355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 27)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)

19

Иван Лукич встретил сына с испуганной радостью, не зная, куда посадить, чего сказать, о чем спросить. Без меры засуетился и, чтоб как-то ублажить сына радушием, пытался зачем-то улыбаться. Но уж лучше бы он этого не делал – лицо тут же морщинилось и казалось иссеченным сечкой и смотреть на него было страшновато. «Сдал, постарел и подурнел отец», – невесело отметил для себя Николай.

– Вот, батя, родню нашел! – с излишней веселостью представил он Мотю.

– Нашел и – слава богу. Давно пора, – благодушно отозвался Иван Лукич, догадавшись что случилось. – Теперича, сказывают, все молодые так-то: ни тебе попа, ни родительского благословения. Штемпель в пачпорт – шлеп и вся недолга. А у кого нет такого документу – и так сойдет, – авось не на веки вечные. Одно слово – свобода. Стыду не надо…

– Да не ворчи ты, – будто в шутку, обиделся Николай.

– Нет, нет! Зачем же, – испугался Иван Лукич. – Я к тому, что мне теперича хорошо и покойно будет… Дедом, бог даст, и сделаете меня, – отец улыбнулся и опять на лице зачернелись трещины. – Неча боле по свету рыскать. Делов и дома невпроворот… И внучата – великая радость, а? – только теперь Иван Лукич долго, со стариковской прикидкой, открыто и прямо посмотрел на Мотю. – А ты, дочка, не зорюй щечками-то, стыду тут никакого нету. Дело житейное…

За завтраком Николай узнал от отца обо всем, что произошло в Лядовке и за армейский год его отсутствия и за тот год, который был отдан шахте и недолгим скитаниям.

Колхоз обустраивался жестко, с большими потугами и со всегдашней крестьянской недоверчивостью и безладицей. Но колхоз – все-таки не коммуна, а артельное хозяйство, где все друг у друга на виду и каждый в своем значении и равноправии. Кулаков особых не нашлось, из зажиточных никто не артачился, так что дело обошлось без обрезов и высылок, не как в некоторых других селах, где петухи погуляли по избам и амбарам, и кровушка пролилась, и сирот прибавилось…

– Завтра всем миром косить собираемся. Хлеб поспел – зевать нельзя, – с хозяйской деловитостью проговорил Иван Лукич, сдувая чайный парок с блюдца. – Все поголовно – в поле. Такую мобилизацию объявил Антон Шумсков. Он у нас, как всегда, полный верховодитель – не ослушаешься.

– Все так все. И мы не против, не так ли Матрена батьковна? – обратился Николай к Моте, чтоб как-то ее ободрить, хотя ей и без того показались милыми существами и отец, и изба, и совсем какой-то домашний Николай. Все необыкновенно уютно ложилось на ее уставшую душу. – Мы что, обсевки, что ли?

– Я как ты, Коля, – согласилась Мотя, хотя еще толком и не разобралась, что и когда надо делать.

– Одно худо у нас, Николка, – с нутряной заботой стал жаловаться Иван Лукич, – сиротеет Лядовка наша… Народишко-то, особливо молодой, в город подался… Земля, вишь ты, им не по нутру стала, навроде каторги. На шахты текут люди, как ты вот убег. В Тулу тоже и в самую Москву – вон ажник куда. Чуть не в министры черт несет. Везде и всюду чего-то строить задумали. Какую-то социализму, говорил Шумсков. И ничего не попишешь: надо, говорят, а то опять на Расею войной попрут супостаты, ежели пронюхают, что ничего не делаем – на печи лежибочим да табак с вином глушим… А еще сказывал Шумсков об том, что какую-то пятилетку учинять скоро будут. И тоже уйма людей затребуется. А откудова их взять-то? Да все оттудова – из Лядова нашего…

– Не к буржуям же заграничным на поклон идти. Хоть там за гвоздями, за аэропланом каким, автомобилем или за трактором, – как умел, Николай принялся объяснять отцу политграмоту, как он сам усвоил ее еще в армии. – Все надо самим делать!

Иван Лукич с пониманием согласился с сыном:

– Дык, ясно дело своим горбом надоть – так-то надежнее, пользительнее и дешевше должно быть… Да опять же я не об том, сынок, чтоб люди не шли, куда им хочется по теперешней жизни… Меня другое терзает. Зачем, не возьму в толк, люди помирают допреж смерти? Вот какой убыток по сердцу бьет…

Иван Лукич явно свернул в сторону от непонятного ему разговора о том, что и какая сила переиначивает жизнь в Лядовке.

Николай снисходительно слушал отца, захмелевшего от чая и от невеселых дум. Такое с Иваном Лукичом бывало всякий раз, когда он принимался судить жизнь за ее вывихи, но рассудительности не хватало, чтобы объяснить все это, и он тогда начинал считать покойников, полагая, что людская убыль – самая гибельная потрата на земле.

– Вот взять кума Антипа Суринова, крестного твоего…

– Ай, помер? – встрепенулся Николай.

– Об том речь. Поехал в Тулу к ученому доктору от куриной слепоты лечиться, да под паровоз угодил сослепу. По весне схоронили… Митрюня, помнишь, который пятнадцатипудового бычка через всю Лядовку пронес и бутылку выспорил? Так вот – допился богатырь Буслаюшка, вином захлебнулся… Али взять Прохора Зимцова, конелюба. Когда колхоз зачинался у нас, от каждого двора все тягло затребовали, чтоб до единого копыта – на обчую конюшню. А у него жеребчик с кобылкой – одно загляденье, тебе знамо это. Их-то он свел и слезы не уронил, а вот жеребеночка от них – игрушка и только – хоть на комод ставь да любуйся – отдать не мог, заартачился. Ни в какую. Для красоты умолял оставить. Так нет же – высылкой застращали мужика. А Прошка заместо высылки от обиды в петлю залез. Вот как помирают люди, милок… Еще скажу историю: огородник Степа-холуй из ружья Костика-глупышку волчиной дробью начисто срезал – за одну пазуху огурцов малого порешил. Вишь, как теперича жизнь-то подешевела… Всяко избываются люди. Да ладно бы от старости, с износу бы помирали, а то как-то по насильству все получается да попередь сроку… Вот я как-то посчитал, что за два с небольшим года, пока тебя тут не было, Лядовка наша поусохла душ на тридцать. Будто война какая прошлась по ней. А прибавки, почитай, никакой – три человека. Васюта с Уровок возвернулся, звонарь церковный, знаешь его. Батюшка согнал его с колокольни. Со свечьми зашился: при нехватке сам их делать изловчился – из остатних огарков. Ну и на вино сбывал богомольцам. Прибыток заимел, загордился, перечить стал спьяна старосте и настоятелю самому. До богохульства дело доходило. Ну и погнали его. К колхозу нашему пристрял – фуражиром, вроде как помощником к конюху Финогену. И живет у него же приживалом. Бабка-то Финогенова померла тоже. Вот и старикуют они вдвоем теперича… Вторая прибыль – вот Мотя твоя…

– А третий кто? – пытаясь скорее кончить панихидный разговор, Николай заторопил отца. – Сказывай, да и хватит об этом…

– Сам узнаешь, – пробормотал Иван Лукич, спохватившись, что при новом человеке этого пока говорить не надо. – Зачаевничался с вами, а мне дюжину кос отбить приказал председатель.

Со слов отца Николай понял, что его родная Лядовка живет прежней заботной жизнью, с убылью того, что когда-то считалось добрым и привычным и с настороженностью ко всему новому, что неумолимо вколачивалось, словно раскаленным клином, в людскую жизнь.

– Кубарем заковыркалась житуха наша – чиво и говорить. Один Разумей у нас процветает, ежели по-людски смотреть, – закуривая на дорожку, Иван Лукич решил досказать свое. – К его кордону еще два лесочка прирезали. А он, не будь дураком, себе помощника выхлопотал. И кого ты думаешь?.. В объездчиках-то, аль там, в егерях каких, у него теперь тезка твой, Зимок Зябрев. И все выгодно сладилось: была одна лошаденка, теперь – две. И они – вроде как свои, хоть паши, хоть барином раскатывай на них… Да ишо над нами надсмехается: а вы, говорит, колхознички, социализму стройте! Да и председатель Шумсков об том же толкует, што, мол, эта самая социализма не токмо в Москве и Туле будет строиться, а и повсеместно, даже и нашем Лядове…

Тряхнув плечами, Иван Лукич заспешил в кузню. На дворе раздневилось и в пустые незавешанные окошки густо повалил свет. Будто со стыда, Николай увел Мотю в потемки спальни. Увел на ласковое слово…

20

На другой день Лядовка косила рожь. И хотя уже с колхозной ленцой и раскачкой, с недоверчивым пониманием, что земля – та же, твоя, родная, и все на ней – твое, люди вышли дружно, всей деревней, как во всякую хлебную страду. Мужики с крюками – косить, бабы с граблями и перевяслами – вязать снопы. Мотя, забоявшись с непривычки бабьей работы, увязалась с Николаем на косьбу – с юного батрачества она познала это крестьянское искусство. И старики, и молодые мужики качали головами и дивились совсем не женской хваткой и удалью, с какой Мотя стелила хлебный валок, оставляя позади ровное и низкое ржаное жниво. Николай тоже изредка поглядывал на размеренные шаги жены и взмахи ее крепких рук и был доволен. Но радовался он еще и тому, что обошлось без усмешек и расспросов: кто такая, откуда она и сам каким-таким фокусом нежданно-негаданно очутился на поле? Без сговору, видно, односельчане сошлись на одном: воротился Вешок и слава богу. А какие земли исходил да как женился – все узнается потом. Пока же бабы, суча свясла для снопов, искоса зырились то на Николая, то на Мотю, прикидывая себе на уме: какие «кузни» обошел он, с какими «подковами» пришел – на кого позарился Вешок? Пара – не один… И то ладно!

И Николай тоже не на рожь одну да небо глядел. Первое, что он обнаружил, – не оказалось среди мужиков его тезки – Зимка. Значит, правду сказал отец: в «начальствах» ходит Зимок и теперь не коса в его руках, а ружье да плеть, как у всякого объездчика… Не досчитался Николай и в бабьем стане одного человека – не вышла в поле и Клавдя. Однако по иной причине: понесла первого ребеночка, крохотного мужичка – Ванюшку, от которого пока не унесешь титьку из дому. Вот он – третий прибыток в Лядове!.. Отец-то жалеючи умолчал о нем, а люди безжалостны – все сказали. Хлынула эта новость огнем в душу Николая и опалила ее больно. Карусельно, будто с похмелья вскружилось перед глазами поле и все, что было на нем, и Николай еле устоял, вцепившись в косье крюка, как в последнюю державу. Устоять устоял, но тут же остро и несуразно на какой-то миг выстроилась вся его непутевая горькая житуха, словно на всеобщий показ. Но вот в глазах мелькнула Мотя, и все – небо, рожь, косари и вязальщицы – вновь оказались на своих местах и при своем деле. В поле зачиналась страда.

Конюх Финоген, по праву старейшины, принял первый сноп, связанный женщинами. В тугой свясловой опояске, сноп был тяжел и густ. Через крайнюю силу дед пронес его к дороге, к председательским дрожкам и, как великую драгоценность, передал Антону Шумскову. Старик и председатель радушно расцеловались, знаменуя радость по урожаю. Отдышавшись, старый Финоген поклонился полю и сказал людям:

– Горячей работки вам, дорогие колхознички. Кончите полюшко, приду и последний, именинный снопок приму.

21

Новая, колхозная жизнь в Лядове, как и в окрестных деревнях и во всей широкой России, потекла ускоренным чередом. Всяк по-своему отсчитывал бегучее времечко: весны, урожаи, зимы, недороды, а также полевые праздники при благодатных урожаях. Житейски считали покойников и новорожденных, свадьбы и разлуки, козырные дни и красные обозы на заготовках, майские и октябрьские митинги, обложения и налоги, удачи и неудачи. Жили, однако, лядовцы какой-то ломкой и быстротечной жизнью. Люди, казалось, не поспевали за ней. Все чаще и чаще оставались в каких-то долгах, толком не понимая перед кем и за что. По-старому жить уже никому не хотелось. Но и новая жизнь питала пока лишь громогласными посулами: вот-вот наступит всеобщая благодать…

Заботник Финоген и председатель Шумсков колхозное время считали по именинным снопам. Их уже набиралось около десятка – что ни годок, то снопок. В урожайные лета такие снопы с отборным колосом лядовцы возили на показ в район, в область и даже в Москву на выставку. Как бы в заслугу за труд Антон Шумсков привез однажды столичный подарок женщинам-ударницам – тюк ситца. Хоть бабы и перелаялись меж собой, однако все ударницы на Октябрьский праздник вышли в одинаковых цветастых платьях. Мужикам пока никаких премий не полагалось. Для колхозной конторы начальством столичной выставки был дан лоскут кумача для флага, а также радиоприемник на батарейках. На этой диковинной обнове, однако, в первый же день посвернули ручки и приемник остался стоять в углу красивой и молчаливой безделушкой.

Особой, щемящей метой текучие годочки ложились на душу Николая-Вешка. Вроде бы не ему считать да ахать на то, что жена его тезки, Клавдя, чуть ли не каждый год рожала детишек и в коновальской избе этой человечьей мелюзги уже было в избытке. Вот какой ненасытной оказалась любовь у Клавди с Зимком! Эта завистливая думка больно дерябала Николая по самому сердцу, и он не знал чем унять эту непрошеную боль. Надсадные ночные вздохи Николая с бабьей чуткостью понимала жена Мотя, но, по какой-то злой причине, не могла его осчастливить хотя бы единственным ребеночком. Думалось несуразное: мешала этому ломовая дюжая работа, какой никогда не чуралась Мотя. Но догадки были пусты и нелепы. Однако Николай не раз, по пьянке, жестоко порывался положить всему конец – снять Мотю со всяких работ, сделать ее домоседкой, подобно Клаве, или вовсе согнать со двора. Но, протрезвев, он винился перед женой, и все оставалось по-прежнему: сам он с отцом ковал коней, возился с железом в кузне, Мотя же все так же выезжала с мужиками весной на пахоту, летом – на косьбу, зимой – на валку леса, ходила и на стройку скотных дворов. Мотя – всюду, где нужны были сильные и безотказные руки. Лядовцы, по загадочности ее натуры, относились к ней разно. Одни полюбили ее сразу и безоговорочно. Им нравилась она своей податливостью и отзывчивостью на чужую нужду и горе. Милым человеком она казалась по обличью и покладистости в характере. Другие уважали ее, но со странной настороженностью, будто она способна была чуть ли не на разбойные дела и ожидали, что вот-вот Мотя что-нибудь натворит и сгинет с глаз. Но всех одинаково она поражала своей безмерной силой и трудолюбием. Ей в этом не было равных ни среди женщин, ни у мужиков, разве только в силе мог с ней тягаться сам Вешок. За силу свою Мотя обрела даже смешное прозвище – «трактор». А случилось это с легкого языка Васюты. Как-то пригнали на поле первый трактор. Диво – и только! Поглядеть на чудо высыпала вся Лядовка – от мала до велика! Впрягли трактор в здоровенный плуг – испытать на силу. Попер – земля застонала. Тут-то и подвернись бывший звонарь Васюта и растаращился как на какую невидаль.

– Ба-а! – пораженно воскликнул он. – Глядите, люди славные, какая силища-то в нем – как у Матренушки Зябревой!..

С того случая в Лядове трактора стали называть «Мотьками», а саму Мотку – «Трактором». Она и к этому отнеслась без малой обиды и со всеми была по-прежнему приветлива и добра. И «тракторная силища» никак не дурнила ее, а наоборот, внушала уважение и доверие со стороны и женщин и мужчин.

По праздникам Мотя, как и все ударницы, надевала «премиальное» платье и была в нем так хороша, что Николай казнился за все грехи перед ней и был добр и ласков. А при таких чувствах к жене и Клавдя надолго отходила на задворки его всегдашних дум о своей нескладной жизни. Да и видел он ее так редко и такой неряшливой разбабехой, что оставалась к ней одна жалость. Как-то повстречался с Клавой в сельповской лавке, но сробел и ни о чем не спросил, как подмывала душа узнать о ее жизни. Но она, словно догадавшись, сказала сама: «Так вот и живу, как кошка в подпечье – котят лижу да за котом гляжу…» Зимок, наоборот, ходил козырем, не в меру франтился, дабы слыть, как прежде, первым мужиком в Лядове. Он давно уже не разумеевский объездчик и не егерь, перебрал-перепробовал все значительные колхозные должности – учетчика, счетовода, бригадира и всякий раз замещал даже самого председателя Антона Шумскова, когда тот хворал или отлучался по делу из колхоза. Но работать путем он не умел, а больше всего – ленился. Но вот подвернулось ему более престижное дело, и он стал налоговым агентом. Его так возвысила эта, как он сам выражался, «районного масштаба» должность, что Зимок даже завел себе портфель с двумя блескучими застежками, а Иван Прокопыч, по-отцовски возгордившись за сына, съездил в Тулу на «барахолку», – облюбовал и купил Николаю френч с накладными карманами с чьих-то чиновничьих плеч. «Районная» должность не только возвеличивала его в глазах односельчан как начальника, но ему было теперь что принести в дом сверх того, что полагалось по должности. Что-то взял, где-то выпил на дурнинку – все шито-крыто. Да и получал агент Зябрев за свою работу уже не хлебушек за трудодни, как все лядовцы, а чистые денежки, к тому же – не в какой-то сельсоветской или в колхозной конторке, а в районном финотделе. Но верхом его престижной должности было то, что он теперь никому не подчинялся и никого не боялся не только в родном Лядове, но и во всей округе деревень, где он обязан был зорко и твердо проводить налоговую политику. Наоборот, отныне Николай Зябрев сам наводил ужас и страх на тех, кто хоть как-то пытался жить по-своему, а не по предписанным установкам, кто хитрил и увиливал от налогов и обложений, утаивая хоть малую прибавку во дворе, в саду или огороде. Даже, за лишний корень яблони, оказавшейся за чертой счета в учетных бумагах, Николай, исполняя служебную обязанность, грозил описью имущества и даже сводом коровы со двора. Блюдя строгость, для блезиру он приструнил и родного отца, который вопреки новым законам, продолжал «практиковать» частным образом. Теперь Зимок угонял Ивана Прокопыча коновалить в другие деревни, подальше от глаз лядовцев. О побочных приработках велел молчать. Научил и что говорить, если случится наезд милиции по чьему-либо доносу. Однако неприступным и несговорчивым Зимок был только тогда, когда при портфеле и обязанностях. А так он оставался в меру «своим», чуть-чуть пустоватым и даже веселым мужиком. Как и в молодости, в жениховскую пору, он не прочь был поволочиться за свеженькой бабенкой на стороне, а в своем Лядове, когда бывал под хмельком, как и прежде, заглядывал на посиделки, где хороводилась уже новая молодежь, трепал сапоги на лихих плясках, любил почесать язык о пикантных историях, какие случались когда-то и с кем-то, но считай – с ним. Зимок, пожалуй, первым занес в Лядово и анекдоты, какие слышал в районе при поездках туда по служебным делам. И не только про лопоухих мужей и хитрющих бабенок, но заносило его и на политику. И если Клавдя за шашни с бабами лишь стыдила его: «Не срами детишек да бога побойся…» – то дед Разумей, услышав однажды байки о неведомом ему «начальстве», категорически пристрожил: «Попридержался бы с языком-то. Он ведь не токмо до Киева доводит, а и куда подале – ни глазом, ни ухом не достать…» На Клавдины слова Зимок отвечал просто и безбоязненно: «Я сам бог!» На Разумеев же сказ он ответа не нашел. Но и анекдотов из района больше не привозил…

22

Всяко текла жизнь в Лядове и всяко мерились годочки. И все бы ничего – терпимо и ладно, общее дело все-таки клонилось к наладке. Старички, однако, с мудрой скаредностью новое времечко считали своим счетом. Дед Финоген, испытавший все огни и воды, как-то на нечаянной бездельной сходке лядовских старожилов принялся по-своему подбивать бабки:

– Царя лихоманного спихнули? Спихнули. В революцию свое взяли? Взяли. В гражданской вражью силу одолели? Одолели. Непманов побороли? Да. С кулачьем разделались? Тоже так – с мироедами по одной дороге не пройдешь… Трудолюбно, даст бог, и колхозная жизнь сладится. А еще города, заводы в свой рост поперли – только гляди да радуйся. Одним словом, – подытожил свою «арифметику» Финоген, – этот самый сыцализм, ради чего и живы мы, устроится – туда нам и дорога!.. Одна жаль душу гложет.

– Эт какая-такая жаль у тебя завелась? – усомнились старики. – Ты, Финоген, как по писаному жизню нашу разложил. Небось от самого Шумского грамоту такую перенял, а?

– Да такая жаль: не дадут нам этот сыцализм построить. Чует сердце – не дадут. Не ндравится он буржуям проклятущим.

– Что ж ты загодя песок-то пущаешь из порток, а? – с подначкой ковырнул своего приятеля Васюта.

– Им теперешняя Расся поперек глотки кляпом встала – невпродых, – гнул свое Финоген, не слушая ни Васюту, ни других стариков. – Мы свою дугу, а антирвенты свою гнут. Как в семнадцатом начали, так и до ее…

– Ну, это давно было. Теперича отдышались: антирвенты бывшие своим манером, а мы своим ажуром живем, – благодушно рассудил кто-то из стариков.

– Во-вот, отдышались… Я вам, остолопам, одно посчитал, а теперь давайте другой баланеец подобьем, – Финоген, почуяв, что его не совсем понимают, закипятился: – Сколь годочков опосля революции живем? И двух дюжин пока не набирается. Так? А миру и ладу все нет и нет. И убытку людей запруды нет – текут и текут на тот свет… Сколь душ пало в гражданскую? Тыщи тыщей… Но то считать не будем, потому как своих били. Но другое-то нельзя не считать… Заварушка на Манжурке в двадцать девятом, слава богу, малой кровью обошлась. Там наших лядовцев не было, как я помню. А вот с Хасана две похоронки получили. На Халхин-Голе тоже три могилки наши ребята оставили. В одной из них, как вы сами знаете, Антона Шумскова зять лежит… Бессарабию там, крайнюю Украину – тоже не за «так» ослобоняли. Нет, чиво не говори, а и нам, глухоманным лядовцам, дюже больно людской убыток считать…

– Штой-то ты, Финогенушка, поминальню сегодня завел, а? – опять встрял Васюта. – Все такие раздумки у тебя – от газет. Вот Шумсков приучил читать их – с того и пошло: у него самого все дыбором в голове ходит и у нас покой отнял. Ему ладно, он – председатель, партиец, начальник. А мы при чем?

– Ой, не скажи, – вскинулся Финоген, – и мы при том, пока живы. Чует мое сердце, буржуи, антирвенты всякие, будь то япошки, немцы, али там американцы с англами – они все заодно – не дадут нам без войны пожить. Эти Хасаны да Халхин-Голы – цветочки пока. Попомните слово, старики, они нам вторую всесветную войну накатят…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю