Текст книги "Горелый Порох"
Автор книги: Петр Сальников
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
– Да я так и говорил! – заоправдывался шофер. – Но кто нашего брата слушает. Теперь все начальники. Чуть от передовой отъехал – ты уже и никто…
– Эх, Микола, Микола, – сокрушался Донцов, не зная, что и предпринять. – Как же ты пролопоушил-то? Тебе же сказано было: как только довезешь раненых, поворачивай обратно. У нас ведь еще орудие цело, при снарядах воевать могли бы…
– Разве я что – сам набивался кому?… Глянул бы ты, что в Туле творится…
Семуха, будучи свидетелем того, что происходит в городе оружейников, рассказывал торопливо и сбивчиво, с тоскливой надеждой на то, что Тула не покорится немцу. Тысячи рабочих, вооружив себя, готовились к круговой обороне. Старики, женщины, ребятишки воздвигают баррикады, роют окопы. К городским окраинам, где предполагаются передовые позиции, на трамваях подвозятся боеприпасы. На заводских дворах и у стен старинного кремля – в боевой изготовке стоят минометы, изготовленные самими оружейниками. На заборах и стенах домов патриотические слова: «Родную Тулу врагу не отдадим!», «Все – на защиту родного города!», «Смерть немецким оккупантам!» и всякие другие призывы и клятвы. Все намалевано чем и как попало, но все понятно и каждое слово дерет душу.
– Ну, а ты-то причем? – добивался прямого ответа Донцов. – У тебя какой приказ был?
Семуха, будто и не слышит боле своего командира, мелет свое:
– Туляки, говорю, народ ушлый. Чуют, что одним работягам не устоять, хотя и есть из чего и чем стрелять. Так вот, вся их местная власть на подходные дороги к городу вышла. Туда, откуда с юга и запада тянутся охвостья разбитых частей и окруженцев. Ну, такие, как мы с тобой… На рукавах партийных штатских – кумачовые повязки: «Комитет обороны». При них – отряды энкавэдэшников с новехонькими винтовочками. Комитетчики, ясно дело, при наганах. У них, солдаты сказывали, и бумага строгая из Генштаба: все отходящие части, потерявшие управление, вместе с транспортом и огневыми средствами переподчинять местному гарнизону и использовать при обороне города… Особенно рады такому обороту дела солдаты-окруженцы. Снова идти в окопы было легче, чем попадать на допросы к особистам… Хотел и я бросить свой драндулет да уйти в стрелки, но оплошал – проворонил момент. Вот так я и оказался в «переподчинении». Да и не один я. Вон, вся наша колонна из «бродячих» машин собрана. К нам и старшого приставили. Кажись, лейтенант. Иди, отпрашивай меня. А то после разгрузки «колючки» приказано подать машины на эвакуацию местного начальства с секретными документами. Или везти станки с завода. Или даже деньги из банка и сберкассы…
– В обмен на колючую проволоку, что ли? – от злости Донцов не чуял, что и говорит. – Не дюже богат калым, браток.
– Этой лагерной опуталовки на товарной станции под Тулой – горы Гималайские. Может, еще придется «колючку» везти, тогда, бог даст, опять свидимся. Не горюй, сержант! – с деланным бодрячеством пообещал Семуха.
Но в глазах шофера Донцов не нашел подтверждения этой надежде. Семуха, хоть и глядел прямо, но как бы в никуда.
– Эх, Микола, Микола, ведь на войне – все всегда в последний раз… – Донцова самого шатнуло в сторону от своих же слов, и он с излишней торопливостью полуобнял боевого товарища, толкнулся, прощаясь, плечом в плечо и поплелся к своей пушке доложить комбату о случившемся.
Нет, и Лютову не удалось выручить и воротить к себе шофера. «Я вам не высший штаб, чтобы решать такие вопросы, – просто и нагловато ответил старшой колонны. – Есть вещи поважнее вашей пушки». Семуха, расставаясь с комбатом, чтобы как-то скрасить прощальную минуту, глотнув воздуху, неполным голосом пропел: «Как хороши, как свежи были розы…». Лютов горько усмехнулся и с мелкой дрожью в голосе сказал:
– Хороший ты солдат, Микола Семуха… Поминай почаще наши «розы» – Россия не погибнет и ты жив будешь…
Смутили Семуху слова командира, но что-либо сказать – не нашелся. Полез в кабину, достал из-под сиденья две противотанковые гранаты и подал их комбату:
– Берите, товарищ лейтенант, вам тут нужнее. А я себе еще добуду…
На том и расстались…
* * *
Сойдясь вновь у пушки, Лютов и Донцов смогли заговорить лишь после долгой молчаливой передышки. У комбата вываливались мозги от новости, сообщенной ему «по секрету» лейтенантом, начальником автоколонны, в подчинение которого подпал Семуха. Донцов же, скрежеща зубами, злобился на кучи бобин сваленной с грузовиков «колючки» – он ведь ждал, как добавок к жизни, снарядов к своему орудию, а вышла дурная насмешка… Первым сбросил груз с души Лютов.
– Довоевались, мать-перемать, – закачал головой лейтенант, заслоняя ладонями глаза, словно от невыносимой боли.
Донцов принял ругательства комбата на счет своих размышлений о проволоке:
– Срамота, конешно, издевка! Немцу это проволочное заграждение, что русскому штыку солома. Лютов, не осмеливаясь пока сообщить услышанную «новость», охотно перешел на разговор о доставленной на оборонительный рубеж колючей проволоке.
– Да, это зловещее ежовское средство больше пригодно для внутреннего пользования – для защиты от доморощенных «врагов народа». А теперь перед нами иной враг… – с некоторым глубокомыслием высказался комбат, но тут же умолк, словно прикусил язык. Однако, чуя, что и молчать долго нельзя, вдруг выпалил ту самую «новость»: – Довоевались, говорю… Вчера в Москве объявлено осадное положение. Вот какая складывается обстановочка-то, сержант.
– Тыловая утка накрякала, что ли? – хладнокровно переспросил Донцов и с тем же безразличием отнесся к «секретной» новости: – Москва еще не вся Россия. Столицу-то, бог даст, оборонят. Вот здесь чем держаться будем?! Гудериан не конь на копытах – его проволокой не стреножишь… А он не нынче, так завтра сюда припожалует. Слышите? – наводчик кивнул в сторону, откуда доносилась орудийная канонада.
Раскатная гулкость ее поубавилась, зато усилились резкость и отчетливость орудийных выстрелов – хоть считай их. Приближение фронта было таким очевидным, что, казалось, вот-вот он сорвется и Плавску не миновать участи многих городов и сел, не устоявших перед вражьей силой. О неминучести такой судьбы районного городка говорило и то, что солдаты, нарывшие для себя окопов и траншей, совсем не думали сооружать проволочное заграждение – на это, видно, уже не оставалось ни сил, ни времени. Бобины колючей проволоки громоздились на берегу навальными кучами, как бы загодя отработанный хлам войны. Глазами обреченных бойцы следили за работой саперов на мосту. В густо-намазанных зеленой краской ящиках они сгружали с полуторки взрывчатку и растаскивали ее к бетонным опорам моста и на середину клепаных ферм. Закладывали заряды, оставляя лишь узкий проезд в ширину одной машины. С каждым часом густел поток отходящих частей в тыл. И Лютов, и Донцов точно определили, что это отходили не очередные окруженцы, а изрядно потрепанные подразделения и вышедшие из боев не раньше, чем вчера. Это было видно по свеже-кровавым повязкам легкораненых и по скорости движения колонн: чем ходче шаг, тем спокойнее душа – значит, отходят «по приказу». Окруженцы с такой скоростью в тыл не торопятся. Они чаще всего держатся линии фронта, хотя и лише других бедуют без сухарей и патронов. По опыту первых попавших на «переформировку», они знают, что после допросов особистами окруженец нередко оставался без винтовки, с которой вышел, без документов, без званий и чести. Потому-то они не торопились в тыл, а предпочитали снова идти в окопы. Этот «закон» самосохранения для окруженцев не предписывался ни маршалами, ни генералами, ни, тем более, присягой. Он предопределен самой войной, так злосчастно сложившейся не в пользу Красной Армии.
Колонны отступающих «по приказу», судя по всему, отходили к Туле, к более надежному рубежу обороны на пути к столице. И самый подходящий момент был Донцову и Лютову вклиниться в этот поток и как-то сохраниться для будущих боев. Их пушка, оставшаяся без тягача и снарядов, уже не удерживала при себе ни наводчика Донцова, ни тем более комбата Лютова. Однако, думая об одном и том же, – о возможном отходе, – ни один из них не попытался сказать об этом вслух. Оба угрюмо поглядывали на свою «сорокопятку»: которая, может, как никогда в прошлых боях и ситуациях, теперь оправдывала шутейно-печальное солдатское прозвище «Прощай, родина!»
– Отвоевалась, дорогуша! – морщась, выдавил из себя Донцов.
– Как-то мы ее, сержант, не так поставили, – с видимой заботой отозвался комбат. – Вроде мы по своим пулять собрались…
И Лютов посоветовал выбрать местечко поукромистее. Надежнее было бы поставить пушку ближе к постаменту, на котором остались стоять каменные сапоги вождя. Там и для маскировки сиренник погуще…
Донцов не согласился:
– Наоборот, в нашей ситуации, орудие удобнее держать ближе к берегу, где омуток поглуше…
Дело разговором и кончилось – пушка осталась стоять на прежнем месте, с нацеленным стволом на главную дорогу, по которой шло отступление.
* * *
С реки, с затишных омутов несло сырым напорным холодком, и Донцов с Лютовым, кутаясь в шинели и отворотясь от реки к полуденному солнцу за облаками, глядели на нагорную часть городка: то на церковь в каменной опоясной ограде, то на бывший княжеский дворец в серых мраморных колоннах, то на дремучие по годам и стати дубы и сосны, подпирающие гору. Под горой – базарная площадь со свороченными чугунными воротами, в центре которой под общим шатром лепились торговые ряды, бывшие купеческие лавки. Возле них, несмотря на приближающуюся канонаду, на устрашающие пролеты бомбовозов на Москву, проклиная войну, судьбу и Гитлера, гомозился местный народишко. Ни в кои годы, сразу до конца месяца, то есть за оставшиеся полторы недели октября отоваривались карточки на хлеб, на сахар. Селедка и лежалая солонина давались без карточек, прямо из бочек у порогов лавок.
Не догадываясь еще, что происходит у торговых рядов. Лютов ломал голову: почему эти люди никуда не бегут, не спасаются от приближающегося фронта, как он это видел в других местах на пути отступления? Теперь же безмолвная людская сумятица на базарной площади в его глазах походила на довоенное немое кино о революционном штурме Зимнего или грабеже купеческих лабазов и подвалов.
– Чего они хотят? – простецки, как бы не для себя, спросил комбат Донцова. – Немец у порога, а им хоть бы хны…
– Жить хотят! – с горячностью выпалил сержант. – Мы с вами ведь и деру можем дать, и «по приказу» отступить, или, наконец, пулю пустить себе в лобешник, а то и чужую слопать… А простому люду бежать некуда больше, тут у них – земля и жизнь. А от этого – не всем бежать, не всем умирать. Россию не бросишь – и так сказать!
– Наши большевистские вожди, я верю, гибели Отечества не допустят, – с привычной политруковской заученностью возразил лейтенант, но сам же, почуяв тщетность и шаткость своих слов, как бы для убедительности добавил: – Ради победы они не пощадят и самой России!
«Ее никто никогда не щадил», – хотел сказать Донцов, но сдержался – от таких разговоров, знал он, никогда не легчает на душе. Но и сам Лютов, поняв, что не туда «заехал» с Россией, тоже захотел перемены разговора или вовсе расстаться с Донцовым. Может, сегодня, в самый последний час, впервые с тех пор как погибли его рота, а потом и артиллерийская батарея, которой случилось ему командовать, Лютов почувствовал себя погибшим заживо, потерявшим право кем-то командовать, распоряжаться чужими жизнями и своей тоже. Даже стихия фронта, когда надо делать одно, а делается совсем другое, не прибавила бывшему пехотному политруку и недавнему комбату-артиллеристу решимости отдать последний приказ единственному своему подчиненному на отход в тыл и уйти самому. Лейтенант пересел на другую станину пушки, поближе к Донцову, достал из кобуры видавший виды «ТТ», вытянул обойму и выдавил из нее два последних, как оказалось, патрона.
– Вот мой запас и шанс! – комбат потряс ладонь с парой патронов, вернул в обойму и сунул пистолет не в кобуру, а в боковой карман шинели. – А у тебя, сержант, какие арсеналы? – осторожно попытал комбат наводчика.
– У меня-то кое-что найдется, – Донцов потряс подсумком. – А вот у нее, – наводчик положил руку на казенник пушки, – жизни на один выстрел.
Донцов вытянул из вещмешка последний снаряд своей сорокопятки и попиком поставил у левого колеса, как бы «под руку», на случай огневой работы. Тут же, возле орудия, валялись штыковая лопата и топор – саперные причиндалы расчета. Пара противотанковых гранат, «подаренная» Семухой, зелеными толкушками стояли у правого колеса пушки – тоже вроде бы наготове. Запалы-детонаторы от них, пощупал Донцов, лежали в левом кармане вместе с армейскими документами и крошечной карточкой детишек с женой. В вещмешке оставался орудийный прицел, котелок с фляжкой и давно неточеная и неправленая бритва «Труд».
«Вот и все арсеналы», – невесело подумалось Денису, но жаловаться было некому. Не в лучших «доспехах» готовятся к встрече противника и солдаты, что рядом в окопах. Много ли «пороху» выносит окруженец из ловушек, куда загоняла его фронтовая чересполосица неудач и провалов наших стратегов.
– Пойду к матушке-пехоте, – поднялся со станины Донцов, – погляжу, с какими «арсеналами» она готовится к встрече с фрицем… Да, может, махорочкой разживусь.
Комбат не захотел ни останавливать его, ни наставлять, что делать и когда воротиться к орудию.
Сержант, проходя вдоль траншей и ненадолго задерживаясь у ячеек стрелков и пулеметных гнезд, чтоб спросить табаку, заметил, что пехотинцы прекратили земляные работы и не думают приниматься за проволочные заграждения. На необязательные вопросы и шутейные намеки насчет курева солдаты отвечали нехотя, с увертливой ленцой, а то и вовсе отделывались кивком головы или крутым взглядом. Сидя в окопах на подстилках из береговой травы и лозы, они отрешенно молчали, словно им не о чем было говорить. Изредка, с нескрываемой безнадежностью в глазах бойцы поглядывали то на мост, где орудовали саперы-минеры, то на противоположный, более защищенный берег реки, куда хотелось бы перебраться и хоть как-то спастись от верной гибели. На правом же берегу, под южной стеной завода, в палисадниках рабочих домиков, без всякой отрывки огневых позиций и без маскировки стояли полковые мортирки. Это были орудия меньшим калибром, чем были выставлены на краю сквера, но мощнее донцовской сорокопятки. Донцов насчитал их до двух батарей. Не лишней была бы, подумал наводчик, и его пушчонка, да вот «холостая» она. С единственным патроном она не представляла теперь никакой силы в этой роковой ситуации. Под невысоким берегом, у осоковых куртинок кормились тягловые артиллерийские кони. В упряжных оснастках, в парных связках, как бы в маршевой изготовке, кони пользовались привальной свободой с той же неизъяснимой жадностью, как и солдаты. Ездовые, составив карабины в козла, у жарких костерков справляли походную трапезу. Даже через воду, за добрую сотню саженей доносило душок картошки и подгорелого пайкового комбижира и пшена. Голодно сплюнув подступившую слюну, Донцов еще пристальнее стал вглядываться в сторону, где дымились костры, озабоченно суетился шинельный народишко и стояли в палисадах с расчехленными жерлышками мортирки. «А не податься ли на тот берег, пока еще саперы не взорвали мост, и не попроситься ли к братцам-артиллеристам в строй – чай не без глаз и не без рук Донцов?», – сладко вдруг поманула душа Дениса в самую, может быть, спасительную укромку всего оборонительного рубежа на его родной Плаве. Может статься, что вот эти солдаты – стрелки-пехотинцы, пулеметчики, пэтээровцы-противотанкисты, артиллеристы, измотанные вконец в оборонительных боях и окружениях, и есть та самая сила, которая остановит немчуру и спасет жизнь, в том числе и жизнь самого Донцова? Подумав так, Денис вдруг заколебался в неведомом доселе страхе: сойди, отступи он с левого берега на правый – рухнет очередная линия обороны, падет Плавск и свершится погибель его родному дому, что в десятке верст отсюда, и Туле – она в одном дне гужевого хода, и Москве, которая тоже не за Кудыкиной горой, а там – и России каюк… Устрашась этих мыслей, Донцов ринулся, будто из случившегося плена, назад, к своей пушке, к комбату Лютову, к этому не от мира сего человеку, верующему, как в божество, в бессмертный и непобедимый коммунизм, в какие-то вечные цветы жизни, в книжные «свежие розы», словно за всю войну еще не пал ни один солдат, не сгорело ни снопа хлеба, не вскрикнул ни один ребенок на груди убитой матери…
* * *
О, российское дите, этот Лютов – Христос с политруковскими петличками и с большевистским билетом в кармане! Для него, казалось Донцову, до сей поры во всей Руси великой не было и нет ни единой загородки из колючей проволоки, ни дозорной лагерной вышки. С самых декабристов в нашей ненаглядной стране не вьют веревок на бедовы головы, не отливают пуль для смертников – последний свинец был истрачен на цареубийц и на контру… И только теперешняя война, открывшая все шлюзы кровавых рек, вымазавшая и небеса и землю в пожарную краску, сдернула пелену с глаз Лютова. И наконец прозрев, этот человек вдруг растерялся, будто малый ребенок, упустивший из ладошек солнышко. Донцов невольно вздрогнул, вспомнив, как Лютов «пересчитывал» свои последние патроны, хотя их оставалось всего два…
Не оказалось возле пушки Лютова! Оглядевшись Донцов не обнаружил его ни у ближних окопов, ни у реки, не видать было и на аллеях сквера. «Ушел-таки? Трухнул политрук!.. Да так и лучше, – с неожиданным облегчением подумал сержант, – без него свободнее – не так страшно, если что…» На всякий случай наводчик спросил о нем пехотного стрелка, что мостился в ближней ячейке.
– Туда, туда пошел твой командир; – стрелок показал на мост.
Донцов, тараща глаза, стал всматриваться в серые толпы солдат, отходящих в тыл через чугунный мост, еще надеясь отыскать лейтенанта Лютова.
– Иголку в сене ищешь, сержант, – с откровенной безутешностью сказал пехотинец.
Не слушая красноармейца, Денис перевел взгляд на взрытый берег, на окопы и траншеи, на копошившихся в них солдат, и вновь обострилось осознание безнадежности и непрочности новой оборонительной линии. И лишь родная Плава, теперь уже река рубежная, внушала к себе доверие и представилась в воображении Донцова мало-мальски серьезным препятствием для врага. Может статься, все то, что есть на правом берегу, будет спасено, уцелеет, выживет. Ниже по течению, в десятке верст от Плавска, на том же берегу стоит и его изба, где живут кровные и самые дорогие для него люди, ради которых и он сам, и все другие солдаты должны оставаться на левом берегу и стоять насмерть.
Пехотинец, полагая, что сержант мается думая о своем командире, попытался утешить его:
– Ушел и ушел – чиво теперь тужить-то. Кому дорога – тому идти: вольному – воля, ходячему – путь… Лезь в окоп, браток, перекурим это дело.
Донцов не слышал и этих слов – заспешил было к своей пушке. Но тут же вдруг замер. Под гул недальной канонады, неслышно как, к линии окопов и траншей подкралась «рама». На невеликой высоте и скорости, под сизым пузом брюхатых тучек воздушный разведчик проплыл по-над обороной с наглой самоуверенностью, словно на предпарадной тренировке. Трассирующие ленты пулеметных очередей и беспорядочная трескотня винтовочных выстрелов с обоих берегов холосто гасли на подлете к вражескому самолету, не причиняя ему ни вреда, ни страху. Вся эта утешительная самооборона не только безнадежна, но почти всегда причиняла боль и вызывала досаду на собственное бессилие. Но не сама «рама» страшила окопников. Обычно после облетов ею наших позиций начинали свою изуверскую работу бомбовозы. Вот почему окопный солдат норовил из любого оружия свалить разведчика с неба, чтоб упредить налет бомбардировщиков. Насмешник Семуха, вспомнилось Донцову, «раму» прозвал «тещей»: все так и смотрит, все так и вызеривает что-то… Денис вскинул к плечу карабин и кое-как изловчившись, тоже принялся палить в «тещу». Пехотинец сдернул сержанта за полу шинели к себе в окоп и с мягкой усмешкой попрекнул:
– Да не пужай ты ее! Это ж тебе не гусь перелетный. Ежели б ты из своей пушки жахнул, может, чего и вышло б…
«Рама», пролетев по-над Плавой, скрылась невредимой за недалеким лесочком, что сине светился в полуденной стороне, где грохотали и наши и вражеские орудия. Слышались уже не только дальнебойные, но явно различались выстрелы из пушек среднего калибра. Как бывалый огневик-наводчик, Донцов понаслуху определил, что фронт приближается неудержимо быстро, и что главная его волна может в самый близкий день и час захлестнуть и сорвать оборону, как срывает нестойкие плотники и мельнички полая вода в самый натуг весны.
Улетел немецкий разведчик, смолкли пулеметы и винтовочные залпы, в окопы заступила желанная и ненавистная тишина, в душу солдат поползли мерзкие предчувствия беды и краха, после чего уже ничего не бывает… Скрытое страдание солдат невольно выливалось в легкий матерок, чем обманно утешались и те, кто стрелял в «раму», и те, кто зазевался и промешкал или пожадничал на патроны – не палил попусту. Выругался и Донцов. Он передернул в сердцах затвор карабина и вызволил из патронника стреляную гильзу. Его пули тоже не долетели до цели, а может, и не миновали ее, но железная летучая махина всем назло ушла целехонькой. Тишину вскоре разорвал новый гул самолета, теперь уже нашего «ястребка». Он появился с той же стороны, куда улетела «рама». На предельно низкой высоте, чуть не задевая каски солдат, он промчался с такой бешеной лихостью, будто за ним гнались или был смертельно раненый и с последней силой тянул на спасительный аэродром.
– Небось, оплошал! Видать, драпает, коль пузом по лопухам чешет, – сказал пехотный стрелок, провожая взглядом краснозвездного истребителя. – Да-а, поизрасходовался наш брат, солдат, и духом и силенкой… Чиво говорить и врать…
Донцов, приняв замечание об убытке духа и на свой счет, вмиг вымахнул из окопа и зашагал к своей пушке.
* * *
На самом деле комбат Лютов ушел не к мосту, а в сторону торговых рядов, туда, где гражданский люд, в основном, жители Плавска добывали «с боем» – со слезами, мольбой и руганью – хлеб, соль, крупу и даже сахар, добывали на нынешний день и впрок тоже. Бабы с сиротской малышней и сорванцы-подростки, негодные к призыву мужики и седобородые старички, покинувшие свои завалинки и запечные углы, пришибленные войной и нуждой старухи да изнуренные бесконечной отступной дорогой беженцы – все хотели есть, и все междуусобно сшиблись в очередях за куском хлеба, будто в последний предсудный день. Люди нещадно ругались друг с другом, кастрашили почем зря власть и вождей народа, кляли войну и вконец опостылевшую жизнь.
– Власть – всем наркомам всласть, а нам и пожрать нечего! – вопила горластая, похоже, подвыпившая баба. Сама она не лезла ни в какую очередь, – стояла поодаль толпы и, словно с давней человечьей тоски, отводила душу в совсем не женской брани.
– Ты, мокрая юбка, власть не смей трогать! Я за эту власть ногу в окопах революции оставил, – погрозился костылем седой полустаричок то ли в энкавэдистской, то ли в казачьей фуражке с синим замусоленным околышем.
– Нога не душа – прокостыляешь, – охально огрызнулась баба.
– Чека на вас, проклятущих, нетути, – ответно продребезжал ржавым голосочком старик, видно, задетый за какие-то струны старой, лишь ему ведомой, песенки.
– Все есть, старый пердун, – наглела баба, – и все при нас… А ты, черт колченогий, все еще свой чекой тешишься? По револьверту скулишь? Помню твои похождения. Все глоткой, все под «ура» жизню ладил. Вот и наурякал войну на нашу шею… Погоди, придут фрицы – они-то вытрясут из порток твой револьвертик-то небось, иначе запукаешь…
В подступившем гневе баба, видно, не нашлась, что говорить дальше бывшему чекисту, забуровила совсем несусветное:
– Наперед бы войны, хреновы начальнички, нас бы всех с голоду сморили заранее, как в тридцать третьем годе, а потом и войну бы затевали… Да сами, сами и в окопы, а не наших мужиков туда ссылать.
Баба взвыла в голос и тем ввергла в слезы других женщин, безнадежно толпящихся в задних рядах бесконечных очередей.
Лейтенант Лютов попытался было наладить хоть малый порядок и справедливость в очередях, но его тут же осадили трехэтажным матом, бесцеремонно оттеснили от гущи толпы, а сердобольная старушенция богомольным шепотком остерегла от бабьего зла:
– Иди, солдатик, по своему делу, иди, милай. У вас и без нас забот туча проливная. Помутился бел-свет – весь в огне и крови красной… Остепените грозу грозную – войну эту. А мы помолимся за вас. Слез и молитв на всех хватит…
Лютов не то чтобы послушался старушку, но был ошарашен той обнаженностью, с какой говорили отчаявшиеся люди. Он, как думающий человек, знал, что война ожесточает и растлевает людей, но чтобы до такой отвратной подлинности, до «сущих костей и мозгов жизни», не мог и представить себе никогда раньше. Люди, которых он только что слышал, говорили так же безбоязно, как без испуга и паники провожали, задрав головы к небу, пролетевший вражеский самолет, несший в своей утробе смерть и погибель. А все потому, рассудил Лютов, что эти люди познали предел терпения и им уже было все равно, откуда настигнет их эта смерть – с божьего неба или найдутся душегубы и на самой земле. Как солдат, Лютов знал о всяких пределах: когда кончается хлеб у солдата, и тот лишается сил; когда не остается в винтовке ни единого патрона, потерявшийся боец поднимает руки под дулом вражеского автомата; и как истекают последние капли крови из смертельных ран – все видел он… Но когда и как у людей приходит конец человеческому терпению, Лютов постиг лишь теперь, наблюдая за поведением их в очередях. Каждому нынче позарез нужен кусок хлеба, хотя завтра всему этому люду грозит иго оккупации, и каждый из них пересечет в своей судьбе черту другой, неведомой доселе эпохи, в которой будет лишен гражданского достоинства, станет рабом чужеземца, а для кровных россиян – предателем и духовным изменником. Все обернется гигантской катастрофой, из пучины которой не выплыть и не спастись ни на каком ковчеге. «Терпение – второй бог», – твердят мудрецы, но и этот «бог» тоже теперь низвергнут с Олимпа души, как некогда воинствующими безбожниками был низвергнут даже Спас. Так и думалось: жизнь – не в житье, а в догробном терпении. И громкие красивые лозунги, и тихие молитвы твердили воедине: терпи!
Убедившись в истинности и неотвратности надвигающейся катастрофы, Лютов почувствовал и собственную причастность к тому, что видел и слышал. Нахлобучив по самые очки каску, украдчивым шажком он удалился прочь с людских глаз.
Обойдя торговые ряды, комбат наткнулся на дощатый аптечный ларек. В крохотном не застекленном оконце маячил под стать невеликости самого ларька человечек в пенсне и с клинушковой бородкой – вылитый Свердлов. Пораженный доподлинной схожестью, Лютов с неожиданной для себя поспешностью, будто перед ним в самом деле предстал знаменитый большевик революционной гвардии, шагнул к окошку и совсем без надобности представился:
– Политрук второй роты лейтенант…, – опомнившись, фамилию не договорил и, как бы выходя из неловкости, спросил: – Скажите пожалуйста, не найдется ли у вас бинта с йодом?
Аптекарь, оказавшийся жалостливым старикашкой, с какой-то нутряной слезливостью принялся объяснять ситуацию:
– Что вы, что вы… Таких наименований с самого начала кампании не поступает… Сами понимаете – все для фронта, все для победы!.. Могу предложить шалфей, марганцовочку, спирт. Нашатырный, конечно. Есть и зубной порошок, но я не рекомендую – от сырости он пожелтел и потерял сыпучесть. Да, да, есть еще ляпис и карандаш от мигрени – вот и все, еще довоенные поступления…
Замызганный, наверное, тоже довоенной стирки, мед-халат, напяленный поверх стеганой тужурки, больше выдавал старика за нэпмановского лавочника, нежели за аптекаря. И ларек с проваленной крышей, и его казенный владелец показались Лютову допотопными существами, каким-то чудом уцелевшими от всех переворотов, войн и погромов. Теперь же они обрекались на новые испытания, а то и погибель, чего, подумалось Лютову, аптекарь или не понимал, или рисковал, испытывая судьбу.
– Вам, гражданин, следовало поберечься бы, – осторожно посоветовал Лютов аптекарю, невольно умозрительно сличая бородку старика с портретным клинышком Свердлова.
– Да, да, спасибо! Я разрешение на эвакуацию имею, – обрадовался аптекарь сочувствию военного человека. – Не сегодня-завтра я отъеду… Извините, пожалуйста: мне предписан сто первый километр… По закону ЭНКЭВЭДЭ… Сынок мой там, – старик, промокнув глаза воротником халата, показал рукой куда-то за спину. – Без права переписки… Сами понимаете…
– Завтра, папаша, как бы не поздно было, – пожалел старика Лютов.
– Меня товар держит, – показал он на склянки и коробки. – За него могут строгий ответ спросить. Тогда не дождаться мне сына.
– Немец, он еще строже спросит, – постращал аптекаря Лютов и пошел своей дорогой.
Старик, словно боясь разлуки с добрым человеком, высунулся из оконца и, трясясь бородкой, покликал Лютова:
– Товарищ! Товарищ красный командир, слушайте сюда…
Лютов податливо оглянулся и воротился назад.
– Для вас, защитника родины, я бинта найду… А вместо йода порекомендую настоечку тополиных почек – тоже кровоостанавливающий медикамент.
Аптекарь вытянул из-под прилавочка потрепанный клеенчатый баул и, щелкнув блескучим замочком, раскрыл его и без тени жадности предложил:
– Берите, сколько вам угодно!
Лютов, не глянув на аптечное добро, зашагал прочь с торговой площади. Вослед, словно поклик на беду, прозвучали слова растерявшегося аптекаря:
– Товарищ, возьмите, что хотите. Товарищ! Уступлю без денег… Все для фронта, все для победы…
Лейтенант уходил от аптечного ларька с таким же дурным чувством, с каким он покинул и людскую очередь, бунтующую против «власти». Он все еще убеждал себя, что люди поносили не ту, большую, главную власть, власть советских вождей, а, конечно же, кляли местное начальство, которое не напекло в нужном количестве хлеба, не подвезло на черный день ни соли, ни сахара, ни муки, ни крупы. То самое начальство теперь грузилось на глазах покидаемых людей на грузовики и гужевые телеги со своими конторскими бумагами и причиндалами, домашним скарбом и перепуганными женами и чадами. Обязательная эвакуация предписывалась «сверху» прежде всего руководящим коммунистам, ибо они причислялись немцами к евреям, комиссарам и политрукам и уничтожались в первую очередь. Сначала грузились сейфы с «секретами», телефонные аппараты, пишущие машинки, чернильные приборы и склянки, конторские абажуры и настольные лампы, а также собственная мелочь – перины и подушки, самовары и кастрюльки, примуса и корзины с бельем… Люди набивались в кабины, усаживались на верхотуру нажитых сокровищ, и все это, под тайные знамения остающихся старух и стариков, отправлялось на спасительный восток… Однако на первых же километрах бездорожья начинали буксовать грузовики, хныкать капризная ребятня, и тогда летели с кузовов обиходная утварь, телефоны с обрывками проводов и тряпочные абажуры, теснились половчее домочадцы, облегченнее вздыхали и отцы-начальники – движение в тыл продолжалось…