан мерещится?

Совсем недавно старая Надеиха своими глазами видела, как чуть ли не над самой деревней сбили самолет, и теперь она к делу и не к делу приплетала свое словечко про диковинный «араплан».

– Мерещится, а как же. Поди-ка, отвяжись от него, ежели он и до се в ушах визжит. Небось в тыщу человечьих глоток завизжал-то, родимец, когда с неба-то его сшибли… А уж как из дыму-то выкручивался – и так, и эдак. А все никак… Так и хрястнулся оземь крестом черным. Прости, осподи, прогрешения наши, – бабка щепотью потеребила кофтенку на груди и вздохнула: – Жалезный, а боль тоже знает!

– Я эти аэропланы еще в первую империалистическую на своей шкуре спытал, – с заносчивой надсадой заворчал Антон, – немец-то в ту пору из самолетов-то, кроме бомб, на наши позиции и газы пускал – вот штука: без крови в могилу запросишься, ешки-шашки…

– От казни этакой ты, видать, и двошишь-то, ровно тебя воздухом обделили… И с лавки летаешь. Ей-бо, так, Захарьич…

– Так да не так. С недосыпу, должно, все мои полеты, тетка Надежда. Я ведь – смешно сказать – с той мировой еще вдосталь ни разу и не выспался, – широко зевая, пожаловался Антон. – То мировая, значит, то своя, гражданская, завязалась. За ней – порухи-голодухи да нэпы всякие, индустриализация, колхозы, Хасаны да Халхин-голы. Финская кампания – тоже война не из легких, а теперь вот и Отечественная возгорелась, опять жизнь со смертью сошлись – поди, разними их…

– А ты, выходит, и до се воюешь? – посочувствовала бабка Надеиха.

– Я-то не солдат давно. Душа воюет… – Антон поднялся с пола на лавку и, зябко кутаясь в полушубок, завозил руками рубаху на груди, желая унять ту самую войну.

– Дык и поспал бы еще, коль душа-то болит, – снова пожалела бабка Антона и тем напомнила ему сон о паханом поле.

Шумсков обрадовался этому напоминанию и, как на духу, с немужской болтливостью принялся рассказывать о том, что видел. И закончил он свой рассказ с такой крестьянской отрадой, что хоть разом беги на то, разделанное солнцем, полюшко и сей хлеб.

– К печали – твой сон! – ошарашила Антона бабка. – Сытому золотце снится, а мужичку – все земелька родимая… А ты не печалуйся, Захарьич, от земли да нужды не уйдешь никуды, – с мудреным спокойствием урезонивала Надеиха своего начальника. – И поле, и печаль – все твое, раз такой ты большой человек у нас.

Антон Захарович Шумсков по тому тяжелому времени занимал самую хлопотную должность – председателя сельского совета. Бабка Надеиха при том сельсовете, на правах хозяйки дома, исполняла три должности: сторожа, уборщицы и рассыльной. Вся работа Антона творилась у нее на глазах и она изумленно дивилась: в каких-таких жилах у него держалась сила, с каких-таких запасов бралось терпение и воля, которые он без малейшей скупости расточал на людей, на их жизнь, не прося и не желая в замен ничего. И годов немало председателю, а он все такой же неугомонный, или, как он сам себя называл, – «мобилизованный». Старая Надеиха ничем не могла помочь ему и только жалела да охала.

– Дома поболе спать надобно, – выразила она свою заботу и на сей раз, – иначе заквелеешь, Захарьич. А ежели силов нет – значит не форсись. А то все спозаранку, все допреж петухов дело норовишь переделать. Сильнее людей хочешь быть?..

Шумсков и в самом деле в любую пору и погоду выходил из дому затемно и под петушиный переполох, обходя избы, барабанил в окошки, скликая народ на работу. В сельской конторке (она же и колхозное правление) он отдавал распоряжения, выслушивал слезливые и матерные бабьи молебны, ругался сам, грозил нерадивых немцем и принудиловкой и тут же уговаривал, словно выпрашивал милостыню: «Граждане колхозники, товарищи милые, хоть и не за что, а надо работать. Ради фронта, ради победы… Мобилизуйтесь в своих силах. Они есть же еще у вас… Не поддавайтесь войне проклятущей, иначе она сожрет и нас, и свет белый!» И Антон при этих словах заходился страшным удушным кашлем, словно глотку его опять завалило немецким газом, как в давнюю войну. Тогда люди, жалеючи его, послушно разбредались по работам. В изнеможении, сгорая от стыда, он валился на лавку, чтобы перевести дух, и его тут же на какие-то минуты глушил сон. А сегодня эти самые минуты, словно в насмешку, нагрезили ему блаженный и обманный сон о паханом поле.

– Пересилить людей – мудреное дело, Захарьич, – не отступалась Надеиха от своей мысли. – Нонешний человек и умом и горем сильнее стал… Его тока на истину направь – он те любую печаль переможет. Вот с какой стороны заходи, ежели ты начальник большой… А сновидений бояться – век не спать. И так скажу…

Антон покосился на старуху, смолчал. Облокотясь на подоконник, желтым ногтем соскреб наледь со стекла, продышал проталинку величиной со старинный пятак и приник глазом, словно к орудийному прицелу. Уже развиднелось и сквозь сырую холодную проталинку он стал разглядывать свою древнюю деревеньку Лядово. Притихшая, по-весеннему неухоженная, щербатая от сгоревших изб, выстуженная ветрами и лютыми морозами, скорбная от немалого сиротства, она выглядела незащищенной от любого горя и печали. Где-то за ее избенками, за Лешим логом, за давно пересохшей речкой Лядочкой было то самое поле, которое видел Антон во сне. Оно уже было самой печалью, потому как его ни пахать, ни засевать было нечем…

Надеиха прикрыла заслонкой протопленную печь и, послюнявив пальцы, потушила гасничку на печном уступе. И удивилась: без огня в избе вдруг стало светлее.

– Ай уж и весна занялась – ночь-то как покорочела, – она глазасто растаращилась на стены, на карточки в мушиной крупке, на закопченого угодника в красном углу, на домашнюю утварь и на засветившиеся белым утром окошки в легком морозном кружеве. С устатку отерев лицо и руки фартуком, пахнущим чугунами, бабка присела на лавку близь председателя. Толкнула в плечо: – Печаль-то не в щелку полезет. Эт тебе не сверчок…

Антон, не сказав и слова, отпрянул от окна и подошел к печке. Выломав и веника былинку, что потверже, опустился на колени перед горкой сора и стал выбирать окурки, заметенные Надеихой после вечерней сходки стариков и тех немногих мужиков, какие уцелели от оккупации и армейского призыва. Чем меньше людей оставалось в деревне, тем чаще, без сговору и поклички они сходились по вечерам в избе Надеихи. Здесь теперь размещалась конторка сельсовета и колхоза. Прежние казенные помещения были сожжены и порушены немцами при отступлении. По деревне дважды прокатился фронт, изрядно поубавилось домов и людей, но жизнь уцелела. Осиротевшая бабка Надежда со старушечьей радостью впустила в свою избу деревенское начальство, а с ним и тутошний народ – всяк сюда протоптал собственную тропку. Идут просить, жаловаться, ругаться, идут по делу и без дела, посудачить о новостях и просто покурить.

Антон с алчной мукой старателя выковыривал из кучки избяного сора окурки, близко подносил каждый из них к ослабевшим глазам и определял «добычу». Теребя обгорелые закрутки, он высыпал в костлявую ладонь остатки махорки, жадно гонялся за каждой оброненной табачинкой, как за крошкой хлеба. Набрав самосаду на две закурки, он сдвинул сор под печку, поднялся на ноги и, как бы похваляясь, показал Надеихе:

– Сегодня урожайно вышло, ешки-шашки!

– Какая-то ты у меня власть бестабашная, Захарьич. Срамота, ей-бо… – усмехнулась бабка. – Ужли нельзя паек табаку выхлопотать? Тебя ж в районе все черти знают. Прости меня, окаянную. А то все вы, кураки, только на разумеевском самосаде души греете. А то вот откажет старый Разумей, тогда и покукуете…

– Чего-чего, а дыму сыщем. Чего об том молоть зазря. Ты, Надежда, дозволь-ка лучше Женьку помянуть.

– И газетку пора бы хоть какую-никакую выписать. Чай скока месяцев-то пролетело, как ослобонили нас?.. И почитали бы, и на курево сгодилось – все душе спокойнее. А то, как чуть, к Надеихе, все – Женьку помянуть… – бабка уронила в подол фартука седую косматую голову и завыла в голос.

У Антона тоже комок к горлу подкатил, взялся за шапку.

– Куда уж? Погодь маленько, пошукаю чего-либо, – дружелюбно заскороговорила бабка Надеиха. Шумнула носом в уголок фартука, промокнула глаза и с валкой усталью прошла в спаленку.

Антон слышал, как деревянным стоном скрипел шкап-самоделка, когда старуха шмыгнула туда-сюда ящиками, как снова захлопала она, силясь унять вскипевшую, никак незаживающую боль.

– Букварь-то давно издымили – от книжки-то лишь одежка осталась, – в доказательство бабка высунула в разъем занавесок руку с пустыми корочками учебника. – Теперь «арифметике» настал черед гореть. – Порылась еще в сусеках своего «шкапа» и хлипко, но уже без слез, вздохнула и подала книжку: – На, поминай!

– Я косячок малый, на одну завертку, – совестливо проговорил Антон, разламывая где-то на середине «арифметику» и приноравливаясь оторвать лоскуток в меру цигарки.

– Да рви целый! Листом меньше, листом больше… В кулаке добра-то небось не на одну закурку. Еще ведь запросишь. Рви! Не береди душу.

Бабка, видно, чем-то занялась – из спальни не вышла. Антон торопливо скрутил козью ножку. Остатние крохи табака завернул в бумажку и упрятал в подкладку шапки. Отодвинул печную заслонку, выкатил подернутый пеплом уголек, прикурил от него и усладно затянулся. Молча, бесшумно вышел на крыльцо и после табачного дыма чуть не захлебнулся свежим густым воздухом. Крылечные половицы еще не изошли от утреннего мороза – тоскливо заскрипели, нагоняя на душу непонятную нуду. Председатель сошел на тропу, им же проложенную по досветной рани, потоптался, не зная куда идти, на что глядеть. Ветра не было, и дым от цигарки лез в глаза, зарывался в лохмы романовской шапки и в щетину давно не бритого лица.

Антону было не по себе. Печаль – не печаль, а радости тоже не было: весна споткнулась на пороге апреля, вернулись отзимки, покрепчали утренники и затормозили половодье, а нынешней ночью деревню накрыло опять снегом. Хоть и не велик он – собаке на язык, а с пути сбил и весну, и думы, и работу. Куда-то позапрятались прилетные птицы, где-то бедуют от бескормицы и стужи. Лишь бестолковые галки-нахалки облепили печные трубы, орут во все глотки, славят день и славят солнце. Антон задрал голову к нему, зажмурился от блеска серебристой выси и еще слаще затянулся цигаркой. Что ж тут печального?.. Отморгашись от белизны солнца и снега, он стал глядеть на заовражное поле, на то самое, которое видел во сне уже вспаханным, готовым принять зерна, картошку и все, что нужно людям для житья. Поле, в легком снегу и в щетине жнивья, лежало унылым и пустынным. Антон незаметно для себя скоро опять скис и повесил голову. Что ж, печаль, она и при блеске солнца может существовать, тут же, рядышком, сегодня и завтра может… Кому и чем пахать это поле? Чем засевать? Одному председателю сельсовета Шумскову не под силу все это. Нужна и колхозная голова. А она, эта «голова», на печке ревмя ревет.

Еще третьеводни, согнав с поста председателя колхоза Николая Зябрева, по прозвищу Зимок, на общем сходе избрали председателем Аксинью Козыреву. Баба и на работу гораздая и на язык бойкая – по теперешнему времени ей в самый бы раз верховодить в деревне. А она, дура, в слезы и в рев: «У меня у самой четыре рта голодных, да еще и колхоз на шею… Давайте, валите… Везет кобыла – ломите кости ей, благо заступиться некому…» Убежала с собрания, забилась с ребятами на печь – ничем не выманишь. Антон уж и политикой пугал: саботаж, мол, пришьют – время военное. Но не тут-то было…

Выручало то, что местный народишко еще хорошо слушался сельсоветскую власть, то есть самого Антона Шумскова. Он сам давал наряды на колхозные работы, начислял трудодни, стращал штрафами нерадивых, урезал и повышал налоги по самообложению, сбирал растерянное добро и живность разоренного фронтом колхоза.

Вот и вчера на очередном сходе своей властью второму Николаю Зябреву, Николаю Вешнему, как звали его на деревне, колхозному кузнецу Антон дал, пожалуй, самый тяжелый наряд: разыскать и собрать с полей плуга и бороны, оставленные пахарями, когда проходил фронт в первый раз. А его тезке, бывшему председателю колхоза Николаю Зимнему приказал сформировать какой-никакой обозишко и ехать в район за семенами – строгим постановлением правительства предписывалось обеспечить ими сполна освобожденные от оккупантов колхозы. И в первую очередь! Антон, дабы не прозевать такой счастливый случай, решил послать подводы загодя, не глядя на распутицу.

Николай Зимний, а попросту – Зимок, числился теперь кладовщиком и потому, что в колхозной кладовке, кроме четырех хомутов с немецких битюгов да с полсотни пустых мешков, собранных у лядовцев под обещанные семена, ничего не было, а значит – не было и работы, то председатель сельсовета держал его при себе для исполнения важных поручении. Поездка за семенами и была таким поручением.

Оба Николая, самые здоровые и не старые еще из уцелевших мужиков, были главной опорой Шумскова в наладке колхозной жизни после освобождения Лядова. На них пока все и держалось. Но как выйдет теперь? Разыщет и соберет ли Николай Вешний плуга? Не подорвется ли на минах? Правда, заботница Надеиха предусмотрительно посоветовала кузнецу искать не пешим ходом, а на коне. «Лошадь, она оборонит от осколков-то», – рассудила она. Но душа болела: хоть и распорядился Антон взять на это дело самую захудалую кобылу, которую и не так жалко, но удержит ли адскую силу эта кляча?.. Слабо Шумсков верил и в удачу Николая Зимнего. Положенную долю семян и урезать могут, и вовсе не дать – хлебушек-то дюжей пушек и патронов фронту нужен! А где зерно взять после такого разора?.. Нет, что ни говори, а печаль есть печаль – у Надеихи на печаль нюх да глаз верный, – горько думал председатель сельсовета, захлебываясь до икоты табачным дымом.

Антон докуривал всегда до единой табачинки, будто в последний раз. Но в последний бы раз ему надо было еще в первую империалистическую, когда он, Антон Шумсков, русский пехотный солдат, траванулся в окопах немецким газом. С тех пор дохает собачьим кашлем, носит всей грудью, словно кузнечными мехами, а курево считает самым верным лекарством и от прошлых газов, и от суматошной жизни, какая сложилась у него по судьбе. Правда, своего табака он не заводил и даже не держал в доме, побаивался сварливой жены. Поговаривали, что она и бивала его, когда обнаруживала табачные крошки в карманах или в домашних укромках. Для «обороны» приходилось иногда повышать свой властный председательский голос, хоть это вовсе не помогало.

За невеселыми думами о напророченной печали Надеихой, а больше о непаханом поле, плугах и семенах Антон и не заметил, как загорелась бумага на губах, занялись болью ногти от огневой табачной золы – цигарка кончилась. Он бросил окурок под сапог и, присев на корточки, сунул в снег пальцы. Отошла ожоговая боль, а с ней и думы о предстоящей трудной весне. Антон поднялся с корточек, обсосал снежные капли с пальцев, поправил шапку, съехавшую набок, и, прежде чем возвратиться в избу, он еще раз глянул в полевую даль, где над снеговым полотнищем дрожал пропаренный солнцем воздух, по-вешнему дышала земля. Но вздрогнул Антон, иначе заморгал глазами, когда вдруг заметил, как из-под козырька Лешего овраги, что под деревней, еще заваленного старым зимним снегом, словно из преисподней, выбрался человек и пошел на него. Председатель нерешительно, с нечаянно подвернувшейся робостью двинулся навстречу. В такую пору свежий человек на деревне – всегда загадка. Не всегда и головы хватает, чтоб разгадать ее сразу.

– Это Лядово? – не здороваясь, спросил человек, сойдясь с Антоном.

– Да, это наше Лядово, – с вымученной степенностью ответил Шумсков, как отвечал всегда заезжим или забредшим в его деревню незнакомцам.

Перед ним стоял парень лет семнадцати, в стеганом ватнике шинельного покроя, с крупчатым потом на лбу и вязанной шапчонкой на затылке. С деланной серьезностью парень торопливо спросил:

– А где здесь сельсовет?

– Я – сельсовет, а што? – тоже с излишней официальностью отозвался председатель, разглядывая пришельца. Для солидности он шевельнул плечами под шубным кожухом, оправил замызганные полы, как бы подтянувшись, тронул рукой шапку – и тем дал знать, что прежде всего надо здороваться, коль пришел с чужой стороны.

Парень смущенно запереминался, заглядывая через плечо Антона на избяной порядок Лядова, прикидывая: в какой избе может располагаться контора сельского совета. В левой руке молодого человека пара ореховых палок с фанерными кружками на концах, на правом плече он держал облезлые от краски лыжи. Одна лыжа торчала штыком – без носка. Отломок от нее выглядывал из кармана стеганки.

– Говорю же: я – сельсовет. Чиво от меня надобно-то, ешки-шашки? – Антон как бы в доказательство поколотил себя в грудь костлявым кулаком.

– От тебя, дядя, мне ничего не надо. Раз это Лядово… – парень бросил палки и лыжи на снег и полез за пазуху, – тут проживает, – вытянув какие-то бумажки и, найдя нужную, договорил подчеркнуто официально: – Тут проживает гражданин Зябрев Николай Иванович?

– А ты кто ему? Родня что ли? – опешил Антон.

– Может, и породнимся, когда обоих в шинели нарядят, – с мальчишеской охальностью сострил парень, подавая военкоматскую бумажку: – Вот повестка ему. Тут все предписано: ложку, кружку и прочее… И чтоб через три дня быть на пункте, иначе – трибунал.

Антон, не решаясь брать чужую бумагу, оглянулся зачем-то на солнце за спиной и ему померещилось, будто в небесное светило угодил тяжелый снаряд, ненароком залетевший с фронтовых позиций. Вокруг на какой-то миг аспидно потемнело, и ночной, молоденький еще снежок на поле покрылся сажей. Проморгавшись, Шумсков достал из штанины очки в красномедной оправе, сипло дыхнул на изрядно истертые стекла, пошоркал по ним желтыми табачными пальцами и только тогда из рук парня взял повестку. Приложив очки к глазам, председатель удостоверился в том, о чем наговорил парень. И, не находя что-либо сказать в ответ, с укоризной постыдил посыльного:

– А про шинель, милок, шутковать не надо бы тебе. Это – главная солдатская амуниция, а не сюртук барский, ешки-шашки. Она для бойца – печка и мать-защитница, и походный дом. Тебе рано в нее рядиться, вишь ли…

– Да я, батя, тоже в призывниках уже, – оправдываясь, засмеялся парень. – Это я вроде как боевое задание выполняю – повестки разношу… Вот, говорит райвоенком, доберу годных мужиков, а там и вас, сопляков, тоже на пересылку отправлю – под обмундировку и в ружье… Так что, с вашим Зябревым и меня подравняют. И шинель такую же дадут. Чем не родня?..

– Господи, ужель война и до мальцов добралась? Ведь еще и года не воюем… – по-отцовски тревожно пробурчал Антон совсем негромко, словно не хотел, чтобы это слышал юный призывник. – Ну так что с этой бумагой-то будем делать? – председатель затеребил повестку в ладонях, будто он ее только что вытянул из костра, и она нещадно жгла ему руки.

– Сейчас вот сдам ее в сельсовет – не буду же я вашего Зябрева по деревне искать, мне еще в Змеево и в Царевку бежать. Туда аж четыре повестки… Одним днем велено обернуться – боевой приказ, – парень зашустрил, отер шапчонкой пот со лба и стал собирать лыжи с палками. – Да вот не повезло: в вашем овраге на какую-то железяку напоролся и лыжу сломал. Теперь жми пехом…

– Дык, выходит, мне бумага-то? Я ведь и есть председатель сельсовета, – Антон, казалось, только теперь начинал соображать в чем дело.

– Значит – вам, коль вы главный тут. Повестку, конечно, Зябреву передадите, а мне вашу расписку и печать на корешке – и все дела. Это чтоб ответственно было… Где контора-то ваша? – торопился посыльный.

– Контора как есть при мне, – сникшим голосом проговорил Антон и полез в карман. Со стариковской ленцой он вытянул суровую нитку с привязанным на конце огрызком химического карандаша, опустился коленом на снег, на другом колене приладил, словно столешницу, заскорузлую полу кожуха. Спросил, где расписаться, послюнявил карандаш, оставив фиолетовую каплю на губах, нацелился глазами в повестку. Путем ничего не видя, выписал по всему корешку повестки невероятную загогулину. Разобрать можно было лишь первую букву «Ш». И то она походила скорее на плетень, чем на графический знак. Но это было не важным. Главное – печать. Антон слазил в другой карман, достал кисетик в чернильных промочках, вынул оттуда фигуристую печатку. Кругло разинув рот, изо всех сил дыхнул на резиновую подошевку толкушки и тут же хрипато закашлялся, да так, что из глаз выкатились непрошеные слезы. Пересохший рот не дал соку, и печать оставалась сухой. Тогда Антон отшагнул в сторону, где снег показался почище, посовал нагретой карманным теплом печатью в смежное крошево, стряхнул капли и приляпал оттиск на военкоматской повестке.

– Ладно, сойдет, товарищ председатель, – снова заторопился парень. Оторвал корешок, а повестку вернул Антону.

– Ежели што, сомнение какое выйдет, – потеплел голосом председатель, – то скажи военкомиссару, что бумагу его в Лядове принял сам Шумсков. Он должон помнить меня. Мы с ним в гражданскую еще…

– Ладно, скажу, – не дал договорить парень председателю. Пригоршней он посовал снегу в горячий рот и подхватился бежать туда, куда ему было приказано.

– Погоди, милок, может, молочка бы попил, а? А то и покурим давай, ешки-шашки. Что мы нелюди, что ли…

– Спасибо, дядя! Некогда. Видишь, как прет, – парень ткнул в солнце сломанной лыжей: – Мне за ним поспевать надо.

Солнце и в самом деле с утреннего морозца повернуло на полдень и, казалось, быстрее прежнего катилось своей извечной дорогой.

– Куда, куда тебя лихоманки понесла?! – вдруг захрипел прогазованной глоткой Антон, бросившись за парнем. Когда тот остановился, председатель с отцовской строгостью стал струнить парня: – Тебе лыжи мало? Хочешь, чтобы и ноги повырвало из задницы. По целику не смей идти! Тут саперы еще своего дела не доделали… Дорогой норови, дорогу под снежком угадывай. Она не обманет – опробована уже. А то перед рождеством такая, мил человек, катавасия вышла… По-книжному сказать – трагедия целая…

Для острастки Антон стал рассказывать, как подорвались на мине дед Савелий со своим внуком Женькой и как жестоко осиротела тогда бабка Надеиха.

– Пошли в лес за хворостом. Да прямиком, ешки-шашки, полем. Ну и… Еле чего нашли в могилку положить после взрыва… Люди до сих пор гибнут от мин, и земля ранится…

Парню слушать было не время, но с полевой заснеженной целины свернул на дорогу и побежал окольным безопасным путем. Из-за плеча ружьем торчала и на быстром шаге тыкалась в небо его сломанная лыжа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю