355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 21)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

Не понять что творилось и с обоими Николаями. С неразборчивой поспешностью они оценили все прелести в ней и на ней, с той только разницей, что Зимку обе родинки показались щедрыми божьими добавками к красоте Клавы, а Вешок, наоборот, принял их за изъян.

Митя, пока налаживался с гармонью, тоже засмотрелся на Клаву, долго не узнавая в ней внучку лесника Разумея. А когда ему тихонько подсказали, он еще раз пробежался взглядом от косы до сапожек ее и во все меха повел «барыню», забыв о заказанной песне Зимком. Девки, как вспуганные громом галки, сорвались с лавок, и старенькая изба Любы-повитухи заходила ходуном, еле удерживая на себе соломенную крышу. Парни, выжидая выхода в круг Клавы, гасили цигарки, поправляли голенища сапог, чубы на головах, пояса на рубахах. А Клава, забыв где она, зачарованно глядела на плясовую круговерть и ее забирала робость: так она еще не умеет. Митя, будто угадывая растерянность Клавы, быстро сменил «барыню» на «дусцеп», а затем сошел на хороводный «Светит месяц», пробовал и другие танцы, какие только знавала его гармонь, но Клава так и не осмелилась выйти в круг. Николай Зимний, сбросив поддевку в угол и широко расстегнув ворот рубахи, словно он собрался драться, а не танцевать, игриво шаркнул к лавке, где сидела Клава, и, припав на колено, протянул к ней руки, приглашая на вальс, который успел заказать Митрию. Николай Вешний, как-то без особой ревности отметил для себя, что у тезки, хоть и небогатого лоска сапоги, но лучше его лаптей, а потому в танцах ему не было резона тягаться. Он по-прежнему смирно сидел ни угретой шубой квашне и лишь наблюдал, что же выйдет у его тезки. Как бы на радость ему, Клава заупрямилась, замахала короткими ручонками, как бы отбиваясь от пчел и обидчиво надула губы. Лицо ее подурнело и тем оттолкнуло Николая Зимнего, но понравилось Вешнему.

Митя, мастак и дока в наладке вечеринок, поняв заминку, «повернул» гармонь на песню. Постучав костылем по боку сундука, потребовал внимания, развел меха и сам же запел:

 
Из лугу лугу,
Из-за лужечку…
 

Митин зачин был тут же подхвачен, и песня полилась сама собой:

 
Ходили-гуляли,
Красные девки,
Рвали-щипали
Со травы цветочки.
Вили-свивали
С огороду веночки…
 

Клава не отозвалась и на песню – на эту и на другие, какие пытались играть для нее лядовские певуньи. И словно на зло, она принялась снова переплетать косу. Вечеринка не заладилась и всем стало скушно. Сошлись на том, что Клава – неумеха в пении. Тогда одна из бойких девчат, жгуче стрельнув в сторону Клавы обидчивыми глазами, как бы желая поставить на кон и свою судьбу, предложила:

– Давай гадать, девки! Была – не была… Святки ведь…

– Кто ж при женихах гадает? – пристыдила охотницу до гадания хозяйка.

– Тетка Люба, а давай-ка сюда нашу бутылку! – загорелся хитрой задумкой Зимок. – Мы в «поцелуйки» сыграем.

Все согласно захохотали. Тут легко было догадаться: раз не поет, не пляшет Клава – так, может, поцелуй достанется. Зимок этого желал, горел страстью и ошалело верил в удачу. Николай Вешний, наоборот, не хотел такой удачи – даже себе. Ему не нравилась эта игра. В ней он всегда проигрывал. Но, будто спохватившись, вспомнил просьбу деда Разумея: присмотреть за Клавой, чтоб никто не надсмеялся над ней. Вспомнил, но поделать уже ничего не мог – всем захотелось игры в «поцелуйки». Хозяйка вышла из спальни и подала бутылку с изрядно потертыми боками от долголетнего крученья на полу.

– Бери да знай: в винополке она гривенник стоит… Не разгрохайте! – не преминула напомнить тетка Любаха.

Как не хотел «удачи» Вешок, а по жребию выпало начинать ему. Он нехотя вышел на середину горлицы, размел растоптанным лаптем семечную шелуху по сторонам и крутанул бутылку. Пока она вертелась, Клава крепко зажмурилась, будто стеклянная посудина должна была взорваться, и открыла глаза лишь тогда, когда грянул жаркий хохот. Неожиданно для себя она захлопала в ладошки и совсем по-детски рассмеялась – бутылка, замерев, уставилась своей глоткой на гармониста. Коля-Вешок под общий смех чмокнул Митю в потный лоб, вытер губы рукавом рубахи и вернулся на свою квашню…

Зеленой юлой крутилась на полу бутылка. Многие уже перецеловались не по одному разу и под общий смех чаще выходило так, что ребятам доставалось целовать своих же приятелей, а девчатам – своих соперниц. Но никого из парней не выводила удача на поцелуй с Клавой. Та даже успокоилась и потеряла чуткость к желанной опасности. И вот – совсем бы никто и не подумал – досталась Клава Петьке-петушку, рыжему мальчишке, которому лишь недавно старшие позволили войти в свою компанию. Правда, он только казался мальчишкой, а годочками он был ровней Клаве. Но так и не свершился всеми жданный поцелуй… Как видели все, бутылка, пущенная Петей, остановилась носом к Клавиным сапожкам. Но в тот же миг коршуном сорвался с лавки Зимок и, будто ненароком, носком сапога пнул бутылку. Та отвернулась от Клавы и нацелилась носом в святой угол, где никого не было, кроме угодника с сострадальными ликом и прикопченной бородой.

– Вон тебе, Петя, с кем целоваться, – не по-мужски съязвил Зимок и пнул пальцем в икону.

– Не богохульствуй! – пристрожила хозяйка охальника.

Выходка Коли Зимнего никому не понравилась, и все потребовали справедливости. Зимок с панибратской снисходительностью положил руку на плечо Пети-петушка и с явной издевкой процедил:

– Целуй, Петя! Я не запрещаю…

Николаю Вешнему захотелось тут же чем-то ответить обидчику. Он тихо, вроде без всяких намерений, подошел к тезке, встал плечом к плечу, как встают для мужского разговора, и с дюжинной силой надавил своим лаптем на сапог соперника. Тот с показной хладнокровностью и совсем безбоязно, но тихо, не для всех, ответил:

– Я понял, Колюха! Но потом скукуемся… – И как будто ничего не случилось, едко улыбнувшись, Зимок подтолкнул Петю к Клаве: – Валяй, Петушок, целуйся, коль досталось…

Клава со школьного мальства знала Петю – в первых классах даже училась с ним, и потому она без стеснения поднялась навстречу пареньку, готовая дружелюбно позволить поцеловать себя. Но Петя то ли сробел, то ли от обиды – никто так и не догадался – подхватил шубенку с шапкой и метнулся вон из избы.

Хозяйка тетка Люба, почуяв неладное, вышла на свет, потопталась для виду – она сегодня сделала все, что требовалось от нее, подошла к часам, поддернула гирьку, тюкнула пальцем по маятнику и широко зевнула:

– Ну, женишочки милые да невестушки любые, будя карасин палить да судьбу спытывать! Петухи давно запели – ночь на утро повернули…

Перекрестясь, повитуха подошла к лампе и увернула фитиль до лампадного света.

На дворе крепкий морозец крутко калил воздух, сонное небо с полунощной ленцой высевало чуть заметный сухонький снежок на притихшие подворья и Лядовское окрестье. Собаки молчали и лишь петухи затевали свои первые песни. Это еще не побудка, а лишь звуковая отметина середины ночи. В природе ощущалась та переломная пора, когда не было еще морозной лютости, какая наступает между рождеством и крещеньем. Рождественские морозы еще не сдали свой караул, а крещенские не приняли смену. После табачного смрада, каким всегда настоена изба Любы-повитухи, ночной воздух был студено чист и свеж.

Лесник дед Разумей увез Клаву с гармонистом на подлесный конец деревни, где они жили по соседству. Влюбленных парочек развели по дворам заветные стежки-дорожки…

Последними избу покинули Зябревы. Разошлись, не разжав зубов и даже не откланявшись, как обычно. Однако шагов через десяток Зимка прорвало-таки, и он, как из дробовика, внезапно выпалил вдогонку тезке:

– Скукуемся! Обязательно!

– Да, сласкаемся! Какой разговор, – равнодушным и согласным тоном откликнулся Вешок.

4

С того и началось. И началось вроде бы просто. Первое, что сделал Николай Зимний, – напросился с отцом в город и там посетил цирюльника. Из копны всклоченных волос – они осоковой кочкой дыбились на голове – завел себе, подстать казаку, чуб с левым пробором. Заметив такую перемену, через какое-то время, на очередную гулянку с чубом заявился и Николай Вешний, с той только разницей, что бороздка пробора белела у него над правым виском. Но Вешка терзала другая загвоздка – лапти… Во многом же соперники были схожи: и ростом – высоки и статны. Может, Зимок – вершка на два повыше, зато Вешок настолько же шире в плечах. И лицом недурны оба и даже красивы, если сравнить с другими парубками; и оба темны волосом: и носами подходили друг на друга – будто один мастер лепил их; лишь глазами они разнились велико и заметно. Зимок лупоглазее Вешка. Как у нетерпеливой девки, его глазища по-лягушечьи лучились из орбит и горели бешеным светом начищенного клинка. У Вешка они с татарским прищуром и более скрытны – не скоро разглядишь каким светом светятся… Но глаза не беда, а вот лапти сапогам – совсем неровня.

И пришлось Вешку теребить отца. Тот нежадно уступил свои. Хоть и не из последнего «богатства», а с дрожью в руках кузнец Иван Лукич достал из сундука свои жениховские. Яловые, на спиртовой подошве, с блескучими подковками – таких теперь никому не стачать. Отец повертел сапоги в руках, помял головки, даже понюхал зачем-то, приставил к ноге сына, прикинул – в самый аккурат – и подал обнову.

– На, дьявола голова! Трепи на своих погулянках… Я-то лишь раз и надевал их – на свадьбу, твоей матери трафил, – то ли жалеючи, то ли с гордостью проговорил отец, подавая сыну пару, пахнущую лежалой кожей и застойным дегтем. – Скоко годов сошло с той поры, а они все первым сортом: хоть на базар, хоть на показ. Так-то вот…

Николай посулил отцу беречь сапоги и попусту не бить их. Но в тот же день к вечеру убежал на игрища и там, не жалея ни сапог, ни ног, задавал лихого трепака, похваляясь перед всеми обновой.

– Ну, Колюха, тебя теперь и на кобыле не объедешь! – польстил один из парней раздухарившегося Зябрева.

Вешок подошел к парню и что-то сказал ему на ухо. Парень, скиснув лицом, согласно кивнул головой и затих. То же самое он сказал и другим, кто его в тот вечер называл Колюхой. Под угрозой он запретил с того дня называть его так. Улучив момент, он потребовал того же и от Николая Зимнего. Тот, однако и ухом не повел на пустые слова тезки. Его с ума сводили новые сапоги Вешка. Зимок хотел даже попытать, у какого сапожника заказывал такие, но смолчал – не позволила гордость…

Бежало время, все больше и больше разгорались страсти и соперничество женихов. На гулянке в Троицын день Зимок появился уже в шевиотовой тройке и хромовых сапогах с модным скрипом. Он не поскупился набавить мастеру за то, чтобы тот подложил под стельки берестяную щепу для желанного звука. Все вышло чин-чином, и теперь он явно перещеголял Николая Вешнего. Тот, хоть и ответил на вызов, но довольно скромно. Оказавшись по какому-то случаю на станции Паточной, он за бесценок купил у пьяницы телеграфиста форменную тужурку и фуражку. С фуражки Николай срезал латунную кокарду, а петлицы и галуны на рукавах оставил для форса. Железнодорожная амуниция, хоть и недурно смотрелась, однако, была не по плечам могутного парня – под мышками и в заплечьях вскоре повыползли прошвенные нитки, портили вид и смешили его.

А что же Клава?..

Она не совсем быстро, но хорошо распелась в полный голос, научилась недурно плясать и танцевать, бедово целовалась на играх и «бутылочку». Словом, она уже нередко верховодила на игрищах и посиделках. На глазах у всех росла и красивела. Целовалась она с Петей-петушком, с парнями, которых знала и мало знала раньше, целовалась даже с Митей-гармонистом. Не отказала бы Клава и обоим Зябревым, если б они захотели того. Но, по какому-то мужскому уговору меж собой, о чем многие знали, они не подпускали друг друга к своей возлюбленной. Поначалу на их выдумку посмеивались, но потом сошлись на том, что так лучше – больше другим парням достанется. Клава, не разбираясь в жениховских тонкостях, втихомолку, с девичьим самолюбием обидчиво дулась на них. Ей чего-то хотелось от соперников, точно не понимая что именно. Смешной выход из этого подсказала Люба-повитуха. Как бывало в старинушку, при игре в «поцелуйки» принято было наказывать того, кто не хотел целовать сам или не позволял этого делать другому. Наказывали просто и больно – били ремнем по ладоням, по дюжине, а то и по две, раз. Бьет тот, кому отказано в поцелуе. Больше всех от Клавы доставалось Зимку и Вешку, так как они, твердо соблюдая уговор, по-прежнему не хотели целоваться с ней. Ребята находили ремень, что пожвыдче, и Клава, под общий смех, с капризной мстительностью исполняла наказание. Тезки с видимым бахвальством, словно в удовольствие, принимали такие наказания и с еще большей решимостью не подпускали друг друга к ней.

Скоро, однако, «поцелуйки» с наказанием тоже наскучили и всем хотелось больше других игрищ, плясок и хороводов. Плясали оба Николая дурно, танцевали еще хуже. Они острили и злословили друг другу, затевали новые игры, нудные и неинтересные, а всего больше сражались в шашки с Митей-гармонистом, даже тогда, когда гульбище переносилось на волю – на луг или на берег пруда. Нередко из-за их соперничества расстраивались сходки. Влюбленные парочки для свиданий находили другие места и укромки. А совсем молодые парни дурачились, кто во что горазд, вели себя совсем не по-жениховски. Девчата же, охочие до пенья, терпеливо ожидали конца шашечных сражений и потом местились вокруг гармониста в ожидании, когда он запоет. Митя, ублажая себя, начинал «грустить» со своей гармонью о разлуке, о сиротстве и даже о смерти:

 
Идет смерть по улице,
Несет блин на блюдце.
Кому кольцо вынется,
Тому сбудется,
Скоро сбудется,
Не минуется…
 

Поначалу девчата нудливо подвывали Мите, что как-то потрафить ему, но скоро они взрывались и требовали что-либо свое, девичье-молодое. Но Митя, важничая, не сразу менял «ноту» и от грусти к мажору переходил через другую песню:

 
За воротами кони
Заворочены стоят.
Сесть и уехать,
Домой не бывать…
 

… Догадливая молодежь Лядовки скоро почувствовала, что неспроста тезки Зябревы больше играют в шашки, чем в «поцелуйки», не зря шуткуют они, оберегая друг от друга Клаву. Туча собиралась на тучу – подуй ветер и грянет гром! Понимая это и предчувствуя неладное, подружки подговаривали Клаву как-то развеять эти тучи, «отогреть» их, упредить бурю.

– Я – не солнышко, чтобы греть… Пусть ходят, пусть тучатся, – горделиво артачилась Клава. – Вот сойдутся, мы и поглядим на дожжик, какой прольется…

Но поступила Клава иначе. На очередной гулянке она во всеуслышанье пригласила вдруг проводить ее домой Николая Вешнего. На удивленье всем Николай Зимний не воспротивился этому. Дерзость Клавы его даже обрадовала: коль сегодня можно Колюхе-Вешку, то будет (он этого добьется) завтра позволено и ему! Он желал хотя бы такой порухи той крепости, какую они же сами и возвели вокруг красавицы Клавы. Так на самом деле и случилось – в следующий раз первым назвался провожать Клаву Зимок. Ни сама Клава, ни зазевавшийся Вешок не возражали. Клава согласилась потому, что ей хотелось испытать Николая Вешнего: как он будет выполнять обещание, данное им деду Разумею по «охране» от парней его внучки. Николай имел оплошность признаться в этом Клаве, когда провожал ее. И сам теперь понял, что признание это было нелепым и не в его пользу. Однако с того случая так и пошло: с игрищ и гулянок соперники провожай Клаву поочередно. И от этого всем лядовцам было вроде бы ни жарко, ни холодно. Но замирение Зябревых продолжалось недолго.

Как-то, в свой черед, Николай Вешний, вместо того, чтобы Клаву проводить домой хоженой тропой, он повел ее окольным путем, через пруд, где росла всякая береговая дурнина, шумела ольха и дремали старые лозины, где и сам водяной не углядел бы за ними, сотвори они грешное дело.

Никто бы и не узнал о той дорожке Вешка с Клавой, не спой похабной частушки деревенский дурачок Костик, милый и всеми жалеемый мальчишка лет двенадцати. Без него не обходилась ни одна летняя гулянка. Ребята частенько научивали его какой-либо выходке на потеху всей улице. В тот вечер Костик выскочил на плясовой пятачок, шмякнул оземь козьей мохнатой папашкой и с отрадой в глупых глазенках прогундосил:

 
Наш Колюха с Клавою
На прудочке плавали.
Ой, Колюха ты Колюха,
В кусты Клаву не валюхай,
А то будет она с брюхой…
Вот те во – ха, ха, ха!..
 

Костик, сжимая кулачок убогой руки, топырил вверх большой палец с вывихнутым ноготком и обносил свою показку по хороводному кругу:

– Вот те во! Вот те во! Ха, ха, ха!

Когда дошел до Вешка, тот приподнял его за шиворот и спросил:

– Кто надоумил? Говори, тварь убогая, а то уши оборву.

– Не тронь мальца! – грозно вступился за Костика Зимок. – Басенка сама сладилась… Думаешь, никто не видел, куда водил… Уговор забыл, гад болотный?

Это был уже вызов, и Вешок принял его без малой боязни.

– Пошли! – кивнул он в сторону деревенских задворков и огородов, за которыми широченным морем разливались изумрудные конопляники.

У всех на глазах оба Николая уходили согласным шагом на зады деревни, будто шли на какое-то дружеское дело. Шли не то что быстро, но тем ходом, при котором на их спинах бугристо пузырились рубахи: синяя и кремовая. Конопляник в один миг поглотил их с головами, как рясное болото утопленников. Никому не было слышно о чем говорили Зябревы, никому не видно, что они делили в той пахучей зеленой густели. Но никто из лядовцев больше не видел на женихах-соперниках ни синей рубахи, ни кремовой. Окровавленными и разодранными в клочья, они захоронили их в своих у кромках навсегда.

Неделю никто не видел Зябревых ни на работах, ни на гулянках. А по деревне, будто бы от самой Клавы, разошелся слушок: оба Николая, скрытно друг от друга, не по одному разу побывали в баньке лесника Разумея Авдеича. Тот самолично отпаривал синяки, травяными настоями заживлял ссадины, допытываясь: кто и где их, отменных здоровяков, так украсно отметелил? Соврали оба. Вешок наговорил, что в Лазореве, на чугунке, по дурости ввязался в драку с железнодорожниками – хотел заступиться за какого-то из деревенских. Разумей поверил и нет: чугунщики дерутся гайками – нанизывают на ремень или веревку и гуляют ими по спинам и бокам друг дружку. Следов от гаек Разумей не обнаружил… Зимок, тот пытался выкрутиться половчее: ездил в город, у винополки попал под веселую руку чего-то неподеливших меж собой маклаков и цыган. Те и другие били Николая кнутами и уздечками. Старый Разумей тоже засомневался: удила, они не мягче гаек с рельсов…

Разгадать «загадку» помогла родному деду похвальбушка Клавка.

– Это они из-за меня подрались, – сболтнула она, когда вечерничала с дедом за чаем.

Разумей по достоинству оценил силу женихов.

– А какой тебе боле по ндраву, а? – со стариковской ехидцей спросил он внучку, сдувая пахучий парок с блюдца. – Ну?.. Чиво губы поджала? Говори…

– Оба любы! – кокетливо прыснула Клава, загораживая лицо горошковым передничком.

– Бывает такая песня-кудесня, – Разумей чинно огладил серую, в табачных подпалинах, бороду, потрогал усы, широко улыбнулся, выказывая изрядно сжеванные зубы, – да недлинно поется она… Ну, а коли так заволынилась эта песенка, тогда вот што…

Дед Разумей, недоговорив, вышел в сени, взлез на чердак и, просыпая гречишную лузгу в потолочные щели, стал шарить под жаркой крышей, чего-то отыскивая в пыльной полутьме. Клава, таращась в потолок, силилась разгадать дедову затею и с нахлынувшим страхом вдруг потужила, что не прикусила язык вовремя, зря проговорилась о драке женихов, о своих симпатиях к ним.

– Тогда вот што… – сам себе приговаривал Разумей, вываливая на лавку из подола рубахи пересохшие пучки пахучей травы. – Тогда, окромя баньки, для парней еще одна пользительность надобна – кошачья травка, – лесник истеребил в прах траву и, поделив надвое, рассыпал в тряпичные узелки, подал Клаве: – Вот им мое лекарство, пусть взварят и тем «чайком» делают примочки…

– Ну тебя, дед… – играючи отмахнулась Клава, – не понесу, пускай дерутся – мне веселее…

– Ишь, ты какая завирушная у меня, – с тайной гордецой за внучку проговорил Разумей. – Тогда и меня послухай: ты, девонька, не на синяки смотри и кто лише из них дерется за тебя, а приглядывайся, кто чего умеет и кто чего имеет… В шалашах-то лишь миловаться хорошо, а жить – в домах живут. Так-то вот… Знаешь себя – познай и друга милого…

5

Не раз еще схватывались Зябревы. Дрались они тайно и жестоко, не щадя и не милуя друг друга. И всякий раз после потасовки, подолгу топилась банька лесника, а сам Разумей готовил целительные взвары и накладывал примочки на побитые места у женихов.

На Петровки, когда на покос деревня вышла всей коммуной, случилась их последняя схватка. Не окажись рядом мужики посильнее, Вешок и Зимок поснесли бы друг другу чубатые головы. Клава с ужасом в глазах и в рыданиях убежала с покосного луга к деду в лес и не показывалась на люди до рабочей поры. После открытого побоища с косами лядовские старики рассудили так: «Зиме и Лету – союзу нету!». «Значит – быть большой крови!» – насторожилась деревня, приняв, словно заклятье, слова стариков. Сильнее всех напугались в домах Зябревых.

Иван Прокопыч, отец Николая Зимнего, расчетливый во всем человек, нашел, как ему думалось, самый подходящий случай, когда он сможет отвадить сына от общих «коммуньих» дел и осуществить заветную мечту: приучить сына Николая к своему ремеслу. И хотя Иван Прокопыч был коновалом-самоучкой, дело свое знал довольно основательно и гордился тем, что, почитая его, за ним приходили и приезжали из соседних деревень, его звали, ему кланялись, щедро благодарили и славили на всю округу как умельца и знатока столь деликатного и недоступного для других дела. Называли его во всяких местах по-разному: коновалом, лошадиным доктором, валушником и т. д. Он сердился за это и требовал к себе профессионального уважения, приказывал называть его по-ученому – ветеринаром. Не всякий выговаривал это мудреное слово, но старались и, хотя выходило лишь «ветенар», он оставался довольным и с большим достоинством принимался за работу. Выезжал Иван Прокопыч или выходил на скорую покличку всегда аккуратно одетым. На нем ладно сидел двубортный френч серого сукна, под ним жилетка с брелоком и часами в кармашке. Полувоенные галифе, сапоги и картуз с засаленным козырьком придавали его облику строгость и важность. С собой на плечах он обычно носил две брезентовые сумки с ременными лямками. В одной из них находились ветеринарные причиндалы, а также банки-склянки с мазями, взварами и настойками; в другой – аккуратно свернутый кожаный фартук с прокисшим запахом скотской крови.

Работал он сноровисто и чисто, и дело почти всегда кончалось благополучием. За «легкую» руку ему набавляли сверх той цены, какую определял сам Иван Прокопыч. А почтению и вовсе не было меры. Работная выручка и почет тешили его профессиональное самолюбие, возвышали его имя среди умельцев других ремесел. Этого же он хотел и своему сыну. После драки на сенокосе Иван Прокопыч с отцовской строгостью сказал Николаю:

– Ну вот что, гладиятор. Отныне будешь ходить со мной. Ходить на мою работу, пока Вешок из тебя валуха не сделал… Учить своему ремеслу буду. А то изведешься – на дело не останется тебя и будешь тогда в земле копаться, как все…

Гладиатор! Николай знал, что отец любил это словцо, употреблял частенько в разговорах – к делу и не к делу. И не всегда можно было понять: то ли он этим словом ругается, то ли красуется им на утеху. Однако на этот раз сын почувствовал, что батя рассердился не на шутку и не стал перечить – отправился с ним на заработки в окрестные деревни…

Иван же Лукич Зябрев, отец Николая Вешнего, отменной руки кузнец и шорник, наоборот, не очень хотел, чтобы сын изводился на кузнечной работе, на которой сам он, в свой еще невеликий век, согнул спину, пожег руки и глаза. Нет, не хотел он такой судьбы Николаю. Однако, любуясь сноровкой сына, когда тот становился за наковальню, Иван Лукич не раз крапил слезой фартук от радости – его делу конца не должно быть. Но снова томилась родительская душа, когда ночами старика одолевали хвори: гудели руки, ровно с них только что сбили кандалы, глохла голова от стукотни и угара, занозисто резали глаза огнива железистых окалин, а сердце – того и гляди – вывалится под молот… Нет, лучше – в поле, за сохой…

Так, однако, Иван Лукич думал о сыне лишь до случая, пока Николая не привезли с покоса на телеге, в окровавленной рубахе и без сознания…

Нередкие жениховские потасовки, особенно последняя, показались Ивану Лукичу страшнее кузницы. И как не утешно было смотреть на работу сына у наковальни и видеть в нем должную смену, кузнец решился спровадить Николая на шахты или на железную дорогу, благо это не за далекой далью и не за «кудыкиной» горой.

– Уходи, пока тебе тут башку не сшибли с плеч, – сказал огорченный отец, когда дед Разумей привел из леса уже оздоровевшего от ран и побоев Николая.

Кузнец с благодарным усердием угощал чаем лесника и, радуясь редкому гостю, торопился выложить все, что накипело на душе.

– Моду взяли – за девку драться, – распалялся Иван Лукич. – Революцию какую выдумали – сразу на кровь идти! Ерои беспортошные…

– В свое время и мы такими были. Вспомни себя, Лукич, – пытался смирить гнев кузнеца старый и хитрющий Разумей.

– Да все оно так. Я тоже, как у Мамая, отвоевывал свою Хроську вот этими, – Иван Лукич потряс в воздухе кулачищи и в сердцах, словно пару болванок не наковальню, бросил их на стол перед бородой Разумея.

Тот с запоздалой осторожностью отпрянул от стола, лукаво заморгал и закрякал, будто впервые видит такую силищу. Рука и впрямь, как только что из горна: пылали кузнечным жаром и лоснились сизым перекалом потаенной, не до конца еще растраченной силы. Поглядел на свои руки и сам Иван Лукич. Устыдившись, убрал их под столешницу и, малость отмякнув, доверительно признался:

– Но этими руками я ни одному ухожору ни носа не раскровянил, ни ребра не погнул. Так-то вот…

– А что ж ты делал ими? – спроста, ради разговора, сорвалось с языка Разумея.

– Кхы, што делал… – усмешно поглядел на лесника Иван Лукич. – Гребенки! Да, да, Разумей Авдеич, обнаковенные гребешки да гребенки делал. Которыми девки себе космы чешут… А ишо я своей возлюбленной из лошадиных копыт бусы выточил. Деревня ахнула тогда. Никто и не догадался из какого матерьяла они – за слоновую кость красота сошла. Фигуристые такие, будто из купеческой магазеи… Я, говорю, не Мамай, чтоб силой любови добиваться…

– Э-э, не скажи. Я помню молодую Фросю. – Разумей, прищурясь, погрозил пальцем. – Ее не вот-то гребенками к себе «зачешешь». И бусы – не обороть для такой кобылки.

– Оно, конешно, и любовь свою механизму имела – чиво толковать, – все заметнее мягчела душа Ивана Лукича, и ему еще больше хотелось говорить, коль вспомнилась давно покойная Фрося. – Но и любови одной мало было по тогдашнему времени. Еще чего-то требовалось от жениха. А чем я мог ублажить свою невестушку, ежели сам тогда лишь в подмастерьях, в молотобойцах ходил?.. И вот, как сейчас помню, заманил я Хросю лунной ночкой в кузню. А она, заместо того, чтобы губки подставлять, допрос учинила: «A что ты, Ваня, тут делаешь?» – Коней, говорю, кую, сбрую чиню, колеса шиную, по железной части што кому нужно и протчее… – «А еще что могешь исделать?» – Чую, что моя Хрося форситься своими вопросами передо мной начинает, я и похвались тогда: – Чиво захочешь, то и смастерю, у меня рука ловкая. Сам кузнец Прохор меня другим мастерам показывал… – «Ну тогда, Ваня, искуй мне, говорит, святую птичку, ту, которая в раю летает». – Я охалпел, конечно, – райских птах и во сне не видывал. Но делать нечего. Отворачиваю воротину настежь – в кузню луну пущаю. Она только из-за леса поднималась и светлая такая, хоть часы чини… Подсобляй, – говорю я своей зазнобе, и ставлю ее на меха: – Дуй во все лопатки! Разгорелся горн и во мне все запылало: будет тебе райская птица, Хрося милая!.. Стал хватать, чиво ни попадя, а никакая простая железяка для такого тонкого дела не годилась. Подрастерялся малость: брякнул слово, а матерьялу нужного нету… Но любовь – сила сильная. Подсказала душа. В углу кузницы, над верстаком Кузнец Прохор когда-то пристроил для виду старинную икону. Под ней, вместо лампадки, на деревянном приполочке стоял зазеленелый от старины латунный подсвешник. Его-то я и бросил в горн. Невеста моя вскрикнула и начала креститься – не то я сделал. Дуй, ору ей, огонь погибнет и птицы не будет тебе! Не тут-то было. Подхватилась моя краля и убежала, крестясь и пришептывая «господи, помилуй»…

Разговорившийся Иван Лукич при этих словах тоже сбавил голос:

– Мастер мой, Прохор, конешно, тогда задал мне хорошую выволочку за подсвешник, но птицу позволил сделать. Следил за моими руками и даже подсказывал, што и как лучше… Не вышла, ясно дело, райская птичка, но жаворонка выплавил из латуни. В полной натуре получился! Наскреб кирпичной пыльцы, соломенного попелку добавил и суконкой наярил свою поделку до золота. Через недельку Хрося приняла мой подарок, а потом и меня…

С минуту-другую помолчал Иван Лукич, а закончил свою исповедь с той же сердитостью, с какой начал разговор о сыне:

– Вот чем и как надобно девок привечать – добром, а не мамаевой силой…

Самовар изрядно поостыл, пока шла беседа стариков, и тогда Иван Лукич стянул с ноги сапог, наддал духу и по избе снова загудел успокоительный шумок самовара. Дед Разумей, молча и незаметно оглядывая избу, готовился что-то сказать, но его снова опередил кузнец:

– Мой дуралей хорош, а коновалов малый еще чище – до кистеней и кос дошли, басурманы. Тьфу! Ума не приложу, что и делать…

– Женить их, сукиных сынов, – и вся недолга, – с напускной жесткостью проговорил Разумей. – Но жалиться на них властям не надо – в тюрьму упекут ребят за милую душу, – предусмотрительно предупредил на всякий случай мудрый Разумей.

Иван Лукич не ожидал такого поворота в разговоре и, не найдя, чем ответить, стал наливать кипяток в чашку гостя.

– В шахту их, Разумей Авдеич, или на чугунку! – подыскивая кару драчунам, вскричал кузнец, проливая чай на стол. – Тогда узнают кузькину мать. Пускай на казенном поживут – спесь живо сойдет.

Разумей степенно, с неуклюжей церемонией принял чашку из рук хозяина и не торопился сказать, где лучше теперь: на угольных шахтах, на железной дороге или в сельской коммуне. Ребята, по его рассуждению, пока никуда не годились: ни холостовать на чужбине, ни на женитьбу в родной деревне. Иван Лукич томился и ждал, что же все-таки скажет Разумей на его решимость угнать сына на шахту – от греха подальше. Лесник налил в блюдце чаю, поправил бороду, широко раскрыл рот и, как в провальную пропасть, слил туда пахучую водицу. Крякнув, сказал совсем о другом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю