355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 7)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)

– Резерв духа и мужества всегда при солдате, капитан, его ни откуда не подвозят и не пополняют… – попытался успокоить майор капитана. – Куда я отведу солдат, если они при своих окопах, где через день, а может и через час примут бой?

– Но гарантий, что не сдадите город и убережете памятник вождя, вы, майор, мне тоже дать не можете. Это факт! И потому солдаты не должны видеть, что делают саперы. Это поколеблет их боевой дух. Тем более, окруженцы – уже не полноценная сила, и страна не может им доверять сполна.

– Вождь, даже в каменном облике, я думаю, вдохновлял бы солдат, – сохраняя спокойствие, проговорил майор. – Укрепил бы дух и веру в свои силы.

– Я вынужден буду принять меры! – выходя из себя, капитан кивнул на цепь охраны. – Займите, в конце концов своих бойцов – работой, политбеседой, или, наконец, увидите их к полевой кухне и дайте жратвы. Для них это всегда важнее, чем соваться не в свои дела… Иначе, майор, я обязан донести, куда надо!

– Донос, конечно, убедительнее приказа, – согласился майор и отдал распоряжение младшим командирам развести солдат по своим местам.

Чуть за полдень саперы, с честью выполнив «спецзадание», чин-чином уложили блоки статуи в санитарную фуру, и ездовые погнали коней на Тулу. За ними, словно кортеж, тронулся и отряд охранников, настороженно глядящих по сторонам, будто в конной повозке они увозили в глубокий тыл не каменные глыбы, а золотые слитки государственной казны. Наскоро перекурив, старшина увидел и своих саперов. Телеграфные столбы с колодезным воротом наверху остались стоять над постаментом и все еще походили на устрашающую виселицу. Обессилевшие саперы не смогли свалить это чудовищное сооружение, не закидали они, как приказал капитан, и постамент хворостом от сторонних глаз. Все было на виду. На постаменте даже остались стоять сапоги увезенного спецобозом хозяина. Их не удалось сорвать веревочной петлей со стальных креплений, и сапоги красовались теперь на гранитном прямоугольнике не погляд окрестному миру. Правда, уходя, старшина долбанул обухом по голенищу, чтобы порушить и скрыть оплошность своей работы, но от удара лишь рассылался по всему скверу пустой топорный звон да высеклись, как от сварки иссиня-каленые искры.

* * *

– Ну и матерьялец! – выдохнул сапер, махнул рукой и не стал больше пытать силу.

Лютов и Донцов, от нечего делать наблюдая эту грустную картину, сидели на станинах пушки, не в силах сказать что-либо друг другу – перед глазами все еще моталась в петле каменная голова… Первым не вынес молчания комбат:

– А майор был прав: памятник должен стоять как вдохновляющий символ для обороняющихся солдат. Как ты думаешь, сержант?

– Живой Верховный, – Донцов отмахнул руку в сторону Москвы, – и тот ничем не может помочь нам. Да и каменный – тоже не бог… Я о другом думаю: раз сняли памятник – значит, предрешена судьба и этого городка. Сдадут его.

– Выходит, так – согласился лейтенант.

Немного погодя, Лютов, взяв топор у Донцова, отправился к «виселице». Оглядевшись, будто он пришел на воровскую порубку леса, принялся рубить столбы. Повалив их наземь, он выбрал, какой поразлапистее, куст сирени и прикрыл им сапоги Верховного. Вернулся к орудию.

– Что за святое место, если уж и тут, в захолустном городке, поставлен такой величественный памятник? – сам себя спросил комбат.

А ответил на вопрос Донцов, чем немало удивил комбата.

– В девятнадцатом году, когда Деникин наступал на Тулу и вел бои как раз там, где сейчас гремит канонада, его натиск сдерживала 13-я армия. А штаб этой армии располагался тут, в Плавске. В самый угрожающий момент боев Ленин прислал сюда Дзержинского и Сталина. По прибытии Дзержинский сразу же отправился на передний край, к солдатам, для поправления ситуации на фронте, а Сталин остался наводить порядок в штабе. Костерил тыловые службы, делал перемещения в командном составе, держал политические речи перед отправкой резервных солдат в окопы… тем и прославился наш городок. Во славу такого события и был воздвигнут этот памятник, когда Сталин стал вождем народов… а речи он произносил вон с того балкона – гляди, лейтенант, за речку.

Лютов приложил к глазам бинокль, и Донцов помог ему отыскать здание с балконом. Оно стояло неподалеку от берега реки, в линии заводской стены. Раньше на этом месте располагалась фабрика сельхозмашин. Теперь там машиностроительный завод. И Лютов уже без бинокля глядел на приконченные кирпичные стены цехов, на заводской двор, где стояли полуразобранные танки и автомашины. Возле них хлопотали и военные и рабочий люд. Завод продолжал дымить трубой, несмотря на близость фронта.

– Удивительный наш народ! – с тоскливой восторженностью проговорил комбат. – Тыщи лет живет по одной и той же мудрости: помирать помирай, а хлеб сей.

– В этом – главная жила нашей жизни, – согласился Донцов. – Порви ее – все и рухнет разом. Я имею в виду общую жизнь…

– А твоя да моя, выходит, не в счет? – усмехнулся комбат.

– Наша, солдатская, житуха другим аршином меряется… Огневорот войны все переиначил на иной лад.

– Да оно так, – согласился комбат Лютов и тут же свернул на прежний разговор: – А откуда ты, Донцов, знаешь, что тут сам Сталин бывал? И речи, говоришь, держал? – комбат еще раз приложил бинокль к глазам и стал разглядывать чугунную решетку балкона двухэтажной конторы завода.

Ни в балконе, ни в самом здании ничего примечательного он не нашел и зашарил взглядом по заречным улочкам северной части городка. У колодезных срубов густо кучковались красноармейцы, возле изб, в придворовых палисадах, кое-где дымились походные кухни. Солдаты видно, коротали привальное времечко, накапливая силы то ли на новый отход-отступ, то ли собирались оставаться на тех улочках в обороне. Этого было не понять и потому комбат вновь направил бинокль на балкон заводской конторы, силясь представить на нем Вождя, говорящего нужную в тот час полководческую речь.

Донцов, размышляя, о чем мог думать в эту минуту Лютов, ошарашил его:

– Сталина я слушал своими ушами, видел собственными глазами. На том самом балконе!..

Лютов опешил и стал неуклюже охорашиваться, словно его окатили студеной водой. Он поправил полевую сумку, ощупал кобуру пистолета, убрал бинокль в чехол, усадил половчее очки на переносице. Все он делал так, будто собрался слушать совсем невероятную историю. Донцов, уследив в глазах комбата недоверие к своим словам, засмущался и сам, но идти впопятную он уже не мог: надрубил – надо было рубить до конца.

– Вы мне можете не верить, лейтенант, но так было в моей жизни.

– Каким же образом все это произошло? – казенно, словно на допросе, получилось у Лютова. И чтобы сгладить свою оплошность, смягчил вопрос: – Неужели такое случилось на самом деле? Как ты сюда попал в том, девятнадцатом?

– Я здешний! – начал рассказывать Донцов. – Вот ежели у этого берега сесть в рыбачью лодчонку, то даже без весел, одним течением эта река через пару часов прибьет меня к родному порогу. Или, взобравшись на колокольню Сергия Преподобного, – Донцов показал на белокаменный храм, что возвышался над городком в полуверсте от них, – то и родной дым увижу, окошки разгляжу и до детишек докричусь… Так что, я дома, лейтенант. И не будь войны, зазвал бы я тебя в гости. Матушка, небось, уже и печь истопила…

Разговор о Сталине как-то сам собой поугас, и комбат теперь больше думал о Донцове: как он вдруг оказался здешним жителем?

Тот ни разу об этом даже не обмолвился. Другой бы на его месте не посчитался и с присягой – хотя бы на часок забежал домой, чтобы повидаться с родней. Отпросился бы, наконец, и Лютов готов был отпустить сержанта на день-другой.

– И далеко ли до твоей деревни? – спросил он Донцова.

– Час-полтора солдатского ходу. Не больше. Да что об том говорить…

– Далековато! – пожалел комбат. – Я бы тебя отпустил на малое время. Но не та обстановка. Под трибунал угодить недолго.

– Не бойся и не мудри, политрук, я у тебя отпрашиваться не стану, – с грубоватой открытостью заявил Донцов, разгадав ход мыслей своего командира. – Я и сам не пошел бы.

– Отчего ж?

– Не хочу повторить судьбу покойного отца.

– А что за судьба его?

– Обыкновенная. Русская судьба…

Чистый осенний ветерок донес запах солдатского варева и сбил Донцова с мысли об отцовской судьбе. К окапывающимся солдатам подвезли кухни, и повара принялись за веселое дело. Загремели котелки, послышались всегдашние в такие моменты шутки и подначки друг над другом. Донцову голодно икнулось – вторые сутки – ни крохи во рту. Комбат тоже заоблизывал пересохшие губы. И стало не до разговоров.

– Пойду-ка попытаю удачу, – всполошился Донцов и, достав из вещмешка котелок, отправился к ближней кухне.

Дело справилось как нельзя лучше. Хлеба, правда, не дали – у самих в обрез. А «шрапнели», как солдаты называли перловую кашу, не пожалели – напичкали котелок с верхом. Да со свиной свежатинкой. Нехитрая трапеза, хоть и из чужого котла, сладилась неожиданно славно. Донцов спустился к реке, сполоснул котелок, испил на сытый живот студеной водицы, и лицо омыл – просиял, будто на крещенской иордани побывал и очистился от грехов. Река-то своя, родная…

«Теперь бы шофера Семуху дождаться», – с осторожной надеждой подумалось Донцову. Ох, как нужны снаряды! Хотя бы на одни бой! В какой уж раз наводчик посмотрел на чугунный мост над Плавой, на его могучие формы в ладных заклепках, на вереницу машин и пеших солдат, движущихся туда и сюда: на передовую и в тыл. Тягач Семухи Донцов узнал бы за версту, но его пока не было видно. Может, в дороге, может, давно неживой лежит в кювете, без могилы и помощи… Самолеты противника, словно на тренировочных полетах, над колоннами отступающих отрабатывали свои изуверские приемы по штурмовке. А в стороне Мценска и Орла непрестанно постанывала канонада. На обе линии оборонительного рубежа, что пролегали по берегам Плавы, подходили резервы. Правый, северный, берег насыщался более свежими силами. На левом, где находились Донцов и Лютов со своей единственной пушчонкой, сосредотачивались, в основном, подразделения недавно вышедшие из окружения. Неподалеку от сквера, навострясь стволами на большак – для отражения танков, развернулся подошедший дивизион полковушек. Донцов пожалел, что орудия этого дивизиона совсем другого калибра и просить снарядов не было смысла. Наводчик сокрушенно посмотрел на свое сокровище «Прощай, родина» и как бы для общего боевого порядка тоже стал разворачивать стволы пушки на дорогу, в сторону возможного прохода танков. Ему помог комбат Лютов, усмотрев в этой затее больше символичности, чем всамделешной силы. Помимо пушки с сохранившимся прицелом, из боевого снаряжения оставались у них артиллерийский бинокль, который уступил Лютову Донцов еще во Мценске, топор, штыковая саперная лопата и единственный патрон от пушки – это все, что уцелело от некогда боеспособной батареи и даже бригады! И где-то еще плутает на своей полуразбитой колымаге неугомонный бесстрашный солдат Микола Семуха…

* * *

В ожидании шофера с боеприпасами, сгоняя время и тоску с разболевшихся душ, Лютов и Донцов снова заговорили о былом и близком.

– Так как же сложилась судьба твоего отца? И при чем тут Сталин и Дзержинский? – горел любопытством комбат.

– Я уже говорил, что тогда, в девятнадцатом году, на орловско-тульском направлении Деникина сдерживала 13-я армия. И была эта армия не без изъянов. Помимо нехватки в провианте и боеприпасах, она страдала болезнями – тиф косил хлеще вражеских пулеметов, царило дезертирство и прочие нелады. Отряды чекистов рыскали тогда по прифронтовым деревенькам, вычесывая, как докучливую вошь, из всех укромок и подполий, малодушных солдат, сбежавших с фронта. Таких, к сожалению, было немало. Несчастных сгоняли в Плавск, где располагался штаб армии, а при нем денно и нощно работали полевые суды и трибуналы. Группы дезертиров чекистами делились на «десятки», из которых отбиралась половина, из самых слабых, непригодных воевать, и эти обреченные «пятерки» на глазах помилованных безжалостно расстреливались для острастки. Тех, кто еще твердо держался на ногах, отводили за околицу города пешим ходом и там, в осиннике, приговоренные принимали смерть от своих же братьев-солдат. Ослабевших же стреляли прямо во дворе ревкома, у конюшенной кирпичной стены. Еще неостывшие трупы клали на армейские повозки, покрывали грубым рядном и увозили туда же, в осинник…

Донцов, сделав передышку в рассказе, сходил к работающим солдатам и выклянчил горстку махорки. Свернув с комбатом по цигарке, Донцов продолжал:

– В один из прочесов (так в деревнях тогда называли рейды чекистов) загребли и отца. Стащили с печки, можно сказать, с того света выволокли – он еще и не оклемался от тифа. На голом черепе ни волоска – до корешков тифозным жаром выжжены, а тело – одни кости-палки да кисет минералу… Разобраться бы да пожалеть, но куда там: дезертир – и никакой тебе пощады! Доказательства просты и явны, даже протокола не стали писать. Шинель с подпаленным подолом – видно, на кострах сушились – висела на гвозде у притолоки. Армейские ботинки с обмотками мать на свои ноги приспособила, а солдатская папаха, выжаренная в печке от вшей, поусохла и в пору мне сгодилась – чай, десятый годок распечатал.

– Одежа-обува на месте? На месте! – орал чекист, перекладывая карабин с локтя на локоть. – Какого рожна доказывать? Сбирайся, мужик, и – шагом арш! По тебе трибунал соскучился.

– Да я, браток, не красный дезертир. Я, еще во-о-н когда, из немецкого плену утек! – стал доказывать отец, колотя в потную грудь иссохшим кулаком. – Понимать надо: это совсем другая пропозиция. Шинелка и у тебя такая же – не в ней же наша вина? К тому же я – раненый. До плена еще фронт прошел.

Отец задрал правую штанину исподников и показал расчесанный иссиня-кровавый рубец раны чуть ниже колена. Чекист покачал головой и без малой жалости сказал:

– На самострел похоже! За это тебе, мужичок, еще добавиться.

Отец, не отошедший еще от тифозной горячки, обезумев, схватился руками за ствол карабина и потянул на себя, будто в рукопашной. Красноармеец пнул отца сапогом в живот, и тот, запрокинув в бессилии голову, долбанулся о припечек и рухнул на пол. Пока он приходил в себя, чекист позвал со двора еще двух красноармейцев. А когда прошла обморочность, отцу приказали собираться. Мать смертно взвыла, будто отец лежал не у печки, а под святыми. Чекист грубо заругался на мать и тут же, лукавя, успокоил:

– Не реви, тетка, для проверки берем. Пойдет с нами в Плавск.

Мать размотала обмотки со своих ног, сняли армейские башмаки и подала отцу. Тот, задышливо хватая ртом воздух, принялся обуваться. Сунув босые посинелые ноги в ботинки, принялся наматывать обмотки прямо на исподники.

– Чего беднишься-то? – строго спросил чекист. – А где шаровары? Ты што дурачка-то из себя корежишь? Не в кольсонах же ты тикал с фронта?

– На пшенцо обменяла, солдатик, – вступилась мать за отца, крестясь на божницу. – Он же, – она показала на мужа, – обвыкши от хвори, есть запросил. А чего я ему дам? Сами – сплошь в голоде, травкой пробавляемся. Но больного-то лебедой не поднимешь.

– Ну, хоть старые портки подай! – не унимался борец с дезертирами. – Ты с нами не шуткуй, тетка.

– Да вот мальчонке перешила старые-то, – заоправдывалась мать, потеребив на мне перешитые отцовские штаны.

– Чего ты к бабе пристал? – заступился отец за мать. – Ай твои богаче живут?… Я и так сойду, в исподниках. Чай, не на парадный плац или в окопы меня, а, как ты сказываешь, на проверку.

Всю дорогу до Плавска мы с матерью вели отца под руки. Разучившись ходить за время болезни, он на первой же верстке сбил ноги. Нудила старая рана. Не хватало сил для нормального шага. Это злило конвойных чекистов, и они, не стеснялись матери, гадкими словами поносили отца за его бессилие. Зато с полдюжины дезертиров, шагавших тоже под дулами конвоя, без притворства сочувствовали нам с матерью и не раз советовали вернуться домой, обещая довести отца до города. Но чутье матери не давало на то согласия. В пути, видно, от малосилия к отцу вновь подступился жар, как бывало в тифу, и он сбросил шинель с плеч и папаху с головы, оставшись во всем белом. Рубаха и безволосая голова занялись испариной, еще пуще задрожали от немощи ноги и руки, и нам с матерью стало невмоготу вести его. Со стороны чужому глазу наверняка казалось: добровольного человека ведут на тот свет.

Так оно и вышло: расстреляли отца на ревкомовском дворе, у конюшенной стены. Расправились без волокитных допросов и бумажных протоколов. Но еще до расправы всех выловленных дезертиров (а их набралось до полного взвода) конвойные чекисты, по приказу своего начальства, согнали на площадь слушать речь представителя центральной власти – Сталина. Площадь перед заводской конторой сразу же после революционного октября была названа высоким словом «свобода». Вот на той площади Свободы и расположились резервные полки 13-й армии. Красноармейцы – пешие и конные – стояли в нестройном каре. Чуть поодаль, за спинами полков, толпился гражданский люд. Отступясь от тех и других шагов на тридцать, расположились плотной кучкой и дезертиры под усиленной охраной. В конец изморенного отца мать, с позволения конвойных, усадила на расстеленную шинель. Словно в бреду, отец просил пить. Но воды не было, и тогда он принялся материть конвойных:

– Окромя нахлобучки от начальства, вам, паразитам, за меня ничего не дадут – ни хлеба, ни наград… Я же – не дезертир, говорю вам. Я с немецкого плену утек – весь и грех мой… Разберутся товарищи командиры – вам же хуже будет! Черти окаянные.

– Ты в лапти нас не обувай – чай, обуты. Слухай, что главная власть говорит. А то… – конвойный замахнулся прикладом винтовки, но мать загородила собой отца.

«Главная власть» – Сталин – говорил тихо, обрывчато, с крутым кавказским акцентом, что придавало его речи суровость, властность и беспощадность. От балкона, с которого он говорил, до места, где стояли дезертиры и мы с матерью, расстояние было немалое, и не все было слышно и понятно. А что было понятно, наводило ужас и страх. Кое-что и до сих пор глушит уши и бередит память: «Враг угрожает Туле и Москве, всей нашей революционной России… Отечество – в опасности!..» В речи Сталина воздавалась и славица доблестной Красной Армии. Он звал бойцов «на разгром злейшего врага – Деникина». Говорил он и о порухе в тылу, клял предателей и мародеров. Сказал он свое и то, что касалось моего отца и всех подконвойных: «Дезертирам – позор и смерть!» После этих слов стало ясно, что дезертиров на площадь приводили не столько за тем, чтобы заклеймить их позором, а больше для острастки, как бы впрок тем, кто отправлялся после митинга на передовую, в окопы, в новые сражения с Деникиным.

* * *

На этот раз, после беспощадных слов Сталина о дезертирах, члены полевого суда не осмелились разбираться – миловать и щадить кого-либо из той группы, в какой оказался отец, и прямо с площади обреченных повели на северную окраину Плавска, в осинник, на расстрел. Лишь группу в семь человек – самых ослабевших и потерявшихся рассудком – завели во двор дома бывшего купца Сазонова, где располагался ревком и местная власть. Тут их и расстреляли. По дороге на это смертное место отец, обретя последние силы, отстранил нас с матерью и пошел один, без сторонней помощи. И довольно убежденно он утешал нас: «Все обойдется! Товарищи разберутся… и мы вернемся домой!»

Во двор ни меня, ни мать не пустили, и мы остались за воротами. Мать сунулась подать отцу шинель и папаху, но конвойный оттолкнул ее:

– Они ему больше не понадобятся!

Мать все поняла наперед меня, рухнула наземь и забилась в рыданиях. Я же боялся терять из глаз отца. Вцепившись в прутья чугунной ограды двора, мне захотелось сокрушить все, что отделяло в этот миг отца от меня. Я даже не почуял боли, когда меня огрел плеткой верховой чекист, подъехавший к воротам. Видно, это был начальник. Ему доложили о поимке дезертиров.

– Всех – к стенке! – с какой-то деловой обыденностью приказал командир и спешился с коня. Кожан желтого хрома, великовато сидящий на узких плечах и перехлестнутый портупеями, скрипел на нем, как жениховские сапоги. Вынув из деревянной колодки маузер, он добавил: – Приговор в исполнение приведу сам!

Рядовые конвойные, обрадовавшись такому обороту дела, заторопили обреченных, подталкивая их к кирпичной стене конюшни, изрядно исклеванной пулями при прежних расстрелах. Особо не сопротивляясь, незнамо кем приготовленные к смертной казни, солдаты выговорили последние слова – всяк свое:

– Больной я. Потому и ушел с позиций…

– Больные в лазарет ходят, а не к бабе под бок, – с шутливой легкостью парировал чекист с маузером.

– Я не дезертир! Я перебежчик от Деникина… В Красную Армию хочу. А домой забежал на мать глянуть – жива ли? – угнув напуганную голову, лепетал молодой солдат.

– Порогом ошибся, сопля зеленая? – дулом пистолета чекист поддел под подбородок парня. – В глаза гляди, стервец!

Когда дошел черед до отца – он стоял крайним справа, допрашивающий выжидающе посмотрел на его спокойное лицо, на исподнее белье, на обмотки, на немецкие клепаные ботинки. Отец молчал.

– А ты почему ничего не просишь? – спросил чекист, прищурившись, будто он брал свою жертву на мушку.

То ли от бессилия, то ли не желая говорить попусту о своей судьбе, отец выговорил лишь два слова:

– Дозволь напиться, – он показал на ржавую бадью, стоящую у коновязи, из которой конюха поили лошадей.

Чекист в хроме велел красноармейцу подать бадью. Хотя воды в ней было на донышке, отец не осилил донести до губ, выронил бадью, и она, грохнувшись оземь, оплескала водой исподники, обмотки с ботинками. Малые оплески достали и до сапог чекиста. Тот поспешно отпрянул, словно его ошпарили кипятком.

– Чо Ваньку валяешь?! – обозлился чекист и погрозил маузером. – Ай, первым захотел пулю слопать.

– Ты, командир хороший, по самовольству горячку не пори. Сначала суд должон быть…

– Я – сам тебе суд! – вскричал чекист и пнул сапогом бадью. Та с жестяным дребезгом покатилась к коновязи. Подошел к отцу и стволом пистолета, словно буром, ширнул в живот.

Без стона, лишь екнув от перехвата дыхания, отец опустился на карачки, угодив безволосой головою прямо в колени чекиста. Тот, будто с испугу, дважды выстрелил в восковой затылок, и голова вмиг окровянилась. Потом, словно боясь, что у него отнимут оружие, с неизъяснимой поспешностью чекист в упор стрелял каждому в грудь. Добивать никого не пришлось – все семеро лежали недвижно у ног исполнителя самоличного приговора.

– Так оно ладнее, братва, – обратился командир к красноармейцам, которые смущенно глядели на скорую расправу и виновато переминались с ноги на ногу. – Ваши патроны целей будут – для Деникина пригодятся.

Сунув в колодку маузер, чекист велел подать коня и приказал увезти трупы. Два бородатых красноармейца – должно, из похоронной команды – подогнали тележный полок с запряженной парой коней. Пока они клали расстрелянных на телегу, другие солдаты помогли мне привести в чувство мать. Слез у нее уже не было. В глазах – тупая блеклость и страх. Сам каким был – не помню…

Мертвых бородачи покрыли рогожными мешками и поприжали лопатами. Пока убитых везли за город, в осинник, в общую яму расстрелянных дезертиров, мать, держась за тележную грядку, христом-богом молила отдать отца.

– Тебе мужика, а нам – пулю в лоб и вместо него под рогожку? Охота ли? – не без страха отнекивались красноармейцы.

Мать не отступалась. Лезла за пазуху, вытягивала гайтан с нательным крестом, рядом с которым было нанизано обручальное кольцо, и сулила последнюю свою драгоценность.

– Эх, бабья твоя башка. Пойми же: нам что за золото, что за присягу – одна пуля! Такая жисть наша… – так и эдак солдаты толковали обезумевшей матери, лишь бы отвязаться.

Но жалость взяла верх, и на выезде из города, когда дорога свернула к осиннику, а телегу скрыл бурьянистый заполох, бородачи, будто бы ненароком, свалили труп отца и заторопили коней – поскорее с глаз и подальше от греха. Отъезжая, один из красноармейцев дурацки пошутил:

– Ты бы, тетка, заместо золотца-то винцом бы разжилась. На помин души.

– Соколики родимые, да ежели найдется – спроводю. Видит бог – вымолю, чай есть на что, – мать потрясла над головой сухоньким кулачком, с зажатым в нем венчальным колечком.

Но могильщики ее уже не слышали – телега свернула в осиновый лог… на окраинной слободе Плавска за то же колечко мать выменяла у кого-то ручную тележку. На ней-то мы и привезли отца на наш сельский погост. Пришлось хорошо – к самой ночи, никому неведомо как: ни злому глазу, ни доносному языку. Уже тогда ставились «печати», как служивым коням тавро: кто за советскую власть, а кто против, кто большевик, а кто контра, кто дезертир, а кто защитник. Не каждому полагалось говорить и думать о жизни. Мать нашу тайну доверила лишь свекру. Я тайком привел деда на кладбище и принес лопату. При луне, словно при божьей свечке, мы с дедом вырыли могилу. Отца, завернув в шинель, положили без гроба. Мать, слюнявя клинушек платка, выбрала запекшуюся кровь из глазниц покойного и этим же платком покрыла отцу голову. Так и закопали его без должного обряда и без креста…

– Теперь эту могилу я и сам вряд ли отыщу, – с горечью закончил Денис рассказ об отце. – Не добрый момент и мне сейчас ловчиться на побывку, пусть и на самую малую…

Комбат, сидевший на орудийной станине, молчал и нельзя было понять, слушал ли он наводчика, или думал о чем-то, своем: что будет с ним самим, Донцовым и со всеми, кто сейчас окапывается и готовится к встрече с противником.

– А кем ты, Донцов, работал до призыва? – после долгого молчания спросил Лютов.

– Механиком МТС, – с излишней поспешностью ответил Донцов, будто этот вопрос и должен был последовать за его рассказом.

– И за отца мне отвечать не пришлось. Тайна его гибели так и осталась тайной…

– Да я не о том. Я хотел спросить, почему ты в артиллерии, а не танкистом воюешь, раз ты спец по тракторной части.

– Был я по первости и танкистом…

Об этом Донцов за все месяцы отступления ни разу никому не рассказывал. Не подвергался он и никаким официальным допросам. Однако черным крестом на душе лежала вина за гибель своих боевых товарищей.

– На моей совести – две машины и два экипажа, – решился вдруг на исповедь Донцов. – С первым танком – далеко еще за Днепром – я угодил в засаду… Как-то так вышло: немец вдруг с наступлением застопорился – день сидит, два выжидает. Нашим командирам показалось, что выдохся. Доложили выше – генералам, те еще выше – в Генштаб. А Верховный, видно, чтобы не прозевать момент, приказал контратаковать. Мы тоже, вроде как с радости без разведки, заполошно – вперед! Ну и напоролись… От нашего батальона живой гусеницы не осталось – машины, словно в огневую переплавку попали. За полчаса фриц все пожег! Из экипажей единицы спаслись. Я из своего – один.

Донцов, чтобы его правильно понял пехотный политрук, каким все-таки образом он не сгорел в танке, с неловким смущением пояснил:

– Танкистам-то известно, что механикам-водителям из горящей банки выбираться ладнее других членов экипажа.

Какая пехота не видела горящие танки! И кто как спасается – тоже. Не в диковину это и лейтенанту Лютову. Без подозрений он слушал и верил Донцову. Но думал он совсем о другом: сколько же смертей может пересилить человек на войне? И совсем жестоко, горячась, он тут же спросил о втором танке.

– Нет, второй не горел, – свертывая очередную цигарку, с прежней открытостью ответил сержант. – В Днепре утопил… При переправе «юнкерсы» прищучили – от взрывной волны не удержал на понтонах. Сам, как есть, выкарабкался. А вот из ребят – ни один. Кто теперь с меня крест снимет?…

– А в чем же твоя вина? – как бы жалеючи спросил Лютов.

– А в том, что живым остался! – выдавил из себя Донцов, словно последнюю каплю крови.

– Так оно и выходит: пол-армии погибло, а вторая половина грешницей остается, – вроде бы согласился комбат на словах, но душа протестовала, и Лютов пошел как бы впопятную: – Извечна солдатская канитель: за царя умри, за Отечество голову сложи, за революцию жизнь отдай… даже за землю, в которую тебя же зароют, тоже на смерть иди. А тут лечь в могилу за чужую жизнь люди считают за превеликую мудрость!.. А мудро ли? – не понять кого спросил Лютов после недолгих рассуждений о долге и погибели.

– Не мудрость гонит в могилу человека за человека, а его совесть, – как-то сам собою подвернулся ответ Донцову. Но эту истину не так просто было доказать, и он спасовал, повернув разговор на ближние заботы: – Воротится ли Семуха, добудет ли он снарядов?…

Ни Донцов, ни Лютов в чудеса не верили. А вернуть им шофера могло только чудо. И оно сподобилось. Иголка в стогу нашлась – только так можно было истолковать случайность, что Семуха все-таки воротился. Донцов, пытко следивший за движением на мосту, проглазел машину Семухи и обнаружил ее почти рядом, у пехотных траншей, которые были отрыты за ночь и где теперь оборудовались стрелковые ячейки, гнезда для пулеметов и противотанковых ружей, а на противоположном берегу, кроме таких сооружений, строились даже землянки для командиров и штабов. Все это в приказных бумагах называлось новой оборонительной линией. Какая по счету – одному богу известно. И уже никому не верилось, что на этой очередной линии враг будет остановлен. Знатоки из более высокого начальства, инструктируя надежность обороны, находили в ней немаловажный изъян – отсутствие проволочного заграждения. И Донцов, подбежавши к небольшой колонне грузовиков, в числе которой стоял и тягач Семухи, впервые за всю войну почувствовал, что его и всех, кто готовился к очередной оборонительной схватке здесь, на берегах крохотной речушки, кто-то жестоко предал. На машинах вместо снарядов, патронов, провианта и других боевых средств и запасов, подвезли колючую проволоку для сооружения противопехотных заграждении. Матерясь во всех богов и апостолов, красноармейцы спрохвала, будто из остатних сил, сгружали мотки и бобины с проволокой, не видя в них проку. А когда один из бойцов обнаружил фанерную бирку с адресом назначения «Ст. Тайшет. Пересыльный пункт № 1», работы по разгрузке застопорились вовсе, и командирам пришлось прибегнуть к повышенной строгости.

Еще больше огорчил шофер Семуха, когда доложил Донцову, что он вместе с машиной переподчинен транспортной роте по обеспечению какой-то «секретной операции».

– Какой такой операции?! – взбеленился Донцов. – У нас с тобой пушка… Ты – тягач, а не секретный извозчик…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю