Текст книги "Горелый Порох"
Автор книги: Петр Сальников
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Лядовка пережила уже адово-кромешное лето, осень, зиму, оккупацию, два прохода фронта. И необычное, ничем не предсказанное безмолвие теперешней весны Антон Шумсков тоже объяснял войной – природа как бы видела, чуяла и сострадала людскому бедствию… Но вот в томительном беззвучии раздался вдруг наковальный звон! Председатель навострился ухом в сторону кузницы и понял: Николай Вешний вновь заступил на свой «пост». По железному дребезгу и непрестанному перестуку нетрудно догадаться, что кузнец торопился доделать свое дело. Антон, возвратясь в избу, где еще перекурно мужики палили табак и время, строго и с упреком спросил:
– Слышите?!
– Как не слышать, – первым отозвался Финоген. – Вешку и война – работа. Знаем…
– Авось и у нас совесть не вся вышла… – с обидцей загалдели мужики, – ты не сумлевайся, председатель…
– Значит, за работу! – как бы для порядку, Антон шумно стукнул по столешнице корявой ладонью.
Лядовцы стали расходиться всяк по своему делу. Разумей, выждав, когда схлынет народ, деловито спросил Шумскова:
– Ты, Захарыч, хотел со мной по колхозной части потолковать. Говори, чиво надобно?
– Много чего надо, Разумей Авдеич, – не сбавляя строгости в голосе, Антон стал выражать обиды? – Чего скупердяйничаешь с хворостом? Почему не пущаешь в лес вдов и старух? Чем печи топить им? Чем ребятишек сугревать, а?.. И сказать нечего?
– Да есть чиво сказать, – замялся Разумей, с хитрецой поглядывая куда-то за Антоново плечо.
– Слушай пока, что я говорю: хворосту не жалеть – ни старухам, ни солдаткам…
– Да и мне позволь сказать: лес-то казенный… Он – ни твой, ни мой. Лес – наш, а значит – ничей… Бумагу дашь – я лесу дам. И вся недолга…
– Не то время, – бумажничать. Ишь, какую броню нашел… Я словом русским тебе велю. Слову и верь! – Шумсков не мог унять не понять с чего навалившейся озлобленности. – Вот скажи, какую бумагу война выдаст теперь колхозу за нашего кузнеца?.. А Вешок – это семьдесят шестой мужик только из нашей Лядовки уходит на фронт. Намедни бабка Надежда подсчитала: семнадцать похоронок уже пришло. Это – в могилах. Да еще в госпиталях поболе этого. Вот они, какие бумажки-то получаются у нас с тобой, Разумей Авдеич. Не велика ли арифметика-то, а?
– Я, Захарыч, тебе перечить не буду, – постепенно сдавался лесник. – Пусть идут и берут… Но для блезиру считать буду, чтобы знато было, кто сколько чиво взял. А то опосля войны ведь с меня спросится.
– Спросится, а как же… Но войной и спишется, – Антон туго выходил из неравновесия. – Жив буду, и я в кущи не побегу от спроса. Вместе и ответим – власть не без ума, поймет нас… А вот уцелевшие фронтовики вернутся да спросят, как мы тут их детишков пестовали, как жен и матерей работой заездили, ни суля ни гроша, ни крохи хлеба? Что мы скажем с тобой? Да нас после этого в твоем же лесу на кострище изжарить мало!
– Ну, зачем же так?
– А вот и так. Люди до последних потов вкалывают, колхоз из прорвы вытягивают и не спрашивают, когда мы трудодневые палочки хоть хлебушком отоварим… А ты сухой хворостины без бумажки боишься дать.
Разумей Авдеич, хоть и годами постарше Антона Шумскова, но стоял перед председателем виноватым шкодником, теребя трясущимися руками опустевший от табака ягдташ. Но не о лесе он думал и пекся в эти минуты. Лесник готов был пустить его на потраву сегодня-завтра же: пусть сбегается хоть вся округа с пилами и топорами, крушит и тащит этот лес, пусть огнем ясным калятся печи – в самом деле, спишется и лес войной. Он искал те подходящие слова, какими надо бы ему благодарить и судьбу и председателя за то, что его любимая внучка Клавдя с детишками остается с мужем и отцом. Это было превеликим утешением старого Разумея. Таких «счастливых» семей в Лядове почти не оставалось. И вот лесник мучительно выжидал, когда слегка огаснет озлобленность Антона, когда последние мужики покинут сельсоветскую избу, и он, пересиливая свою гордыню, падет на колени перед председателем, как перед угодником, и без стыда помолится ему.
Чуя душой, что старый ляд намеревается сделать что-то подлое и низкое, Шумсков всячески старался упредить позор – и свой и Разумея. Он сбавил тон и деловито продолжал:
– Ты не скаредничай, Разумей Авдеич. Пусть люди берут бросовое топливо. Лес чище станет и расти ему вольнее будет…
– Дык я и лошадкой подмогнуть готов, ежели кому…
– Люди пока своей силой обойдутся. Ты лишь волю дай… А лошадка твоя для другого дела спонадобится.
– А понял! В обоз, под семена ее, – заторопился Разумей со своей догадкой. – Зимок-то мой, я слышал, в район тобой направляется – за семенами.
– Нет там колхозными обойдемся… Я завтра же парней мобилизую на ремонт скотного двора, да и конюшни тоже. А в колхозе – ни колышка леса. Хоть бы подтоварничком разжиться бы. Ты там у себя в лесу повыбери сухостойных дерев, с дюжинку-другую. Тех что поближе к дороге. Ребята свалят, а ты своей конягой и помоги им вывезти, пока еще снежок не истаял. Вот такой тебе на сегодня фронт, Разумей Авдеич, – с некоторой официальностью закончил Антон.
– Как скажешь – так и будет! – не зная чему обрадовался лесник. – Мы еще способны… А тебе, Захарыч, превеликое спасибо за твою милость. Николай мой не подкачает – семена добудет.
– За что ж мне-то спасибо? – вроде бы не понимая, отмахнулся Антон. – А вот мужички наши твоему табачку рады. Тебе и благодарность!
– Дык я этого добра тебе ишо принесу. Водица пока. С табаком-то и война – полвойны, и нужда – не рок господний, – не в меру залебезил Разумей.
– Ладно, пока этого хватит, – на столе еще оставалось горсти две самосада и возле печки валялось полно окурков. И Антону захотелось поскорее выпроводить Разумея, дабы избавиться от лакейской услужливости лесника. – Иди, Авдеич, иди на кордон свой.
– И на том спасибо.
У деда Разумея, должно, от слабости ядреными горошинами в провалы щек выкатились слезы, и он, не утирая их, несуразно пятясь спиной к порогу, вышел из избы. Антон, проводив его остужным взглядом, еще больше заволновался, что не так все вышло с Вешком, как нужно бы. Эту несуразную боль подогрела и вышедшая из спальни бабка Надеиха. Она, не смягчая досады, упрекнула председателя:
– Эх, бедова-голова, такого мужика в распыл пущаешь… И зачем тебе только власть дадена?.. Тебе-то, конешно, все одно: ни тот, ни другой – не родня тебе. А колхозу каково?..
Шумсков закурил, встал из-за стола и, не зная на ком бы сорвать зло, подошел к Финогену и Васюте.
– Эй, бояре воеводские, не пора ли и вам на конюшню? Делать что ли нечего – рассиживаетесь тут?
Старики, как прежде, по-дружески сидели на полу и давно уже не подавали голоса. Васюта, положив голову на согнутые колени, должно, угревшись в обновной одежке, усладно подремывал. Финоген, хлопая посинелыми веками, как злой петух, зырился на Антона и подыскивал слова, какими больнее бы долбанугь председателя. Но, пожалев его, сказал свое заботное:
– Жалица, ясно-дело, теперь некому – война хозяйка. Да вот загвоздка в чем: обоз в райвон снаряжаем? Снаряжаем. А ты знаешь, дорогой председатель, что полдюжины колес не ошинованы еще? А ехать, поди, на телегах придется?
– Избу-то наскрозь выстудили. Тепло с табаком выдуло, как и не топила совсем, – пожаловалась Надеиха, кутаясь в старенький тулупчик покойного Савелия. – Хоть бы вьюшку на место поставили, дымоеды проклятущие.
– На телегах! Танков вездеходных в колхозе не имеется пока, – в сердцах ответил Антон Финогену.
Когда ушли старики, Шумсков подставил табуретку к печке и полез закрывать вьюшку.
33
– Чего ревешь? Чего деревню баламутишь? – напустился на Клавдю Зимок, когда вернулся из сельсовета.
– Да как не реветь? Тут и помереть недолго – под войну ведь мобилизуют тебя, родной мой, – запричитала Клавдя. Но слез уже не было – выплакалась досуха. Глаза, однако, еще горели непомерным страхом, голос икотно прерывался. И вся она судорожно металась по избе, не смысля, что делать, за что браться. Повисла вдруг на руках мужа и обмякла в бабьем бессилии: – Николашенька, ребяток-то на кого ж спокидаешь?
– Не реви, говорю! – Зимок с настойчивой черствостью отстранил жену. – Ошибка вышла!
Клавдя встрепенулась и опешила:
– Кака така ошибка?
– Не меня, а Вешка на фронт призывают. Разобрались: ему повестка-то пришла… Я финскую отбухал. Он – эту войну пускай спробует.
– Господи! – путано перекрестилась Клавдя, еще больше растерявшись. – Слава тебе…
Ребята, сообразив, в чем дело, повылазили из спальни и принялись ласкать мать. Старая Евдокия сползла с печи и ополоумевшими глазами вперилась в зятя. Подозвала к себе Николая и велела нагнуться к ее лицу. Теща приложилась охолоделыми губами к его распаренному лбу и, утешно захныкав, полезла снова на печь, откуда она вот уже многие годы не слезала, кроме как по старушечьей надобности. Спустя час, в мирной колготне, ребятня и мать с отцом уселись за стол обедать. Клава с совестливым таинством открылась Николаю:
– У меня соточка сбереглась. Из старого хлебца еще. Вонючая, зараза, ну дак сойдет, а? Выпьем со счастья…
– В другой раз, – отказался муж.
Пообедав, Николай ушел на конюшню к Финогену и Васюте, чтоб подогнать с починкой хомутов и сбруи. Клавдя, со смутной еще легкостью в душе, с молодцеватой проворностью побежала на ферму резать резку голодным коровам.
А вечером, уложив ребят спать и не найдя, чего делать, улеглись сами раньше ночи.
– А что, Николашенька, теперь Вешка убьют? – с бабьей простоватостью ляпнула Клавдя.
– Тьфу, дура! Что ж там всех убивают, что ли? – сердито отозвался Зимок.
– Он же такой могутный, что пуля не минует его. Нет, фашисты ухандакают и на силу не поглядят, – с обреченной жалостью простонала Клава, пряча глаза в подушку.
– Каркай больше – и убьют!
Клава, испугавшись роковых слов, на какое-то время приумолкла. Но скоро, согревшись и забыв свои же слова, стала бесстыдно ластиться к мужу, прося желанного ответа.
Николай с напускной прохладцей отстранил ее:
– В другой раз. Подала бы табак.
Клава, осердившись на мужнину немилость, за куревом не пошла.
– Не серчай, Клавушка, у нас еще будет на то время. Мы же дома остаемся.
– Да я… Как тебе лучше…
– А ты знаешь, трактор-то, какой в овраге… Его, оказывается, Мотька загнала туда, подальше от немецких глаз… Уцелел! Снег подтает, поумнется – лошадьми вытянем.
– На деревне сказывали: ребятишки разорили его. Все гайки пооткрутили, – что слышала, то и сказала Клавдя.
– Нет, Мотька и причиндалы сберегла. Молодчина баба!
– Гораздая… – согласилась Клавдя. – А чего она тебе вспомнилась-то?
– Трактор, говорю, колхозу подмога добрая – вот чего. А Мотька… Что она? Ты вот отревелась. А теперь небось она ревет.
Николай поднялся с постели, покурил и больше не ложился. Слазил на потолок, снял снизку сохлого табаку и принялся рубить в деревянном корытце.
– Дня что ли не будет? – пожалела Клавдя мужа.
– На дорожку Вешку, – объяснил Николай. – Солдату табак – первое дело.
Клавдя, вспомнив недошитый кисет для мужа, тоже встала и принялась мостить голубыми нитками по кисету пару цветков, похожих то ли на васильки, то ли на незабудки.
34
Не спали в эту ночь и в кузнечной лачужке. Мотя известие о мобилизации мужа восприняла без слез, без реву. Вешок не любил этих бабьих слабостей, и она, как ни тяжко, все переносила с молчаливыми муками и терпением. Мотя сидела на дощатом топчане, вертела в руках повестку, не ведая сполна ее диковинной и жуткой силы. В какой уж раз она гнулась к гасничке и перечитывала перечень того-сего, что предписывалось иметь солдату на первый момент и сокрушалась:
– Коля, а где ж все это взять-то?
– Обойдусь. Не тужи! – успокаивал Вешок жену.
– Ведь у тебя даже сменной исподней пары не найдется. Господи!.. Ты, Коля, сними-ка рубашку с подштанниками – я простирну на дорожку. А на запасные портянки я тебе старую юбку пущу. Она из теплого сукнеца. Может, сойдет, а?
– До первой пересылки я, в чем есть, доберусь. А там в казенное обрядят… Ты думай, с чем сама останешься.
– Да мне ничего и не надо. Авось не в окопы идти. – Мотя сказала так и поперхнулась на своих же словах. Ее осенила неожиданно подвернувшаяся думка, и она с жарким бабьим вскриком бросилась на шею мужа: – Коля, я с тобой пойду! Милай!..
– Ишь, Василиса нашлась, – усмехнулся Николай.
– А что? Бабы ж воюют. А чем я хуже?
– А тем, что в колхозе делов – невпроворот. – Вешок хоть как-то хотел остудить воинственный пыл жены. – Пахота, посевная на носу, а ты… увильнуть норовишь. Нечего за мужем по окопам гоняться!
– Всегда ты какой-то поперечный мне, – обиделась Мотя и пошла за водой, чтоб затеять стирку.
Пока грелась вода, Мотя вычистила золой кружку, когда-то сделанную Вешком из артиллерийской гильзы.
– Она и за котелок сойдет. Она ж – из среднего калибра. – Николай старался шутить, чтоб как-то безбольно для души скоротать ночь. – Что там еще-то предписано? – сам у себя спрашивал он, снова и снова заглядывая в повестку. – А – ложку? Ну, это самый главный струмент для солдата… Но деревянная – техника уже отсталая, не годится, не выдержит…
И Вешок обрадовался, что нечаянно нашел себе работу. Как-то по первости дней после освобождения Лядова от немцев он сходил версты за две, к месту, где врезался в землю сбитый «юнкерс», и приволок оттуда пуда полтора дюраля. Принес с крестьянской прикидкой: в хозяйстве все сгодится. И вот теперь вспомнился этот материал, из которого не плохо бы отлить себе солдатскую ложку. Николай с дурашливой проворностью насеял песку, золы из горна, землицы из углов кузницы, перемешал, окропил водицей и принялся ладить форму по старой деревянной ложке, сгладив предварительно щербатость на краях. Нашелся и чугунный ковшик. Нарезал туда кусков дюраля и поставил на синие огни горна, на переплавку. Первая отливка не заладилась, но это лишь прибавило задора, и Николай с новой горячностью продолжал свою затею. Мотя, выстирав белье, развесила на просушку и стала помогать мужу, тоже увлекаясь необычной для себя работой.
Когда все-таки поделка удалась, Николай зашабрил заусенцы на ложке и отполировал кирпичной пыльцой и суконкой до ясно-белого блеска.
– На, это тебе мой подарок, Мотя! – Вешок протянул жене ложку и стыдливо признался: – Ты уж не взыщи, родная, что дарю первый раз в жизни. И то… из чужого железца.
– Тебе, Коля, надо, а мне и старенькая мила, – сказала Мотя, намереваясь вернуть подарок.
– Э-э, нет, нет. Да мы сейчас с тобой все это германское «серебро» на ложки изведем, – Николай снова захлопотал, засуетился у горна. Помешивая кочережкой податливый сплав в ковше, он в шутку и не в шутку приговаривал, имея в виду сбитый «юнкерс»: – Отлетался, зануда, теперь мы из тебя…
После второй ложки, сделанной уже для себя, Вешок продолжал плавить самолетный металл, и дело пошло так быстро и ладно, что к полуночи было готово около двух дюжин ложек, и Мотя никак не могла допытаться у мужа, для какой надобности он столько наплавил их.
– Дурешка, это же – хлеб тебе. На худой случай, – наконец открылся Вешок. – Люди порадуются – только понеси им. Кто фунтик мучицы, кто картошечек, а то и пшенца дадут. Поверь, и такой товарец за благо сойдет. А тебе – подмога…
Матрена и на этот раз сдержала слезы. А им было с чего литься. Не помнит она, чтобы Николай так когда-то заботился о ее жизни, чтобы так тепло и ласково назвал ее «дурешкой». И она, не зная, что сказать ответно, лишь прошептала:
– Раз нельзя с тобою в окопы идти, я буду молиться за тебя.
А когда легли на нахолодавший задень топчан, чтоб скоротать остаток ночи, Мотя с безоглядной уверенностью добавила:
– Тебя не убьют, Коля. Я верю: солдат да ребят бог бережет!
– А головушки летят, – зачем-то охладил веру жены Вешок.
… Ночной ветер помаленьку, с легким посвистом стал выдувать из лачуги сладковатый чад дюралевой окалины, нестойкое весеннее тепло и жилой дух, а Матрена с Николаем так и не дождалась ни крепкого сна, ни желанных слов друг от друга.
35
Белесым изморозным утром – ни свет, ни заря – Николай Зимний вошел в кузницу и неловко, как бы с опаской, поздоровался:
– Бывали живы!
Вешок, как никогда, проспавши свой час, еще только завтракал. Он не помнил, когда Зимок бывал у него последний раз и немало удивился его приходу. Бросив обратно уже очищенную картофелину, которую ел без соли с подмороженным луком, Вешок поднялся с чурбака и протянул было руку. Но Зимок, как-то не заметив этого, распахнул кожух и достал из-под мышки табак. Он был насыпан в половинку женского бумажного чулка и на концах накрепко затянут узлами.
– Это тебе первым делом, – подал он мешочек. – Солдату без курева, что без патронов, жутковато – по себе знаю.
Вешок, не приняв действительно бесценного дара, сухо ответил:
– На день-другой своего хватит, а там и наркомовская пайка полагается. Дадут. Пускай хоть и поменьше…
– Тебе виднее, – с подавленным раздражением удивился отказу Николай Зимний. – И правду говорят: солдаты, что малые ребята – и много поедят, и малым сыты. – Он спрятал чулок с табаком под кожух, но уходить не спешил. Без спроса присел на верстак и стал глядеть на развешенное белье. – А где жинка-то?
– Чтой-то вспомнилась? – коротко усмехнулся Вешок. Он умолчал о том, что Матрена чем свет ушла в соседнюю деревню попытать счастья на ложках, выменять на них килограмм-другой муки, чтобы испечь в дорогу мужу хотя бы лепешек, а с удачей – так и коврижку хлеба. – По хозяйской надобности, должно, на село побегла. Не доложила, зачем и куда, – соврал Вешок.
– И смех и грех с нашим бабьем! – тоже с ухмылкой замотал головой Зимок. Помолчав, все-таки не вытерпел и стал рассказывать: – Моя Клавдя такое отчебучила сегодня поутру, когда к тебе собрался… Подбегает ко мне и просит: «Николаша, побей меня!» – За что, спрашиваю. – «Умоляю побей, ради Христа, тогда скажу.» – За что? – опять допытываюсь у дуры. Замахнулся для близиру, а она, зажмурясь, подает мне вот эту штуку и говорит: «Пусть Вешок помнит наше Лядово!..»
Николай Зимний достал из-за пазухи расшитый кисет и с некоторым насилием над собой сунул его в руки тезке. Вешок без восторга, но с неясным волнением мельком глянул на тряпичные цветы и, путем не разобрав, какие они и для чего, с мужиковатой стыдливостью спрятал в карман.
– Вот и пойми это бабское отродье, – небрежно, однако с видимым дружелюбием проговорил Зимок, явно покрывая смущение тезки. – На их уме – все цветочки да ягодки…
– Затем и пришел, чтобы Америку открывать мне, да? – сумрачно ухмыльнулся Вешок.
– По правде говоря, я с другим делом к тебе. – Зимок опять вынул из-под кожуха мешочек с куревом и бережно положил на верстак. – Табаком я не навязываюсь, а так – по-братски-солдатски… По колхозному делу я, – сказал, наконец, Николай и неуверенно пожаловался: – Шумсков-то за семенами в район гонит. Орет оглашенно: приказываю, мобилизую! Ты же знаешь его. А на чем ехать за ними? Четыре телеги справили кое-как. Еще бы две надо. Телеги-то, они есть, а вот – без колес. Да и колеса имеются – вон, у твоей же кузни валяются. Три пары. Но без оковки, без шин. За околицу не съедешь – развалятся…
Словно по сговору, оба Николая закурили, но всяк из своего табачного запаса. Чулок с табаком так и лежал на верстаке нетронутым. Вешок опустился на чурбак, Зимок оставался сидеть на полке верстака. Какое-то время помолчали, изредка и украдчиво взглядывая друг на друга. Жарко, искристо постреливая, горели цигарки. Сизый дым вихлявым рушником полез в потолочную отдушину над горном. Зимок пришел не в молчанку играть и он первым сломил тишину:
– Тебе-то что ж теперь колхоз… Я понимаю, последний день – твой день: что-то по дому справить, с Мотей поговорить…
– У меня все справлено, все переговорено, – с внутренним безразличием ответил Вешок. – И колхоз мой теперь – шинельная рота. Вот так! Но не об том нам слова говорить сегодня.
– Да оно так, – глубоко затягиваясь и отдувая от себя дым подальше, согласился Зимок. – Нехватки, они поедом едят и колхоз и людей. Возьми хотя бы те же колеса: кто их теперь ошинует? – открыто гнул свое Николай Зимний. – Ты показал бы, научил… Мы уж тут без тебя как-нибудь наладились бы, а?
– Учить – долга песня. Легче и быстрее самому сделать.
– Я подмогнул бы, – обрадовался Зимок, – сноровки нет, а сила имеется еще, не вся вышла.
– И моей и твоей силы не хватит. Зови парней на помощь, тогда, может, сладим. День поболел – глядишь, успеем.
Слова кузнеца прозвучали вполне приказно и обнадеживающе. Николай Зимний, кинув цигарку в холодную воронку горна, молодецки подхватился и побежал на деревню сбирать подмогу.