355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 29)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)

28

И как ни боялись и как ни сторожились от нее – беда пришла. И двух «именинных» снопов не связали лядовские крестьяне после финской, как накатилась новая, доселе невообразимая человеческая бойня. Как всякая война, свою изуверскую работу она начала с могил. Счет этих могил потерялся сразу, так как он начался не с единиц и десятков, а с тысяч и тысяч. И оставались эти жальные отметины за спиной врага – поди, сосчитай их! В одночасье проломив пограничные защитные ворота, вражья сила, словно оголодалое зверье, ринулась на поля, в города и селенья, в дома и подворья, неся поруху и смерть всему живому и сущему. Война вломилась в доверчивые души людей такой несокрушимой правдой, от которой мудрено было не заколебаться и не усомниться в собственной силе, в собственной способности устоять и не покориться.

В первые же недели война выклевала мужиков чуть ли не из каждой второй избы. Как и вся превеликая Россия и ее защитница – доблестная Красная Армия – урон за уроном стала нести и крохотная, не на каждой карте означенная и ничего не представляющая собой на театре разгорающейся войны Лядовка. По первым же повесткам ушли на фронт трактористы со своими тракторами. По малосильности да и недюжей пригодности уцелел лишь старенький «фордзончик», единоличной хозяйкой которого оставалась Матрена Зябрева. В начальные же дни зануздали в армейские уздечки лучшую и большую часть коней. Колхоз нежданно быстро беднел людьми и обессиливался тяглом. Должно, по спешности дела, в Лядовку еще не приходили «похоронки». Об убитых и раненых узнавали из редких, путаных, печальных и чаще всего чужих писем. Писали командиры и политруки, писаря и просто сослуживцы – свидетели гибели кого-либо из лядовцев. Слово «убит» – самое жестокое слово, – но еще страшнее были слова «пропал без вести», которые тоже быстро вошли в обиход, но которые своей непонятностью приводили в смятение простой люд: куда это вдруг мог «пропасть» человек, на своей-то земле. Ай уж и могил-то не хватает на несчастных?.. О пленных говорить не полагалось…

Не прошло мимо глаз лядовцев и то, что через ближние железнодорожные станции – Паточную и Лазарево – теперь больше и чаще идут эшелоны не на фронт, а с его стороны. Утешало пока одно, что уходит не армия, а едут рабочие со своими заводами. Но быстро приспело время, когда по большаку и проселкам валом повалила и армия, усталая, израненная и обескровленная. Стало ясно: поворота войны в обратную сторону еще не случилось и никто не мог сказать, когда он случится и случится ли. Вместе с армией, как бы в арьергарде, уходила в тыл и крестьянская держава – колхозники гнали скот, везли хлеб на подводах и все, что могли уберечь от огня и разора. За последними табунами скота, какие прогонялись через лядовские луга и поля, не без бабьих слез и мук погнали на восток свое стадо и лядовцы. Старожилы, на веку и памяти которых немало пережитых войн и порух, теперь сокрушались ужасающим всех и невиданным доселе отступлением собственной армии и собственного народа. Отступала, казалось, сама Россия, огромна и неохватна, чуть не полсветная страна третьей планеты от Солнца. Куда, до каких пределов и порогов отходила она? Никто этого не знал и страшился даже представить себе такое…

Все чаще и чаще деды, как на тайную сходку-маевку, сходились к старым допотопным вязам, что толпились богатырской дружиной на заоколичном бугре, по-над берегом еще в древности усохшей речки Лядочки. Там говори, толкуй, хоть слезы лей – никто не услышит и не увидит, никто не донесет о своевольстве стариковских дум и терзаний.

– Жаль вот, нет у нас своего Димитрия, – первым зачинал дергать нервы Финоген. – Он-то бы расколошматил эту железную орду.

– Какова такова Димитрия? – не догадываясь, переспрашивает звонарь Васюта.

– А Донскова – вот какова! Того, что Мамая поколотил на Куликовом…

– А-а, тади надо бы…

– Хотя бы Чапай нашелся, – вспомнился дедам и другой полководец.

– Василь Ваныч хорош ерой был – чиво говорить. Да вот зевака дал – и погубил себя… И солдатики пострадали… Как-то чудно вышло…

– Усатых героев у нас и теперь богато. Ордена да шашки солнцем горят на них. От потретов ажник глаза ломит. И песни велят петь геройские – все больше о себе и все чин-чином… А, поди, и они зазевались ведь с Гитлером-то, а? Поверили, что не пойдет на Расею. Джельтельмена нашли… Не-е-т, полководцам и тем, кто к народу, ко всей Расеи приставлен, зевать не полагаица. И так сказать…

Брюзжа и попрекая кого-то за ротозейство и нерасторопность, старички сходились в думах и надеждах на одном: не такая Расея, чтоб новых Димитриев Донских не нашла в себе.

А Донской не сходил с их умов и языков неспроста. Как раз тут, в Лядове, и в ее окрестностях князь Дмитрий сделал со своим войском один из последних привалов перед выступлением к Дону, к Непрядве, к полю Куликову. Это их речку Лядочку, по словесному преданию, выпили досуха дружинные кони и теперь в междулужье, которое видно с бугра от дремучих вязов, лишь веснами в половодье, как бы для памяти, воскресает ручей-речка, а летом и осенью здесь ночуют туманы, зимой отлеживаются непролазные сугробы. Издревле во всякую пору здесь таится и видится защитная сила Лядовки. Вот тут-то, представлялось старикам, нужно бы и на сей раз остановить, побить и повернуть германских басурманов туда, откуда пришли…

Но пока все шло иначе. Уже не один месяц изнывали под неметчиной огромные страны нашего Союза – Белоруссия, Украина, немалая часть и самой России, тысячи весей и городов, миллионы людей… На семнадцатой неделе войны подкатил фронт и под Лядово, старинную русскую деревеньку. Полуосиротевшую и вконец изнемогшую, спасти и защитить ее было некому. Однако живуча вера человека во спасение, и лядовцы как могли держали свою жизнь. На току и днем, и ночью, под гул канонады приближающегося фронта шла молотьба хлеба. Мотя, приладив свой «фордзончик» к молотилке, кипела в работе сама и горячила все бабье войско – так держалась оборона лядовцев. И порой казалось, что нет никакой войны, а идет обыкновенная хлебная страда, которая всегда сулит надежду на перемогу всякой беды и невзгод. Но в один из вечеров хлебная оборона была снята. Председатель Николай Зимний привез из района злой приказ: сжечь хлеб и порушить имеющиеся машины. Ни единого зернышка врагу! И сам же председатель подпалил оставшиеся одонья немолоченого хлеба. Сам свое – такого еще не знало старое Лядово. Бабы, загораживаясь фартуками от огня, заголосили, как перед концом света и готовы были залить этот страшный огонь своими слезами.

– Лиходей, пошто так-то? – с бабьей свирепостью колхозницы наседали на председателя.

– Дуры! Немцы под Плавском уже. К утру и до нас допрут… Расходитесь по домам, прячьте ребят, – с невольной паникой в голосе объяснил председатель случившееся. – Технику тоже не оставлять врагу! – Зябрев самолично обложил снопами молотилку, веялки и поджег их.

Не помнят лядовцы, когда вот так беззащитно горел хлеб, даже в грозу. Мотя, вопреки приказу, вывела из-под огня свой трактор и отогнала в сторону. Молотилку же пришлось уступить полымю, и тут же масляной угар смешался с печеным духом жита и все эти горько-сладкие запахи ветер поволок через поля к деревне, вещуя всему люду о подступившей беде.

Огонь забористо пожирал соломистую массу, отгоняя людей все дальше и дальше от работного места. Председатель Зябрев, удовлетворившись исполнением вышестоящего приказа, вскочил в седло и подъехал к трактору, за рулем которого сидела Мотя в раздумьях: куда девать казенную машину. Склонившись с седла, как бы заговорщически, Зимок стал наставлять трактористку как вести себя, если та решится остаться в деревне:

– Ты, девка, красной косынкой не форси – за большевичку примут, сволочи, и ни за что расшлепают.

– Ты вон с боевой медалью и то не боишься, – неожиданно для себя съязвила Мотя и оттолкнула председательского коня от трактора. Наддав газу, она пустила машину в поле, пока сама не зная куда.

Кумачовая косынка с отштампованными звездами на концах – отличительная форма «ударницы» – ветряно трепалась на плечах трактористки, которая, без оглядки на председателя, гнала машину к овражному распадку, что под разумеевским лесом. Там она и решила упрятать машину ото всех глаз…

29

Наступившей ночью Мотя с мужем и группой уцелевших от призыва мужиков ушла из Лядова. Невеликим отступным отрядом командовал Антон Захарович Шумсков. Он предусмотрительно забрал еще сносных в работе колхозных лошадей, которые могли сгодиться в походе или для армии. Походный скарб уместился на двух подводах, люди шли пешим ходом. Шли в сторону рязанщины, туда, где не была еще слышна орудийная канонада.

Председатель колхоза Зябрев, пообещав догнать отряд, как только устроит свою семью в лесу, у деда Разумея, не успел этого сделать и остался с лядовцами. Никто в отряде не подумал дурного о его поступке, а наоборот, посчитали, что так и надо: хоть один стоящий мужик будет в деревне для поддержки людского духа и житейского порядка. Может, бог даст, уцелеет сам и оборонит малых и старых, оставленных и властью и своими солдатами…

Отступной срок группы лядовцев на время оккупации исчислялся лишь двумя месяцами. Всего-то восемь недель. Шестьдесят ден! А вот поди – зачти его, этот срок, в жизнь ли, в бессмертие, да и просто – к какой-нибудь боевой или трудовой колхозный стаж. Все осталось за чертой человеческих исчислений, все начисто вычеркнуто без всяких зачетов и компенсаций. Утешало одно: вернулись живыми! Вернулись лишь с той убылью, что мужики помоложе, призывных годов, ушли в действующую армию. И это пока еще никто не считал потерей. Не такими уж великими оказались потери и в самом Лядове, пережившем оккупацию. С десяток сожженных изб, гибель старого кузнеца Ивана Лукича Зябрева да смерть Мити-гармониста со своей матерью. Имя кузнеца всуе не трепалось на языках, о нем больше переживали и думали, чем говорили. Иное дело – Митя. Весело жил, весело и душу отдал. А попросту сказать: погибель сам на себя накликал по дурости. Так посчитали все лядовцы. Как-то целую неделю в деревне квартировала отведенная с передовой полуобмороженная, изрядно потрепанная нашими солдатами немецкая часть. Отведена она была на отдых и для пополнения. Веселого питья у немцев было в избытке своего, а на жратву пошла вся живность, какая только имелась в лядовских подворьях. Как быть тому, охочий до вина Митя не жалел ни своей гармони, ни глотки – веселил себя и потешал незваных постояльцев. Игралось и пелось им все, что он умел и знал – от девичьих страданий и «Комаринской» до «Варяга» и «Дан приказ ему на запад». Все сходило за пьяную душу! Будто на пропасть, бесшабашный разгул подогревался не столько вином, а тем, что у одного из немцев оказался аккордеон – диковина для Мити необыкновенная, и она-то потрясла его. Спьяна Митя и солдат-аккордеонист учили друг друга играть «свои» песни и мелодии. И та разность слов и звуков, какая только и могла быть, переходила в нелепое согласие чужих и противных друг другу людей, и эта нелепость коробила души лядовцев и они в дурном предчувствии, косясь и чертыхаясь, обходили Митину избу. А кончилась вся эта «самодеятельность» тем, что Митя и немец обменялись своими инструментами. Заполучив аккордеон за хромку, Митя еще усерднее и нещаднее калил печь и, как бы в благодарность, понуждал мать стирать и жарить белье постояльцев, вытравляя из него нечисть, какая всегда водится у любого окопного солдата.

– Карош парьень, карош матка! – прихваливали хозяев согревшиеся и помытые солдаты.

А в одно из лютых декабрьских утр, когда вышел срок отдыха и часть была поднята по тревоге к выступлению, немец, владелец аккордеона, протрезвев раньше Мити, потребовал вернуть ему его «музик». Ошеломленный таким оборотом дела, Митя растаращился охмеленными глазами на немца и заартачился:

– Эдак не по-нашенски, эдак не по-русски!

Когда же немец, пнув сапогом Митину гармонь, попытался силой вырвать аккордеон из его рук, Митя взорвался, как бывало когда-то на ребячьих погуляйках, и влепил тому увесистую оплеуху.

– Так, говорю, не «по-русски»! – прорычал грозно Митя и по-блатному пролепетал приговорку:

– Баш на баш – кон наш, пан-товарищ Фриц.

Мать помогла немцу вернуть аккордеон, но тому показалось этого мало.

– Ой, ни ка-а-рош парьень! Ой, ни карош, – с простудной хрипотой прошипел солдат и дважды хватил Митю по голове рукояткой автомата.

Обмякшего и успокоившегося Митю солдаты выволокли во двор, бросили на скованную морозом навозную кучу, и аккордеонист короткой очередью прошил его грудь.

– Ка-а-рош парьень! – игриво пропел он под какой-то свой мотивчик и вместе с другими солдатами покинул Митину избу.

Мать, как была в домашней кофтенке, выбежала к убитому сыну и, зайдясь сердцем, повалилась ему на грудь. Ее нашли уже закоченевшей и, еле разнявши их, в тот же день в наскоро сколоченных гробах свезли на погост.

По горячности и суровости оккупационного времени смерть Мити с матерью лядовцы не посчитали за великие потери. А старушки, так те даже помолились: «Слава богу, отмучилась бедная Агафья… И Митя почудачил – будя с него…» Не шли в счет и другие смерти, какие случились бы и без войны и оккупации. Лядовцы больше считали живых и то, что уцелело с ними.

На второй день по освобождении в деревню вернулись Антон Шумсков, Вешок с Мотей и еще пятеро мужиков постарше. Односельчане обрадовались им не меньше, чем солдатам-освободителям. На первой же сельской сходке Антона спросили как представителя своей советской власти:

– Что будем делать, Захарыч? На какую «мобилизацию» будут установки?

– Установка, ешки-шашки, у нас одна: жить! И мобилизация одна: восстановить колхоз!.. Враг опозорил и разорил нас. Воскресить честь и собрать силы – наша первая мобилизация.

Антон полез за пазуху, долго шарился там и наконец извлек крошечный с чернильной промоклостью кисетик и потряс им над головой:

– Это – печать нашего, Лядовского, сельсовета. Наша, так сказать, государственная эмблема и знамя тоже.

Из толпы вышел вернувшийся из разумеевского лесного «подполья» председатель колхоза Зябрев, Николай Зимний, и показал народу колхозную печать – она тоже была сохранена.

– Замечательно! – воскликнул Антон. – Значит и колхоз наш жив…

Все ждали теперь от председателя сельсовета и секретаря партячейки долгой и пылкой речи о колхозе. Колхоз, как и бывшая коммуна, в Лядове был детищем Антона Шумскова, и он мог говорить о нем бесконечные слова. Однако на этот раз Антон по-командирски кратко и строго сказал:

– А раз жив наш колхоз, то все колхозное, что было роздано или взято самолично на сохранность на время оккупации, должно быть возвращено незамедлительно, как только починим скотный двор, конюшню и амбары. Кто засаботирует, ешки-шашки, пойдет под суд по всем строгостям и законам военного времени.

На первой же сходке Шумсков потребовал переизбрания председателя колхоза, так как, по его мнению, Николай Зябрев, хоть и сохранил печать, но уронил честь, оставшись в оккупации под крылышком лесника Разумея. Снять Зимка с поста сняли, а поставить кого – пока не нашли. Выборы председателя отложили до следующего схода.

Такого грозного Антона давно никто не видел и все доверились ему, послушались, но заволновались: возвращать мало чего осталось, не сберегли своего, а уж колхозной живности и подавно. Кто-то из стариков попытался заступиться за всех сразу:

– Ты, Захарыч, дорогой партиец, дюже народ не страшай – имей понимание: ежели что и осталось в целости, так это земля одна – и та под снегом ишо. А что касательно мелкой живности – овечек, поросят да теляточек там всяких – так ее немчура пожрала – не свой сват-брат гостил-то у нас.

Бабам такая защита пришлась по душе, и они загалдели хором:

– Ерманца-супостата не мы звали. Кто допустил его сюда, тот пущай и расхлебывается, а у нас по кошелке картох в погребах осталось – хоть бы ребят от голода уберечь…

И пошло, и пошло – постоять за себя лядовцы умели, знали что и как сказать.

Однако их надорванную жизнь пришлось налаживать им же самим. Свезлось и собралось все то, что убереглось из артельного добра, через слезы, но добавлялось и своего, чтоб как-то удержать общую силу, какая еще нужна была для каждого, для всех и для фронта тоже. Так, самочинно и колхозно стала налаживаться жизнь в Лядове после оккупации. Но все с большим лихом бушевала война и конца ее еще и никто не мог видеть. Фронт, хоть и продвигался теперь на запад, но с такой потугой, будто земля перестала вертеться и потерялись все расстояния, время и вселенское пространство. А не воевать было нельзя – война шла против самой войны. И всеми лядовцами по-людски понималось, что на каждую версту продвижения нашей армии потребуется еще уйма дорогого пороху, свинца, железа и их, лядовского, хлеба и другого провианта, и мужиков тоже.

30

… Бабка Надеиха, сделав наказ Клавде, чтобы муж, как объявится дома, немедля шел в сельсовет, ни слова не сказала, зачем и по какой надобности его покликал сам Шумсков. Зато, волочась по деревне, как бы ненароком, без всякой на то нужды и корысти, она раззвонила всем встречным-поперечным, что Николай Зимний призывается на «хронт». И пока она пробиралась по кисельным заснеженным лужицам назад до своей избы, все Лядово уже знало об «окончательной мобилизации» всех мужиков поголовно. Каждый добавил к новости, какую разнесла Надеиха, лишь по единому словечку, и вышла уже «окончательная мобилизация» – так чутко, так настороженно и с преувеличенным страхом жила теперь вся Лядовка. Но голосила пока одна Клавдя. Надеиха еще и не вышла за околицу зябревского палисада, как в дом Зябрева пулей влетела горькая весть о призыве хозяина на войну. В истошном реве, в своем бабьем неистовстве Клавдя ломала руки, рвала волосы, не зная что говорить и что делать. Кто-то из сердобольных соседей послал старшего сына в лес за дедом Разумеем, кто-то сбегал за самим Зимком. Но тот прошел мимо дома и направился в сельсовет, как было велено. Он не выносил бабьих слез, не хотелось ему верить и в «окончательную мобилизацию». Чепуха – и только! Какой-нибудь отсебятины опять навыдумывал Шумсков, гораздый на всякие «мобилизации» – успокаивал себя Зябрев. И правда, любил это устрашительное словцо лядовский партиец: мобилизуем хлеб фронту, или там валенки для солдат, мобилизуем ребят на сбор колосков, мобилизуемся на заем, на сев, на пахоту и на все, на все, что должна была делать деревня всем обществом… И вот «окончательная мобилизация» мужиков!

Как ни торопил себя Николай, ноги не шли как хотелось бы. Расквашенный солнцем ночной снег студенистой жижицей чавкал под сапогами и было противно слышать даже свои собственные шаги… Ни радио, ни телефона к деревне еще не подвели, дороги, и те еще не накатались к Лядовке после оккупации – и Зябрев неспроста ломал голову: какой оказией занесло в его деревню весть о мобилизации, да еще и «окончательной».

Когда Зимок вошел в сельсовет, Антон Шумсков принял начальственный вид: властно насупил брови и стал покашливать в кулак, вглядываясь в лицо мобилизованного Зябрева.

– Чиво позвал, председатель? – Николай снял овчинную папаху, огладил пятерней незнамо когда полегчавшие волосы на голове и, пройдя поближе к председательскому столику, устало плюхнулся на лавку, заслонив широченной спиной окошко. В избе разом сник свет, будто завечерело. И это пришлось как бы кстати – Антону было легче заговорить, хотя бы о чем-нибудь пустом и стороннем.

– Эдак и солнце заглушить можно. Отсядь маленько от окна-то, дай свету…

– Ну и скажешь ты, Антон Захарыч, – застеснялся польщенный Николай. Отодвинулся от окна и полез за куревом.

– А што? Глянь, плечища-то! Хоть пулемет на них, хоть самою гаубицу… А на спине и аэроплан поместится.

Антону, по своей жалости, хотелось как-то поосторожнее, вроде бы с шуткой, подойти к сути дела, и он, напрягаясь стариковским умом, подыскивал слова, что поувертливее, через которые бы не сразу, но верно можно было бы сказать правду.

– Сила у тебя сильная – и мерить не надо.

– Мерили уже. И еще померят – будь здоров… Я сегодня поутру вожусь с хомутами-то и слышу: наши-то, должно, еще подо Мценском канонадят, дальше не сдвинутся никак. Вот тебе и сила! Давай лучше закурим.

Шумскову показалось, что Николай уже догадался, зачем его позвали, осмелел:

– На то и война, чтоб силу мерить… А пушки и я еженощно слышу. В иной час, ежели по морозцу, так и чудится: вот он, фронт-то, назад откатывается – опять беда на порог… Давай табачку!

– Не откатится. Не дозволят! – с самоуверенностью знатока проговорил Николай, подавая кисет Антону.

– Да оно так. Меры принимает наш Верховный… Новая мобилизация объявлена, – сказал председатель и поднялся с табуретки. Затем тебя и позвал, Николай Иванович, – председатель сельсовета протянул повестку Зябреву: – По твою душу!

Антон Шумсков, битый двумя войнами солдат, знал что такое мобилизация, как много неведомого она сулит судьбе человека. Из-под мохнатых бровей наблюдая за Николаем, председатель свернул цигарку, приладил трут к осколку кремня, стал высекать рашпильным кресалом огонь. А когда раскурил цигарку, со вздохом сказал:

– Добирает война мужичков… Подчистую доберет – вот так-то, ешки-шашки. Мобилизация – закон!

– А и мудер ты, Захарыч! Пора бы уж бороду заводить… – кладовщик прочитал бумагу, повертел ее в руках и бережно положил на стол перед глазами председателя. – Повестка-то, может, и не мне вовсе, а Вешку. Мы ведь с ним и годочки и тезки круглые…

– Да бороду-то я заводил. Доросла до Толстовской – душить стала. Скосить пришлось, – с каким-то сторонним спокойствием проговорил Шумсков и задумался. Притих и Зябрев. Горячо дымились цигарки, послойным сизым туманцем полнилась изба.

Вернулась, наконец, бабка Надеиха.

– Ты меня, любезный председатель, ссаживай с должности – боле никуда не пойду. Видишь, как начупахалась-то? – бабка стащила с ног промокшие валенки с худыми калошами из автомобильной камеры и потрепала друг о друга. – Снег-то, что дрогало от студня, – одна мокрость. – Надеиха прошлепала босая к печке и сунула валенки на загнетку. Прошла в спаленку и оттуда договорила: – Да не об том, конешно, душа вознылась – валенки-то просохнут, а вот кто у баб слезы высушит – вся Лядовка ревмя ревет от твоей ефтой мобилизации: болтают, что всех заберут…

– А откуда ж, ешки-шашки, деревня-то узнала? – опешил Антон.

– Оттудова… – буркнула Надеиха и полезла на печь отогревать ноги.

Со старухой не было резону разговаривать, и Антон опять стал настраиваться на строгий лад, чтоб как-то показать, что в Лядове представляет власть пока он и никакого ослушания не допустит.

– Мобилизуешься ты, кладовщик Зябрев, а не кузнец Зябрев, – Шумсков вышел из-за стола и расшагался по горнице.

– Откуда она, повестка-то? С самолета тебе сбросили, что ли?.. Ведь уж недели две чужой души и не было в селе.

– Поутру лыжник завез. У него таких предписаний полна пазуха. В Царево и Змеевку парень погнал… Нашей вот Лядовке лишь одна повестка – и хныкать нам срамно, ежели по чести…

– Разобраться бы надо, Захарыч. А честить меня нечего. Я тебе не дезертир какой…

Разговор не ладился, и Антон не мог доказать свою правоту, не мог он резануть в глаза. Зябреву-кладовщику, что колхоз, мол, на посевной может обойтись и без него, а что сделаешь без кузнеца? Николай Зимний, понимая председателя и совестясь своей увертливости от мобилизации, желал лишь малой оттяжки для того, чтоб успокоить как-то жену, поправить разоренный двор после оккупации, настроить детей: ртов-то много, а рук – ни одних. Намается с ними Клавдя…

– Ты вот, Николай Иванович, сам говоришь – какой уж месяц пушки подо Мценском лаются, – Шумсков стал искать другие, более веские причины своего решения. – Значит, фронт и не сдвинулся дальше. До него и ста верст не наберется! А что ежели немец назад на Москву и на Лядовку попрет? Кому держать-то? Вот об чем думать надо. При повторной, оккупации нам в лесу не отсидеться – так и знай!

Николаю крыть было нечем – намек Антона был ясен.

– Ты политику мне не шей. Я говорю: разобраться надо… Авось и ты не Верховный командующий, чтоб одной волей раз – и крышка! – осторожно стоял на своем Зябрев.

Шумсков не успел ответить. В избу, словно на поклик беды, повалил народ. Мужики, бабы, ребята, старики с каким-то каменным терпением на лицах входили без слов и поклонов, без спроса садились на лавки, толпились по углам и у порога.

Председатель, не разобравшись в чем дело, бешено заорал на односельчан:

– Во-о-он!.. Кто звал? Зачем?.. На кино што ли нагрянули? Или к покойнику… Вон отсюдова!

Таким Шумскова еще никто не видел. Люди, рассудив, что случилось что-то чрезвычайное, послушно и согласно покинули сельсовет. Хоть и без злобы, но кое-кто поворчал:

– Партейный, а орет, как…

– Допекли, видать…

– Да Зимок, ково хошь, допечет, ежели с кем срежется.

– Порох, а не карактер…

Выпроводив людей за порог, Антон в сердцах хлопнул дверью, да так, что застонал потолок и жалобным дребезгом отозвались стекла в окошках.

– Чую твой язык наработал, ешки-шашки, – срывисто задышал председатель и кулаком постучал по кирпичам печки, будто во всем была виновата одна старая Надеиха, разболтавшая по всей деревне о «мобилизации».

– Не я. Война работает, милай, – со вздохом, но спокойно откликнулась с печки бабка.

Блеск запухших глаз председателя тут же сгас, будто и не возгорался. Зло, как пришло, так и сошло. Николай почувствовал и себя виноватым.

– Взболомутили народ, а попусту. Меня мобилизуют – так меня, – Зябрев с обреченной нехотью потянулся за повесткой.

– Нет, браток, погоди маленько, – председатель перехватил повестку и не по годам проворно ринулся за дверь.

С крыльца Шумсков покликал мужиков назад, в избу. Женщинам велел-таки вертаться к своим делам. Выпроводил и мелюзгу. Парням, которым годов по пятнадцати-шестнадцати, позволил быть со взрослыми. Антона осенило: зачем людей-то от себя отгонять? Куда легче и законнее будет решить заковыку с повесткой общим сходом оставшейся старой да хворой мужской части Лядовки. На миру и грех принять легче, если все обернется так, как он и задумал, как будет лучше для разоренного колхоза.

– Я ведь только на баб понакричал-то – для острастки, чтоб не мешали, – слукавил Антон, чтоб хоть как-то оправдаться за свой срыв. – А вы, мужики, к самому часу приспели. Заходите, заходите. Совет нужен!..

– Конешное дело, бабы. Они завсегда не к добру, – кто-то с явной уловкой поддержал безобидный обман председателя.

– Не тяни, Захарыч, выкладай директивы свои да и по работам, – со скрытным притворством стали поторапливать старики, будто их оторвали от самого важного дела.

Да и мужики помоложе, мостясь по углам и лавкам, словно по сговору, делали вид, что у них тоже работы невпроворот. И что белый день транжирить на бездельную говорильню – грех немалый. На самом же деле ни у кого скорой работы пока и не было. Она еще только предстояла и то с условным загадом: если дадут обещанных семян; если колхоз разживется тягловой силой – хоть какими-нибудь лошаденками; да если вернут угнанный по осени в тыл лядовский скот; да если кузнец, Николай Вешний, не подорвется на мине и соберет плуги, бороны, сеялки и другой инвентарь, брошенный когда-то в полях; да если эмтээсовцы помогут хоть одним тракторишком… О, сколько таких «если» ожидалось лядовцами в ту послеоккупационную весну! Тыщи деревень, как Лядовка, освобожденных от неметчины, стояли теперь на том краю порушной жизни, когда требовалась хоть какая-то подмога, чтобы удержать эту самую жизнь от погибели. Подобно окопному солдату, которому всегда не хватает самой малости – лишнего патрона или гранаты, половника борща из горячей кухни или табаку на последнюю цигарку перед атакой, – так и крестьянину прифронтовой полосы теперь была необходима поддержка: разжиться лишним пудом семян, парой лошадей, плугом, чтобы хоть малость прибраться на полях и посеять хлеб. Но пока этого не было, колхозный люд, как и солдат в окопах, набирался впрок терпением. Шумсков как старый солдат и партиец, тертый калач во всех людских невзгодах, духом и сердцем чуял и знал меру всех запасов нечеловеческого терпения русского человека. Об эту силищу, втайне веровал Шумсков, разобьется и немчура с ее хваленым железом, и сама война.

Однако не об этом думал в сию минуту председатель. Осерженный на самого себя за волокиту с повесткой Зябрева, он искал подходцы, как бы поскорее и без канители отправить на войну кого-то из Зябревых.

– Так вот, старики, нужен ваш совет, – начал было председатель, но ему помешали.

– Можно? – в приотворенную дверь просунул свой свекольный нос дед Финоген. Никому неведомо, на чем в этом древнем старике еще держалась жизнь и с каких сил он еще мог ходить в сельсовет, как он выражался, «подумкаться» с народом. Его жидкие глаза глядели только на свет и, еле-еле осилив порог, он в промокших бахилах прошлепал к окну и, как с последним, с выдыхом шмякнулся на пол: – Вот и славно. Можно – значить…

– Я говорю, совет-то, может, и не понадобится – дело тут военное, много не насоветуешься, но…

И тут председателю не дали разговориться. В дверь пролез Васюта-звонарь. Пролез по-собачьи мягко и, как всегда, заскулил, выворачивая душу себе и другим:

– Гадай, не гадай – война не черт, от нее молитвой не отделаешься. – Васюта небрежным швырком перекрестил свою голую грудь, выпирающую лошадиной коленкой из распаха драного полушубка, и, раздувая помороженные ноздри, прогундосил: – Ишь расселись-то, как в киятре… А тама кровушка текет…

Васюта подсел рядышком к Финогену. Вместо рукопожатий они смачно расцеловались, словно похристосовались. В избу ввалились еще два старика, но без шуму и спросу. Шумскову они не помешали, и тот наконец сказал, что хотел:

– Дело здесь военное, говорю, и наш совет тут лишь для блезиру. Мы должны проводить своего товарища на фронт…

– Это кого же?! – растрепанным воробьем всполошился одноногий Изот Федулов.

Председатель опять не успел сказать о повестке – заскрипела снежным писком дверь, и то ли важно, то ли с немощным равнодушием вошел, сняв шапку еще в сенцах, Разумей Авдеич Ляпунов. Все необъяснимо прытко повставали с мест, как солдаты перед генералом. Так подчиненно подняла их знакомая сила – через плечо лесника на сыромятном обрывке висел кожаный ягдташ. А в нем – все знали – давно уже не водились охотничьи причиндалы; лесник носил в ягдташе для мужиков табак, когда выбирался из лесу в Лядово на людские сходки. Ружье у него отобрали в начале войны. Единственным казенным оружием для «самообороны» ему теперь полагался кинжальный штык от трофейной винтовки. Носил он кинжал на поясе под полушубком и оттого портки свисали еще ниже и казались совсем пустыми. Дед Разумей давно жил в одиночестве, исчах, изболелся до неузнаваемости. Однако это не мешало ему держать верх на всех сходках, когда случалось ему бывать на них. Приезжал он на старой, со сбитыми мослами клячонке, под стать своим годам и дряхлости. На людях он легче отходил от хвори, запасался новыми силами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю