Текст книги "Горелый Порох"
Автор книги: Петр Сальников
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Такие дорожно-канительные сценки Лютов наблюдал на всем пути отступления, находя каждый раз оправдательное объяснение этим трагичным и комичным картинкам, всех прощал, за все тревожился и приходил в ужас, когда представлял себе в таком виде всю отступающую Россию. Но сегодня, после его личной сшибки с «бунтующей» очередью и пархатым хитромудрым аптекарем, «красный политрук» представил себе совсем иную картину: какими злыми, очужелыми к родной власти, эти люди оставляются этой же властью под неметчиной, сдаются под иго другой власти, сдаются на всесветный позор и заклание.
Не желая пока возвращаться к пушке, к наводчику Донцову, к береговой линии окопов и траншей, где сморенные усталостью солдаты коротают, может быть, последний свой привал, комбат Лютов побрел к большаку (по нему проходила и главная улица города), по которому, как и вчера, и во все последние дни, накатно – то густо и спешно, то с передыхом – шли отступающие. Было совсем нетрудно отличить: кто отходил «по приказу», а кто, выйдя из окружения, пятился с надеждой и опаской: одно дело зацепиться в оборонительных цепях стрелков и «искупить» напастную вину; другое – не залететь бы с зачумленной радости в тыл, где с фронтовой отвагой действуют особисты и военные трибуналы, нарабатывая себе служебные продвижения, чины и награды. Но все из живых – и кто воевал, и кто судил – одинаково боялись беспощадных немцев и собственных законников. Но и сами «беспощадные немцы» боялись своего любимца-фюрера Гитлера, а наши военачальники и законники страшились вождя Сталина. Так уж «устраиваются» все войны, чтобы все боялись самой войны, а каждый страшился собственных вершителей людских судеб.
Лютов, как и все, тоже чего-то и кого-то боялся и с этим неразберишным чувством он вышел на дорогу. Переходить мост, однако, не решился. Остановясь на обочине, лейтенант приложил к глазам бинокль и посмотрел вдоль шоссе направо и налево. Чего и кого он высматривал в серых колоннах отступающих, он и сам не знал. Ему все еще мерещилось: где-то каким-то чудом, может, уцелел хоть один боец из его разгромленной роты, или вернется, наконец, артиллерийский шофер Микола Семуха.
С этих неотвязных дум сбило его другое «чудо». На церковной горе, со стороны фронта, за очередной колонной солдат показалось вдруг огромное стадо свиней. Во всю ширь большака длиннющей щетинистой лентой чудовищная масса животных сползала с горы к заминированному мосту и со скоростью солдатского шага тоже двигалась в сторону Тулы, на «укрепление», как шутили бойцы, глубоких тылов и высоких чинов… Лютов на отступном пути видывал эвакуировавшиеся стада и гурты всяких животных. Вспомнилось, как еще на Украине, с месяц назад, вместе со своей ротой провожал в тыл «золотой» табун племенных кобылиц. По шутейным подсчетам солдатских «знатоков», любой немецкий «гудерьян», да и сам Гитлер, за этот бы табун поставил на кон целую дивизию танков – так велика была цена этим красавицам! А тут вдруг свиньи – многотысячная поросячья армия. Она тоже имела ценность и требовала охраны и защиты. Вдоль обочин большака, по бокам щетинистой колонны, словно конвоиры, шли парни, лет по пятнадцати-шестнадцати. Усталые и не по-детски злые, они довольно строго держали строй и порядок своих невольников. Одеты парни в фэзэушные стеганые фуфайки, с молоткастыми картузиками на головах. За их спинами, на хлябких ремнях болтались длиннющие французские, времен прошлой войны, винтовки, а накресты патронных лент на груди придавали им бравый вид революционной матросни или тотальных ополченцев. Их «воинствующий» облик, правда, смазывался теми погоняльными дрынистыми палками, какими они орудовали при поддержании надлежащего хода необычного стада. На удивление, эта, всегда визгливая, ненасытно-прожорливая скотина вела себя на редкость послушно и безголосо, безропотно выдерживая походный порядок. Это свое удивление и хотел выразить Лютов одному из сопровождающих стадо парней.
– Откуда ж, паренек, это великое войско-то? – шутливо спросил комбат.
Тот вполне серьезно объяснил, что сами они, ребята, из истребительного батальона Тульского патронного завода и что выполняют боевое задание по эвакуации «Спецсвиноводтреста», который располагался неподалеку от узловой станции Горбачево. Туда из Тулы подкатили вагоны для погрузки скота.
– Налетели бомбардировщики, и свиней превратили в закуску, – хотел пошутить парень, но у него вдруг задрожали губы, и он договорил с душевным напряжением: – Вагоны тоже вдребезги… Пролилась и людская кровь – были там и красноармейцы и наши ребята из «истребительного». Мы четверых своих не нашли даже… Вот и спасаем, что осталось. Приказано, хоть пехом, хоть на себе, но доставить в обязательном порядке… А их вон – тыщи! Без пойла и харча далеко ли угонишь?
Парень в сердцах огрел дубиной горбатую от худобы свинью, сунувшуюся было хватить его за сапог, неумело выругался и побрел за своим «войском» дальше…
Эта неожиданная и печально-трогательная картина и случайный разговор с юным ополченцем не сняли гнета с души политрука. Напротив, он почувствовал себя в еще большей растерянности и не знал, что делать и куда идти. Без всякого смысла Лютов перешел большак и залюбовался дубами, о которых успел немного рассказать Донцов в разговорах о Плавске. Сколько веков этим дубам – трудно себе представить. Высоченные – каска свалится, если глянуть на их вершины. Они корявы, дуплисты, в три-четыре обхвата, стоят осанисто, в дремучей неприступности и величавости. Росли дубы большей частью в нижней половине бывшего княжеского парка, вне всякого порядка – кого где бог поставил. Было их, как сосчитать, десятка два-три. Но даже в такой малости в них виделась несметная атлантова силища, на которой, казалось, держался весь поднебесный мир. Лист на ветвях еще крепился прочно, и кроны представлялись великанными забуревшими тучами, которые не пробить ни грозой, ни бомбами. Под их заслоном у непылких костров спали вповалку изнуренные фронтом и отступными маршами солдаты. Под первым же крайним дубом Лютов насобирал горсть ядреных желудей и с каким-то суеверным загадом ссыпал в карман шинели. В нижней части парка стояла удивительная тишь, будто война тут еще не начиналась. Сквозь эту неземную тишину пробивался чуть слышимый рабочий шумок допотопной дизельной машины. На этот звук, через парк и побрел от нечего делать размечтавшийся Лютов.
На окраинной опушке, возле небольшого заросшего бледно-зеленой ряской пруда – бывшей барской сажалки, притыком к горе стояло в полтора этажа здание, старинной краснокирпичной кладки. Здесь-то и шумела машина. Это оказалась городская электростанция. У входа в здание, возле опрятных железных воротец, на широченной дубовой лавке сидели два усатых старика. Один с лопатистой бородой, второй без нее. Оба в промасленных тужурках и фартуках. Тот, что с бородой, курил трубку, другой – цигарку. От них уютно несло запахом табака и солярки. Старики близко схожи друг с другом и различались разве что трубкой и бородой. Подойдя к старикам и козырнув по-военному, Лютов долго и молча любовался их схожестью, чем немало смутил стариков. Первым, вынув трубку изо рта, неловко представился бородач:
– Это – я, машинист-механик. А он – мой младший брат и начальник станции. Вдвоем и кукуем – работать нечем и воевать не воюем… Отвоевались, мать нашу бог любил, – старик показал на штабель пустых бочек из-под горючки. – Последнюю зарядку вот отгоняем и баста – хоть в тыл беги, хоть в полон оставайся, а хошь живьем в могилу зарывайся…
– Будя молоть, батя, – осек начальник брата и тут же обратился к Лютову: – А вы, товарищ командир, на изготовке, значит? И каска на голове, и бинокль на ремне… Что же, наш город оборонять будете, али слабо – сдавать придется?
– Шеломы на башке, а сами на горшке, прости, господи! – с внутренним ожесточением подковырнул бородач.
– Да не муторь душу, Митрий, – снова приструнил младший брат старшего. – Может, командиру и без нас тошно…
– Я Цусиму в пятом годе спытал, ты в Балтфлоте переворот прошел, – кипятился бородач. – Нам, значит, сладко было, а им – тошно стало… Бегут да свое же и взрывают-рвут – и все наперед немца норовят зничтожить, будто чужое, а не родное…
Старику было с чего негодовать. Еще поутру, как оказалось, по распоряжению местной власти, на станцию приезжали минеры со своими причиндалами – готовить к взрыву электростанцию. Старики вздыбились – стеной на защиту:
– Не вы ее запускали, не вам и тушить наш свет! – орал бородач во всю свою флотскую глотку. – Минируй меня, а машину не тронь! Под энкавэдэ пойду, а добро не дам в расход.
Действительно, станция была сооружена еще в начале века, а значит – до советской власти. Это – дар княгини Гагариной жителям Плавска. На кровные золотые тыщи – толи у знаменитого Гиля, то ли у Нобеля – она купила два мощных корабельных дизеля с электрогенераторами. За те же золотые рублики заграничные спецы поставили и запустили станцию, дали свет – поначалу в ее собственный дворец, а потом во все казенные канцелярии, в школы, в больницу, в библиотеку и даже в баню и водокачку. Кстати, все это было тоже построено для горожан ею же… Но не об том болела душа у бывалых моряков – мало ли кто чего настроил и наломал на земле россиянской…
Старший брат, Митрий, вернувшись, как он выражался, с цусимского дна-окияна (там он служил машинистом на канонерке) в родной Плавск, как спец по корабельным машинам, управляющим княгини был приглашен на электростанцию дизелистом. Меньшой брат, такой же мастак по машинам, после гражданской списался с Балтфлота. С тех достославных и муторных годочков братья – бессменные работяги плавской электростанции. Работал с ними и сын Митрия, да недолго. На первой же неделе войны ушел на фронт да и сгинул – ни письма, ни похоронки. На подмогу к дедам напросился внук Митрия. С вымазанной мазутом мордашкой, бегает с масленкой возле машин и радехонек, что приставлен к отцовскому делу…
Минуты разговора, а Лютов знал уже все, что можно знать о людях открытых, доверчивых, с той работной закваской, на которой обычно складываются и держатся людские отношения. Убедившись, что подошедший к ним военный, хоть и с командирскими петличками, но по разговору свойский мужик и не из тех, кому надо минировать и взрывать их электростанцию, старики выворачивали свои души, жаловались, ругались, сочувствовали кому-то и хотели такого же сочувствия себе:
– Я под флагом адмирала Рождественского ходил, мать нашу бог любил, – все еще ворчал Митрий на минеров. – Я сам взорву, когда приспичит…
Младший брат судил иначе: как только немец подойдет к Плавску и будет угрожать захватом, братья поснимают с дизелей важные узлы и детали и зароют их в пожарном сарайчике, а машины песком начинят – сам черт не заведет…
– Черт не заведет, а немец заведет, – не соглашался старший. – На то он и немец! Полез козел на рожон – посватался с ежом.
– Неправда! – перечил младший старшему. – Возвернется назад и наш час. Не век у нас царить немцу!.. Да, Сталин сплошал, так народ сам за свое возьмется – спасется Россия… Станцию, конешно, жалко…
Старики с неподдельной любезностью показали машины. Оба дизеля стояли в добром хозяйском опряте, будто их только вчера пустили на ход. Мальчонка лет двенадцати с паклей в руках отирался возле, оглаживая машины, будто любимых коней.
– Да, такое взрывать не резон, – пожалел дизеля комбат Лютов. – Может, их эвакуировать еще не поздно? Увезти в тыл…
– Всю Россию не увезешь, – со вздохом проворчал бородач. – Сибири не хватит, мать нашу бог любил.
Выйдя из здания, сели на лавку покурить. Митрий не унимался, не знал, каким разговором унять разболевшуюся душу.
– Третьеводни еще, прознали мужики, спецы из НКВД вздумали с колокольни «божьи» часы снимать – куранты по-научному. Их еще в том веке, когда церковь ставили, плавские купцы из Европы выписали. Кажись, у самого ерманца и купили-то – за золотце, ясно дело. Как эти часы водружали на колокольню, никто, конешно, и не помнит – давнишняя канитель. А вот как их спускать с божьей высоты будут – интерес великий. Весь, почитай, город сбегся, как в тридцатом годе, когда антихристы колокола сбрасывали. Но в колокола наша власть не трезвонила – телефоном, да радио обходилась, поразбивала их и никакой жали. А тут часы-куранты – цивильная машина-механизм. По ним народ за временем следил, по ним человек жил: просыпался, работал, спать ложился, рос и в свой час помирал. Как ни толкуй, а часы любой власти служат. Так и наши, курантские. За ними приглядывал умелец с завода Тимоха Пукальцев, знаменитый здешний бас. Он что тебе колокол – когда-то на клиросе певал. Так вот он-то и заводил часы каждую неделю, держал их в нужной работе. Да недолго после снятых колоколов куранты своими звонами честной народ тешили. Запретили ходить им! Через Тимоху, конешно. Вызывали его, куда надо, стращали, просвещали, уму-разуму наставляли, даже в кутузке по неделе держали, чтоб религию, опиум, значит, не разводил в здешней округе. Ну, без него часы с недельку помолчат-попечалуются, а выйдет Тимоха – опять время на ход пущается… Ведь наши куранты, ежели по чести ценить, под стать главным, тем, что в Белокаменной – даже четверти отбивали!.. Но, видно, не судьба им вечно звонить. В тридцать седьмом окончательно «стоп-ход» часам дали. На этом «румбе» и изошла силушка пружинная… А Тимоху, словно на войну увезли, – с концами… Царство ему небесное! – старик под бородой поскребся щепотью – перекрестился. – Мозговитая башка был. Чудо-бас-голос! И времени верный ход давал, и светлу песню спел – себе и людям…
Лютов, слушая стариков, будто забылся, где он и каким лихом его занесла сюда война.
– Так вот, мил командир, – по-свойски толкнул Митрий в плечо Лютова, словно побудил его, – побрел и я поглазеть, как будут снимать наши куранты. Подошел к колокольне – чую оторопел наш народишко: не то что слово сказать, совет какой дать «спецам» – никто не дышит. Понатянули, значит, канатов, стальных и веревочных, из слег покати и лесенок ступенчатых понагородили – все чин чином. Стали мороковать, что делать дальше. Так и эдак прицеливались «спецы», поговорили, полаялись меж собой. Взлезли на колокольню. Пооткрутили, поотворачивали крепеж всякий, чуть ли не на горбах держат махину часов – невмоготу уже. А когда вся мочь вышла, у начальства, что стояло внизу, запросили совета: што и как дальше – не выходит по задуманному-то. Начальники меж собой толковать стали. Энкавэдисты с милицией, как всегда, – тут, заставили народ попятиться, чтоб не слыхали секретного разговора. Когда стало видно, что у «спецов» ничего не выходит и сил не осталось, чтобы часы на место поставить на крепеж, один из начальников дал фуражкой отмашку: бросай, раз мочи нету. В ту секунду и грохнулись наши куранты – даже земля охнула. Вдребезги – ни вашим, ни нашим… Народу велено было расходиться. Проводив начальство, ушла и милиция. Ребятне сопатой, ясно дело, вольница вышла: тут же поотломали стрелки с часов – они по аршину длиной – повыгнули их в шашки-сабли и в «чапая» играть… Вот такая, мил командир, эвакуация вышла, мать нашу бог любил… Нет, я свои машины ни немцам, ни своим не отдам. Тут жизнь моя начиналась – тут пусть и конец ей будет…
Бородач выколотил о черный ноготь трубку и ушел к работающей машине.
– Кипятливый брательник-то ваш, – для поддержки разговора заметил Лютов.
Ухмыльнувшись, младший помотал головой:
– Всю жизнь такой! Ему все Цусима мерещится, будто он и не сходил со своей канонерки… А с машинами так и так что-то соображать придется. Одну мы вчера остановили. Вторая свою заправку дохлебывает – последнюю бочку топлива. Да и эту бы глушить надо. Но просят… Больница вот – там полевой госпиталь развернулся, день и ночь доктора воюют. Без света никак нельзя. Раненых, сказывают, боле, чем живых и побитых… Еще из типографии бабенка прибегала – тоже энергию дай, газету допечатать. Хоть и не патроны, и не сухари, а для духу и газетка нужна. Хотя бы для утехи начальства. В теперешней заварушке-то в голос не соврешь – люди осекут. А на бумаге ври-валяй, стращай да призывай… По газеткам судя, немцев-то мы мильенами кладем да изматываем, а он, знай, валом валит, не судом прет. Вот уж всем видать – на Москву навострился. Поди, останови, изверга…
Не уходи Лютов до вечера, у стариков нашлось бы еще что сказать – так много наболело на их душах и за долгую жизнь, что прожита ими, и за нынешний, еще не полный день.
… Артиллеристы. Сталин дал приказ.
Артиллеристы, зовет Отчизна нас.
Из тысяч грозных батарей
За слезы наших матерей —
Огонь! Огонь! Огонь!.. —
так близко вдруг грянула песня, словно с неба свалилась она или снесло ее ветром с горя, на которой стоял роскошный дворец хваленой стариками княгини. Там же, рядом, высилась и разоренная, без колоколов и курантов, церковь. Приглушив разговор стариков и рабочий шум машины, песня, грозные и огневые ее слова сбили Лютова с мирных чувств и дум и снова поставила его в солдатский строй. Уже и не помнится, когда он слышал подобные песни, когда пел их сам.
– Это курсанты глотки дерут, строевой шаг отрабатывают, – пояснил машинист опешившему лейтенанту. – Во дворце-то полковая школа младших командиров располагается.
– Тут что же, артиллеристы обучаются? – со смутной радостью спросил Лютов, все еще считающий себя причастным к этому роду войск.
– Да нет, не бомбардиры они. Чистая пехтура, – принялся объяснять вновь вышедший из машинной бородач Митрий. Он вновь набил трубку, чтобы отдохнуть. – Сами-то солдатики – пластуны, а песни поют те, какие побойчее, с которыми не так страшно: про танкистов, про кавалерию и тачанку… Даже про летчиков иной раз шпарят: «Все выше и выше!», а самим не сегодня-завтра в сыры окопы идти, а не в небо лететь. Такая уж их судьбинушка. Ни они первые, ни они последние. С самой финской кампании распевают, оглашенные. Вот уж года два как, по велению наркома обороны, в княгининском дворце военшколу расквартировали. До нее там ребячий пионерклуб сорганизовался: детишки пели, плясали, музычили, картинки чирикали, рукодельничали. Отбою от них не было – потеха и только. И родителям – покой и радость. Но вверху посчитали: Красная Армия для страны важнее. Казарма – куда тебе – получилась, словно для царских юнкеров: белые колонны попереди, каменные львы у подъездов, бородатые силачи крылечные козырьки держат, фонари на лепных столбах – ну чистый Петербург, мать нашу бог любил… Да только начальству все эти барские примулы антисоветчиной показались, потому как наши красные армейцы должны нести службу в условиях пролетарской революционности. Ну и пошло-поехало: в одну неделю всех «силачей» посшибали и львам морды посворотили; мраморных ангелочков и херувимчиков всяких, что по расписным потолкам летали, и тех пожарными баграми посдергивали. А во дворе, где детишки на клумбах цветочки разводили да на лужайках в потешки играли, натрамбовали строевой плац. У задней стены чучела понаставили для штыковых упражнений – длинным коли, прикладом под скуло бей…
Митрий снова запыхтел трубкой, заволновался. Но, пересилив себя, принялся успокаивать гостя:
– Кто чиво говорит: и красноармейцы – наши люди, и у них служба – не рай господний. Им человеческой жизни тоже хочется. Но и ребятишек жаль – опять без культурного призора остались: лапта да бабки – вся игра. Да еще в «чапая», в войну моду взяли тешиться. А зачем она им? Всамделешной войны и на их век хватит. Вон какую распалили – всему свету жарко…
– Это все Гитлер натворил! Изверг не нашего рода, – встрял в разговор младший брат.
– Да и в нашем роду гитлеры найдутся, ежели поискать хорошенько, – не сходил со своей мысли Митрий. – Но я не об том хотел еще сказать командиру. В этот самый дворец, мил человек, окромя ребятишек, досужными вечерами наши плавские певцы на спевки да на спектакли собирались. Вот бы ты послухал – никаких тебе столичных киятров не захочется… О нашенских певцах сам Иван Сергеевич Тургенев в книжках писал. Разве не читал об этом?
– Как хороши, как свежи были розы! – словно душу отвел, процитировав излюбленные стихи, Лютов. – Это тоже Иван Сергеевич написал.
– О розах не читывал – врать не стану, – признался Митрий, – а про песни… Как же… Вот послушай. Я, как молитву, помню главные слова.
Старик показательно отвел руку с трубкой в сторону и, легонько прищурившись, продекламировал: «В наших краях знают толк в пении, и недаром село Сергиевское на большой орловской дороге, славится во всей России своим особенно приятным и согласным напевом».
– В тую-то пору наш Плавск Сергиевским селом прозывался. По приходу, значит. Храм-то был поставлен и освящен в честь святого Сергия Радонежского. Это который Димитрия Донского на Куликовскую битву благословил…
………Сталин дал приказ.
………зовет Отчизна нас.
…………………………
………Огонь! Огонь!..
Налетный ветер слизывал многие слова, но и без того все было ясно и понятно. Песня пелась, а Митрий, наоборот, на какие-то минуты приумолк, и глаза его печально поникли – задумался старик. Но ненадолго. Что-то еще захотелось сказать:
– Вот поют солдатики и чем-то мне нашу братву с «Варяга» напомнили. Те тоже, сказывала тогда матросня, на последнем параде, перед тем, как попрощаться с флагом, геройскую песню сладили… А теперь вот и наши плавские курсанты свои песни ладят. Их, поговаривают люди, на сей раз по частям распределять не будут. Приказано всей школой Плавск оборонять. Колючей проволокой себя опутали, окопами да траншеями опоясали свой военгородок. Дал бы им бог выстоять!
Старик снова помолчал, перезарядил трубку и договорил свое:
– Я вот утрясь иду на работу, вижу – солдатам, что на берегу к обороне изготовились, тоже с машин чуть не вагон проволоки понавалили. Только, кажись, пустая затея: немец, он же, хитрюга, не голым пузом на наши колючки лезет – на чугунных танках прет. Поди – совладай с ним! Но окорот ему надо дать, как думаешь, мил командир? Иначе – крышка и Плавску, и Туле. Да и Москве несдобровать…
Лютов не знал ответа и смолчал. Бородач тоже не сказал ни слова. Выпала удобная минутка попрощаться и уйти. Комбат лапнул передний краешек каски – как бы честь отдал, и ушел…
И опять ему не хотелось возвращаться к пушке. До сумерек оставалось часа полтора-два, и Лютов побрел, не думая зачем, к храму. Церковь, опоясанная каменной юбкой, стояла на взгорье, на самом высоком и срединном месте Плавска. Неспешно и смиренно, будто шел на поклон, лейтенант миновал ворота с распятием и подошел к колокольне. Возле нее, в изрядной земной вмятине валялись разбитые часы-куранты. В исковерканном механизме с ребячьим любопытством копались двое красноармейцев. Другая группа бойцов под командой молоденького сержанта поднимала на веревках «максим» на колокольню. Лютов прикинул, что по высоте и по сектору возможного огня место для пулемета было подходящим, но ненадежным – колокольные проемы сквозно проглядывались с земли и были уязвимы. Своих сомнений он, однако, высказывать не решился: все, что виделось ему с церковной горы, все было уязвимым, как и сама гора с белым храмом.
Уходя от церкви и все еще любуясь искусством храмостроителей, Лютов вдруг наткнулся на фреску в огромной лепной настенной раме. В полный рост со свитком в руках стоял святой Сергий Радонежский. Комбат догадался об этом, вспомнив рассказ бородача Митрия. Приложив бинокль к глазам, он без труда прочел начертанные слова на свитке: «Внемлите, братие, себе имети чистоту душевную и телесную и любовь нелицемерную». Достал из полевой сумки записную изрядно потрепанную книжицу и с душевным трепетом вписал в нее эти слова.
Задумался Лютов и на какой-то миг потерял ориентиры, куда ему идти дальше. С нагорной высоты хорошо виделся мост, через который все еще шли колонны отступающих солдат. За мостом тянулся большак, который своей далью манил в спасительный тыл. Убоявшись соблазна, Лютов перемахнул быстрым шагом дорогу и сбежал с горы. Он снова прошелся мимо аптечного ларька. Оконце зияло пустотой, дощатая дверца, нагоняя нуду, холосто колотилась под ветром о притолоку. Старичка со свердловской бородкой уже не было здесь. Обходя с другого конца квадрат торговых рядов, где люди продолжали воевать за свой хлеб, Лютов наткнулся сразу на три вывески: «Почта», «Редакция газеты «Голос колхозника»» и «Типография». На обоих этажах стекла окон были выбиты начисто. Напротив, метрах в двадцати, зияли две небольшие воронки – следы недавней бомбежки. Из одного окна второго этажа доносились усталые тревожные голоса телефонисток. На концах проводов, подумалось Лютову, еще держалась чья-то деловая жизнь. В двух нижних окошках виднелись две печатные машины. Знакомый звук их рабочего хода взбудоражил душу. Года за два до войны, у себя на Ярославщине, по направлению райкома партии, Лютов работал в такой же «районке». И все тогда шло, как нельзя хорошо, да подвела оплошность. При выпуске важного номера с сообщением о советско-германском «Пакте о ненападении» в пояснительном тексте во фразе «Благодаря мудрому руководству товарища Сталина» имя вождя было разорвано переносом на две части, чего никак не допускалось. И вот эта крохотная черточка, под мудреным названием «дефис», перечеркнула для Лютова карьеру газетчика. За грубейшую «политическую» ошибку молодой тогда еще редактор получил партийный выговор и был отстранен от должности. Но как бывшего учителя и «политически грамотного» человека, искренно осознавшего свою вину, он был отправлен в военную школу младших политруков. Все давно прошло, все стерпелось, а звук печатных машин не забылся.
Ужимаясь от сквозняков, печатницы четкими заученными движениями рук совали нарезанные листы бумаги в машину, и на старинном приполке, как бы сама собой, росла стопка уже готовой газеты. Но Лютова разжигало иное любопытство: о чем могла писать газета этого прифронтового городка, который в любой час может оказаться за чертой собственного небытия. Печатницы живо отозвались на его просьбу: дать номерок газеты.
– Берите сколько хотите! Все одно почта отказывается рассылать ее.
– А зачем же вы печатаете? – поинтересовался Лютов.
– Редакция велела. А райком ей приказал строго-настрого… Да и ваши военные начальники уверяют нас, что немца сюда не допустят… Война тут и кончится. Вон они свои листовки у нас печатают.
Лютов только теперь заметил – в углу цеха шлепала своей станковой челюстью «американка», малая печатная машина. На ней работал боец-печатник под приглядом майора и двух лейтенантов. Не желая иметь знакомства с ними, Лютов поспешно взял поданные ему газеты и отпрянул от окна. Но уйти не успел. Майор заметил его и строго окликнул:
– Лейтенант, задержитесь! Кто вы?
Лютов, небрежно козырнув, представился:
– Командир второй батареи истребительно-противотанковой бригады лейтенант Лютов.
– Ну так вот. Мы – из политотдела армии, – майор не стал называть кто именно они. – Мое вам политзадание: в своей и в других батареях бригады распространить «Боевые памятки», – майор плюхнул на подоконник две увесистые пачки, перехваченные бечевой, и, как бы для острастки, с большей строгостью пояснил: – Такова директива военного совета.
Лютов, не переча, взял пачки, но, отойдя с десяток шагов, вдруг опомнился: никакой его батареи, тем более, бригады давно не существует – кому теперь предписывались «Боевые памятки» Военсовета? Помнит он, что в его бытность политруком роты, различного рода политдирективы чаще всего либо запаздывали, либо оказывались до смешного далекими от истинной обстановки на фронтах и тем более на отдельных участках боевых событий. «Что-то в этих памятках теперь?» – загорелся он любопытством. Войдя в сквер, он нырнул под куст сирени. Присев на корточки, он вытянул из пачки листок-памятку. Убедившись, что он в одиночестве, стал читать. В правом углу воззвания – три слова: «Прочти, передай товарищу». Ниже следовал текст: «Товарищи бойцы и командиры! В грозный час опасности для нашего государства жизнь каждого война принадлежит Отчизне. Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства и стойкости. Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной Москве. Сейчас, как никогда, требуется бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий, непреклонная воля к победе и готовность к самопожертвованию…»
Не дочитав до конца, – он знал какими словами венчаются подобные воззвания, – сунул листовку в полевую сумку и заторопился к пушке, к наводчику Донцову, которые вдруг представились ему иной силой, в ином значении, как всякая боевая единица оружия, как любой солдат-окопник…
* * *
Проходя мимо постамента с осиротевшими сапогами вождя, Лютов как-то иначе подумал о несоразмерности человека на пьедестале в камне, которому неведома и не страшна никакая боль, и живого человека в окопе, от которого Родина требует безоговорочного самопожертвования. Но первого под строжайшей охраной увезли в тыл, дабы не оставить его на позор и поруганье врагу и сохранить на веки вечные, второму же, что в окопе, по воле первого, суждено встретить свой грозный час здесь, на берегу невеликой русской речушки и пасть безвестным…
Донцова Лютов застал за работой. Тот, привычно орудуя штыковой лопатой, рыл возле пушки капонир. Ничего не говоря о себе и не спрашивая ни о чем наводчика, комбат оглядел все вокруг, будто не веря, что вернулся туда, куда надо. Все оставалось на прежних местах – орудие, линии траншей, неразобранный ворох «колючки», гнезда пулеметчиков и ячейки пэтээровцев – ничто никуда не сдвинулась – ни назад, ни вперед. Молчал и Донцов. Кто перед кем был виноватым – об этом каждый думал по-своему, но разговора не заводил. Не побывай в хлебной очереди и не получи матерную оплеуху от подвыпившей бабы, не повстречайся на электростанции со старыми моряками, не испытай на себе заветной мудрости святого отца Сергия, начертанной на свитке, а может, и не повидай черных от старости дубов, стоящих в дремучих думах, как знать – вернулся бы назад Лютов. Донцов тоже считал, что политрук должен был уйти за мост, а там – дальше, как выражались солдаты, в глубокий тыл, под сень Кремля. Здесь, в окопах, Лютов просто не был нужен. Его убьют – и все… А таких, как думал наводчик, убивать нельзя. Мир озверел, – и не сохрани лютовых, люди разучатся глядеть друг на друга, говорить и слушать, понимать и жалеть себе подобных. Война наиболее безжалостна к таким. И если политрук оставался еще живым – так это скорее насмешка, временная уступка войны, а не ее подарок. Нет, Донцов не тужил, если бы лейтенант покинул берег обреченных. Он даже и окоп вырыл на одного, лишь для себя.