355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 23)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)

8

… Чай давно был выпит, а лесник все еще искал подходцы, как бы склонить кузнеца к постройке новой избы.

– Так вот, коновал-то, говорю, кирпичевый дом задумал сыну ставить. Мне хвалился он, что с кирпичом дело сладил и с артелью каменщиков договорился. С весны первому кирпичику лежать, стало быть.

Ивану Лукичу крыть было нечем, и он решился заглушить разговор, затеянный лесником.

– Тягаться с коновалом мне не с руки. У него – чистая деньга, у меня – железки. Не ровня, как не крути… Иван-то Прокопыч за хрячка-то облегченного рубаху с хозяина сдерет, а мне за подкову и гривенника не достается. Все – в коммуну, все как в прорву.

– Пусть не каменный. Из дерев сруби, – гнул свое Разумей. – Руки у тебя золотые – сам и сладил бы… Лесник выждал минутку, пытая растерянного Зябрева. – Революции, слава богу, кончились, войны тоже вроде попритихли – чиво не пожить теперича русскому человеку?

– А ты лесу дашь? – словно опомнившись, взъярился кузнец и, не чуя себя, схватил за грудки Разумея. Тот без обиды отвел руки Ивана Лукича.

– Была барская власть над моим лесом, теперь – казенная. Та и другая задарма никому ничего не даст. Чай, не маленький, соображать надо, – Разумей говорил о власти с каким-то подспудным таинством, как о загадочной, всемогущей силе. – Ежели за деньги, перед коммуной похлопотать берусь, авось ты ей – свой человек.

На том разговор и кончился. Хозяин вышел проводить гостя.

– Не взыщи, Разумей Авдеич, – посовестился вслух Иван Лукич, – што чай у нас без церемоний вышел. Пирогов не печем с Николаем… А питья, слыхивал я, ты давно не стребляешь…

Дед Разумей, приноравливая рябиновый посох в руке, помешкав, сказал с ухмылкой:

– Да небось нет и питья-то?

– Да и вправду – нет…

Когда лесник скрылся из виду, Иван Лукич не сразу воротился в избу. Вялым шажком он обошел свое хилое жилище. Изредка колотя сапогом по нижним трухлявым венцам, пытал оставшуюся силу. При каждом ударе из проломов вонючим порохом пыхала бурая гниль древесины, лезла в глаза и в глотку и отравно оседала на душе. У северного угла кузнец припал на карачки, прицельно повел глазом по основанию сруба и только теперь определил: изба на целый локоть сползла с фундамента. Отойдя сажени на три, глянул на крышу: пьяной шапкой та съехала набекрень и соломенными лохмами шало игралась с ветром. Вспомнилась и зима с морозной пальбой в пустых бревнах. И кузнецу стало не по себе… А ведь при молодой Фросе, не так уж и давно, изба тоже была молода и в теплой глазастой силе – ни одни засматривались на нее. Расшитые занавески на гардинах, геранька в окошках, палисад с резной калиткой и разбегающиеся от нее умятые тропки чуть ли не к каждому подворью Лядова – ходили ко всем Зябревы, знавали дорожки и к Зябревым… «А теперь? Глядеть тошно!» – Иван Лукич опустил взгляд на выцветшие седые лопухи, облепившие, как нищие, церковную паперть, приступки его порога и, выругавшись в голос, с непривычной злобой поддел сапогом подвернувшийся застарелый коневник. Тот обсыпал хозяина до подола рубахи коричневой трухой перезрелых семян и с прежней гордецой остался стоять солдатом на своих часах во главе сорняковой дурнины, что осадно окружала избу… «На барина гнул спину, на деникинцев, красной коннице умельством своим служил, а теперь на коммунию силушку вываливай. И до избы давно уже не доходили руки, не доставал и глаз. Со дней постройки ни единого гвоздя, ни укрепного колышка не вбил для поправки избы, ни пучка соломки не набросил на давно обветшалую кровлю. Живешь как живется…», – укоряя и тут же оправдывая себя, грустно думал Иван Лукич о своей несуразно прожитой жизни. Не приди лесник Разумей, Зябрев-отец, наверное, и еще много лет не глядел бы на свою избу, пока она ни рухнула и не попридавила бы своих обитателей.

Изба ладно – незаметно все стареет. О сыне напомнил старый лешак! Иван Лукич, хоть его Николка-Вешок уже давно работает рядом с ним у наковальни, только теперь «ахнул», какой бурей прет время: сына уже бьют за невесту и он лупит за то же соперников… Подумать только: в других правах и желаниях парень!

Войдя в дом и зарядив самовар заново, Иван Лукич позвал сына к чаю:

– Иди, чиво насуперился-то?

Николай послушно слез с печи, подошел к старому рассохшемуся комоду и украдкой от отца погляделся в материно зеркальце, чудом уцелевшее в этом доме. Отец, уследив, что Николай рассматривает синяки и подтеки, больше шутейно, нежели с упреком сказал:

– Не мужичье это дело – любоваться собой… Хорошо, дюже наглядно откувалдили тебя. Харю-то ишь как разнесло – севалкой не прикроешь.

– На подговор, гад, пошел… Втроем на одного. Да ладно бы кулаками, а то… – пооткровенничал Николай, чтоб отец не подумал о его слабости.

– В таком разе и ты не плошай… Мало железа в кузне, что ли? Оглоушил бы одного, другого шкворнем, небось и пуговицы с порток послетали…

– А ты ударил бы железом? – попытался Николай поперечить отцу.

– Тогда сиди на печке да пали свечки, – хотел в шутку обернуть разговор Иван Лукич и, помолчав, уже всерьез добавил: – Не пытай боле судьбу, малый, до греха и позору недалече…

– Не пугай судьбой, не боюсь, – отмахнулся Николай от отцовских слов. – На шахты уйду…

– Уходи! – не своим голосом вскрикнул отец.

Николай стянул с печи затасканное одеяло в цветных квадратах – тоже остаток от покойной матери – и ушел ночевать в кузнечный дощатый сарай.

Никем не тронутый самовар, попыхтев вволю и заглохнув, стал остывать, отдавая тепло и запахи прогорелой бересты. С гумен, с лесной угрюмой стороны нагрянули сумерки, а спустя час-другой окошки завалило темью и заступила такая скучища, что ничего не хотелось делать, даже думать. Избу, словно утлую лодчонку, подхватила какая-то сила и понесла, неведомо куда и зачем. Отдался этой силе и сам Иван Лукич. Будто весла бросил, так легко и вольно стало ему: пусть хоть в море заземное снесет – к такой-то матери – вместе с грехами и заботами на дно спустит; нет больше сил ни на близкую жизнь, ни на вечную смерть… И может, унесло бы Ивана Лукича туда, куда рвалась его душа. Но встал поперек пути все тот же Разумей. Опять, как лешак, он явился из ночной мглы со своими разговорами. Снова напустил туману в башку Ивана Лукича о новой избе. Старая изба тут же послушно встала на якорь, причально успокоилась миражная зыбь, и старый кузнец вновь оказался на лавке у остывшего самовара. Долго ли, мало ли «плыл» Иван Лукич, но голова кружилась, в груди поташнивало от призрачной водяной коловерти, мутила душу непроглядная избяная тьма. «Разумею хорошо, как лешему в своем царстве: вали любое дерево – руби, хоть избы, хоть терема резные. Кто узнает? Кто чего скажет? У кого язык повернется супротив его? А тут – сруби жердину на подпорку – упекут в острог. У коммуны «за так» помочи просить – она сама в раззоре. За плату купить лесу – на какие шиши? – томился в раздумьях растерявшийся Иван Лукич. А в ответ изо всех темных углов решительно и приказно послышался ответный шепоток: есть такие «шиши», не скупердяйничай!..»

Иван Лукич ознобно повел плечами, заоглядывался, боясь темноты и шепота тишины. Потряс карманами, ища спички, ощупью пробрался к печному уступу и зажег лампу. Свет не прибавил смелости, и кузнец с еще большей опаской заозирался: как бы злой глаз не подсмотрел бы за ним, за тем, что он собирался делать. Изба его – ни зимой, ни летом, ни днем, ни ночью – никогда не запиралась, а тут вдруг вышел он в сени и задвинул ржавую щеколду на двери. «Прав Разумей: чиво бы не пожить теперича русскому человеку?» Иван Лукич, хоть и подбадривал себя, но в груди все клокотало в страхе, сердце билось о ребра, словно его, мастера, уже застали за чем-то нехорошим. Однако, вернувшись в горницу, неожиданно для себя воспрянул духом: «А чивой-то я трусусь, как базарная воровка? Чай, своими руками все поделано и украшено… Нет, Иван, не гоже зубами да коленками стучать. Бестыже так-то, Иван!.. И, право, пришло время и нашему, рабочему, человеку пожить…» Шутя и упрекая себя за постыдную слабость, кузнец как-то выпрямился вдруг во весь рост и плечи, хотел даже выбежать в сени и сорвать ржавую задвижку – входите все и глядите! Но остепенился. Шагнул к печке и взял в руки лампу. Вошел в угловую, давно нежилую каморку, где стоял в старинной жестяной оковке заветный рундучок, покрытый дерюгой и заваленный хламьем от соблазна. Свет лампы словно свечка в могиле, оголил углы и все их потаенки. Держа лампу в одной руке, другой отворотил крышку рундучка. Из его нутра шибануло в нос сыромятиной и мочалом, дегтем и прогорклой затхлостью. Выбросив одежные обноски, что лежали сверху, Иван Лукич, словно небывалый самородок, с чуткой осторожностью вытянул со дна рогожный чувал и уронил под ноги: «есть, оказывается, шиши». Поставил на табуретку лампу и стал вываливать свои сокровища из рогожного мешка. Кроме сбруи, украшенной чистым серебром, красной медью и желто-иконной латунью, в захоронке оказались также наборная уздечка, недоуздок, мундштук, седелка в бляхах и прочного брезентового шитья подпруга. Имелось и еще кое-что по мелочи из выездной упряжи.

Сколько годов все это лежало ничейной драгоценностью! Да и теперь, кто бы решился определить всему этому цену? Не редкость – сбруя для выездного коня, но как и кем сотворена такая красота! Иван Лукич с обреченной жалостью посмотрел на свои, давно уже изболевшиеся руки по чтимому знатоками ремеслу, по своему любимому делу… Теперь же сила перешла к пустому слову, к нагану, к грозной бумаге. До «золотых» рук вроде бы никому и дела нет. А давно ли губернаторский экзекутор Василий Лагунов, «рысью рыская» по весям ближнего окрестья, отыскивал нужного мастера. По «тихому» слову других мастеров, подкатил он тогда на тележке к Зябреву – кузнецу, каретнику и шорнику. Один рот, а рук много – такой мастер хорош и выгоден! Увез-таки экзекутор Лагунов Ивана Зябрева в город…

Ночами его, простолюдина из глухого Лядова почтенно содержали в нумерах гостиницы, а днями в каретном сарае он ладил пролетку, рихтовал рессоры, шил и украшал сбрую «на выезд», да такую, чтоб ни купцы, ни генералы, ни чиновники не могли и не смели перещеголять губернатора. К удивлению мастера, надбавили тогда Зябреву к договорному заработку еще и за то, что он больше не будет шить и набирать такую сбрую, какая вышла на усладу губернатору. И хотя экзекутор тем разом ухитрился обсчитать умельца, Иван Зябрев воротился домой с хорошей деньгой. Однако скоро эти деньги оказались пустыми красивыми бумажками. В тот самый год спихнули царя с трона, не вернулся с италийских целебных вод сам губернатор, а экзекутор Лагунов, под шумок революции увел тайком пару казенных коней с недорогой, но ходкой пролеткой и подался в извозчики. Ничего с него не спросилось, ничего с него не взялось по смутному ходу жизни. А приспело время, Лагунов под нэпманов ладиться стал – завел дело: сколотил артель каретных извозчиков, а при ней и мастерскую открыл. Собрал кузнецов, шорников и прочих мастеров, повесил глазастую вывеску: «Каретных дел мастер Лагунов и К°». Тогда-то и наведался Василий Лагунов во второй раз в Лядово, к Ивану Зябреву. Звал, умолял, сулил золотой заработок – только иди в артель!

– Раз объегорил, во второй – не надуешь, – просто отбился кузнец от новоявленного нэпмана, припомнив ему обсчет и пустые деньги.

Однако разворотливый Василий совратил и на этот раз Зябрева на частный заказ: сотворить такую же упряжь, какую когда-то он смастерил для выездов губернатора. А вскоре и, правда, прислал с мужиком чисто выделанной кожи, листовой латуни на бляхи и фунтов пять старинных монет – от гроша до красных пятаков, было и серебро с царским ликом и без оного – все подходящих размеров и достоинства. Но не это поразило мастера, а то, что посланец-мужик не потребовал даже расписки или какого-то залога. Кузнец усомнился такой доверительности и спросил на всякий случай: «А не воровано ли это?» – «Не сумлевайся, весь матерьял – из наших артельных запасов… Уважь хозяина. Страх как хочу, говорит, красиво поездить при новой власти, раз такая свобода выпала…», – мужик успокоил кузнеца – с тем и укатил в город.

Новая жизнь, однако, на повороты горазда и так вышло, что и с нэпманов скоро посдирали вывески. Никто не приехал за заказанной сбруей к шорнику и кузнецу Зябреву. Тот не стал ахать и охать – упрятал ее в рундук на худой случай…

И вот сидит теперь Иван Лукич в пустой прогнившей избе, в ночной, пришибленной страхом тишине и никак не налюбуется своей работой. «Сейчас бы и не сумел так…», – оплошно подумал он о себе, разглядывая перед лампой каждую прилаженную бляшку, набитую монетку, закатанный бубенчик с вложенной туда горошиной из дубовой тверди. Одни монеты опилены и светятся своей нутряной сутью, другие кругляшки облужены белым оловом, бляхи – разного фасона и размера. Шоры мундштука к ременной основе прикреплены парой серебряных рублей – орлами наружу, царским ликом вовнутрь. На конской грудной навеске медалями гремят блескучие полтинники на цепочных мочках. Их означения стерты напильником – вроде бы и не деньги висят. На шлейных спусках – насажены бубенцы, а их концы венчают кисти, нарезанные из тонкого хрома, с вплетенной в них парчовой ниткой. Нашлось и такое. От неминучего времени, правда, слегка подплесневела кожа, а медные причиндалы подернулись бледной зеленцой. Но беда ли это? Зола в печке и воск найдется – вычистится, наярится: рукам – утеха, глазу – радость!

Иван Лукич сунулся было в печку, потом за божницу, где должны лежать старые свечи – захотелось все поделать сейчас же, но одумался: впопыхах лоска не наведешь. Да и надо ли пороть горячку?.. Он бережно опять поклал свою драгоценность в рогожину, упрятал в рундучок – до удобного дня. Погасил лампу, улегся спать с единой думкой: как и где найти охотника на его бесценный, по его мнению, товар. Прикидывал Иван Лукич и другое: как бы не продешевить и на этот раз.

9

Все сошлось с его думами, но не сразу и не без хлопот. Дважды он отлучался из коммуны под видом скоропостижной хвори. Правда, оба раза, отпрашиваясь у головы коммуны, он путал болезни: хворь «гуляла» у него то в пояснице, то в грудях, но никому недосуг разбираться с этим, тем более, что в кузне работа шла и без него – сын Николай справлялся один. В третий раз Иван Лукич в город ушел без спроса. Не по гордости и не по забывчивости не спросился, скорее на радостях, что нашел, куда сбыть свой товар. Позвал он за собой и сына проводить до чугунки к поезду – где помочь нести чувал с драгоценной поклажей, а где и остеречь от грабежа. Всякое может быть на утренней глухой дороге. Заодно он велел Николаю прихватить мешок для угля. На станции Лазарево кузнец договорился ранее с кочегаром паровоза-толкача об антраците – уголь позарез был нужен для кузни, да и для отговорки перед председателем коммуны, чтобы тот не записал прогул. За всю долгую дорогу до станции Иван Лукич сказал сыну лишь с десяток слов:

– Перезимуем – начнем избу ставить… Новую!.. Шахты из башки выкинь!

Николай, не ломая голову о задумке отца, согласно отмолчался. Шел и перебирал в памяти недавний разговор отца с лесником Разумеем. В туманце сознания так же безотвязно любым светом маячила Клавка Ляпунова. Иной раз она мерещилась даже на дороге: зазывно машет лиловой газовой косынкой и тем дает знать идти шибче… Проводив отца, Николай вернулся с углем. На деревне никто и не дознался, куда и зачем ходил он по утренней рани и далечно ли проводил отца.

Ахнула деревня лишь ден через пять, когда Иван Лукич Зябрев на шести подводах, невесть с какой стороны и с чужими мужиками, пожалуй, за всю свою жизнь впервые богато въехал в родное Лядово.

Мужики, побросав работу, а бабы – растопленные печи и ребятню, высыпали к порогам и растаращились на небывалое дело. На растяжных дрогах, с воткнутыми по бокам кольями – для державы, и перевязанные веревками, лоснились свежей желтизной сосновые дерева. Иван Лукич шагал попереди обоза и показывал дорогу. Исхудалый, но чудной и ошалелый от нечаянной радости, он несуразно мотал головой и руками, будто выпивший…

Любопытные дивились диву, пытались дознаться: откуда и на какие тыщи голодранцем Зябревым добыто такое богатство? Никому и в голову не приходило, что все это добыто им за свой кровный труд. Думали: своровал. У некоторых даже взыграл зуд: донести властям и в милицию. И сам он, подогревая этот зуд, не в меру похвалялся тем, что вместо строевого леса за «свое» мог взять даже пару лошадей, но не было резону, поскольку от земельного надела он в свою пору отказался – взяло верх кузнечное ремесло… «Захотелось русскому человеку в новой избе пожить – и все тут…» – простосердечно делился своей удачей Иван Лукич. Лядовцы судили иначе: со времен революции, гражданской войны и другой всякой порухи никто из деревенских не поставил еще и свежего плетня, а тут – обоз бревен. И уж совсем озлил Иван Лукич завистников, когда позвал мужиков на «обмывку» удачливого дела и выставил четверть горькой.

Пиршествовали под легким летним небом, на полуденном мягком ветерке, при зыристых взглядах рассерженных баб, сошедшихся как бы для присмотра за своими мужьями. Сами же они глазели на голые бревна, отливающие янтарным лоском и пахнущие ладаном, и никак не могли взять в толк: откуда все взялось? Да еще и водка нашлась. Это никак не шло к не богатому и редко выпивающему Зябреву. Зеленая четвертная бутыль, залапанная сальными руками, возвышалась на кузнечном камне-круге и, переходя из рук в руки, игралась с солнцем. Пили из единой медной кружки, какая нашлась в кузнице. Корни подвялой прошлогодней редьки, словно обугленные головешки, набросаны на камне, тут же стояла деревянная плошка с конопляным маслом – вся немудрящая закуска. Древний старикашка Финоген, сосед кузнеца, пришедший тоже «омочить бороду», самодельным складничком из окоска чистил и нарезал дольками редьку и участливо оделял ими успевших «причаститься» гостей. Мужики, макая ломтики в масло и не вспоминая о соли и хлебе, хитровато похваливали хозяина:

– Ты, Лукич, теперича – кум королю, сват – министру.

– Бери выше.

– Сам жаница сбираешься, али для сынка благодетельствуешь?

– Рубить начнешь, позови – подмогнем.

– Конешное дело – подмогнем. Со стороны-то, небось, наймать не на што…

– И сами срубим и нанять могем! – заносчиво зашебуршился кузнец, захмелевший первым.

– А на какие-такие капиталы-то? – не унимались мужики.

Питье Ивану Лукичу никогда не шло в пользу, и теперь, подогретый водкой и лестью односельчан, он готов был вывернуть душу наизнанку.

– Есть такие капиталы! – воздев кулак к небу, словно кому-то грозя, он непривычной побежкой устремился в избу. Воротился с кисетом, набитым чем-то тяжелым, и, подойдя к кузнечному кругу, высыпал на исклеванную молотками поверхность камня кучку серебра: – Есть на што! Теперича верите?

Мужики, опешившие от кузнецовой выходки, тут же попритихли. Будто от водки перехватило дух, и никто сразу не нашелся, что говорить и что делать. Полтинники и рубли советского образца, с изрядной примесью чистого серебра засверкали на солнце липучим заманчивым блеском и еще пуще растрогали завистливые души.

– Вот это козыри! – лукаво и бойко воскликнул один из молодых мужиков и смело взял из ворошка рублевую монету. Словно прикидывая вес, он потетешкал ее на ладони, для смеха взял пробу на зубок и, разглядывая фигуру кузнеца с молотом на монете, грохнул во всю пропитую глотку: – Ба-а, робята, дык тута потрет самого Лукича! Вот те и козыри.

– Зачем же надобно оскалиться-то: рабочая деньга и есть рабочая! – в полный серьез Иван Лукич осадил зубоскала.

– Знамо дело, не золотой с царевой бородкой, а новый трудовой рубль, – кто-то из коммунаровцев попытался замирить возникшую перепалку. – И ничего, что тут портрет не всамделешнего Лукича, а все равно – рабочий человек, кузнец с молотом. Вроде бы прямо из песни его на деньгу примостили. Ну-ка, вспомним, братцы, – взбадривая всех собравшихся, коммунаровец, подобно регенту, взмахнул руками и, ладясь под бодрый мотивчик, довольно складно пропел:

 
Мы – кузнецы, и дух наш молод.
Куем мы счастия ключи-и…
 

– Так все и есть! – утешая себя и других, закончил коммунаровец, видно, понимающий толк в политике.

Был рад такому миру и сам кузнец Зябрев. И он, путем не зная еще цену новым деньгам, принялся нежадно одаривать мужиков рублями и полтинниками, приговаривая:

– Берите, глядите – все так, как по песне!

Мужики с крестьянской дотошностью разглядывая новые советские деньги, изумлялись, что в монетах и в самом деле замешано серебро, о чем грамотеи прочитали на ребристом ободке монет. Поверив, пораженно качали головами.

– А игде же ты добыл столько рублев-то? – стал дознаваться все тот же молодой мужик. – Иль ты, Лукич, в своей кузне такую производству завел, а?

Иван Лукич, окончательно захмелев, чуть было не проболтался, откуда у него вдруг взялись и лес на новую избу, и кисет новехонького советского серебра. Помешал этому дед Финоген. Он дельно и вовремя встрял в пустой разговор. Да и было с чего: отдельные бессовестные мужички, вместо того, чтобы вернуть назад розданные на погляд монеты, посовали их в карманы.

– Ах, басурманы эдакие, рази можно так пользоваться карактером человека? – запричитал Финоген, обходя круг и отбирая припрятанные кое-кем деньги. – Иван-то с душой к вам, а вы и рады обобрать его. Ах, паскудники… Вам и ломаного гроша показать нельзя.

Водка была допита без того смака и лада, с каким началась эта мужицкая пирушка. Сильно обиженные на Финогенову выходку заступника бросали монеты на камень, откуда они со звоном отчеканиваясь, падали в разворошенную пыль возле каменного круга, и, расходясь ко дворам, мужики с затаенной угрозой, в полголоса переговаривались меж собой:

– Погоди, ишо дознаются, откуда эти звонкие капиталы…

– Известно, что не в коммуне такими платят…

– Нужно бы сообчить, куда следовает. В революцию не таких ероев спроприировали…

– Конешное дело, и теперешняя власть окорот найдет – только сообщи…

Финоген, ползая на карачках и выбрав монеты из пыли, посовал их в кисет, туго затянул бечевой и понес деньги хозяину. Иван Лукич, забалдевший от водки и случившегося, как он считал, праздника, нестойко держался за грядку разбитой телеги, притащенной к кузне на починку, и, пялясь мутными глазами на старую избу, разговаривал сам с собой:

– Сожжем, Иван, всю до соломинки… Со всей неладной житухой спалим – пусть дивуются все!.. Пали, Иван, не сумлевайся. Новую жизню заведем…

– Какой пожар ишо затеваешь, дуралей эдакий? – сердито напустился Финоген на соседа. – Сам агромадина, что гора Сивонская, а державы в тебе и на кружку вина нетути. Ерой! – Финоген для острастки повысил голос и по-отцовски сердито отчитывал кузнеца: – Вот наддам лаптем по шее – сам загоришься. А то палить чего-то вздумал… Ты вот послухай, об чем мужики толкуют: властям жалица собираются – мол, с каких-таких благ так скоромно зажил-то вдруг? – дед Финоген сунув кисет с деньгами за пазуху Ивану Лукичу, нарочито приказно сказал: – Отвези туда, где взял, отдай тому кто дал. Поберегись от греха.

– Ха, ха, ха! – простонал хмельным неясным смехом Иван Лукич. – Да за это меня и сам царь-император в острог не взял бы. А наша власть и есть наша… Она…

– Наша-ваша… – передразнил дед Финоген кузнеца и заозирался, как бы его не подслушали. – Грех, он при всякой власти грех…

– Вот те крест – не грешен, – заскорузлой пятерней Иван Лукич неверно-косо перекрестил рубаху на груди и с прежней легкостью подвыпившего человека стал оправдываться: – Да это ж – мой аванец! – он вытянул из-за пазухи кисет и потряс им, как барышник после удачной сделки. – Хочу пью, хочу гуляю!..

Кузнец баловно втолкнул оторопевшего Финогена в бесколесную телегу, спьяну завалился туда сам и принялся оправдываться, как на духу, наговаривая на себя, что было и не было. Дед Финоген, живя по соседству с Зябревым, знал его лет сорок и верил ему, как самому честному и бескорыстному человеку во всем Лядове. А по трудолюбию и сноровистости в своем ремесле ему не было равных во всей округе. Смущала всех, и даже Финогена, одна загадка: скрытность и молчаливость Лукича. Найдет – молчит и потеряет – помалкивает. Объегорит ли его или сам поимеет удачу – тоже никому ни слова. Не похвастается радостью, не пожалуется и на горе – все его и при нем. Он и с людьми разговаривать робел. Все больше в кузнице с железом «перебранивался»: «Ах, ты хочешь так, – ворчал он на раскаленную болванку – а мы тебя эдак!» – и молотом укрощал норов безмолвной и упрямой железяки и творил из нее, что хотел. То же и огню говорил, когда горн начинал постреливать белыми пулями в глаза: «Э-э, милай, под солнышко заиграл? И над тобой управу имеем», – брал с верстака слюдяное зеленое стеклышко из железнодорожного фонаря, совал его под козырек картуза и потешно покрикивал на того, кто дул меха: «А ну-у, наддай воздуш-ку да поболе!» В кузнице, в работе так. А вот на людях – ни словца и за рубль не купишь.

И тем удивительнее и по-стариковски сладостно Финогену слышать теперь от самого Ивана, откуда и за какие «заслуги» привалило ему такое богатство. И вот: то ли сломилась гордыня молчаливого мастера, то ли нечаянная удача непомерным грузом легла на его душу и приспела пора «разгружаться», а может, просто, как бывает на миру, язык развязала водка – только не в меру вольно вдруг разоткровенничался перед соседом кузнец Зябрев. Он без утайки выболтал, как за наборную сбрую и за другие конские причиндалы ему было отпущено со стройки каретного ряда полсотни сосновых бревен. Не поскупилось «товарищество извозчиков» и на лошадей – позволило вывезти лес на место, из-под самой Тулы – в глухое и неблизкое Лядово.

– Видать, под велико-доброй звездой ты родился, Иванушка, – бесхитростно льстил Финоген Зябреву.

– Вот мои «звезды»! – ни с чего вдруг вспылился кузнец и так грозно выпятил вперед руки, что дед Финоген чуть было не вывалился из телеги со страху. – И на эти-то руки жалица собираются…

– На роток не накинешь платок, – со стариковской степенностью проговорил Финоген и, чтобы уж до конца выведать у кузнеца, тихо спросил: – А деньги-то никак в придачу дадены – не иначе?

– Я, дед Финоген, только тебе истину скажу: за это рублевое серебро, будь оно проклято, – Иван Лукич в сердцах рванул ворот рубахи, вытянул из-за пазухи кисет с монетами и запустил его в лопухи. – Я за такую невидаль свои руки заложил загодя!..

– Каким же это макаром? – сверкнул глазами Финоген.

– А таким… Зимой из коммунии выйду… В отходную подамся, – слегка протрезвев, Иван Лукич стал выкладывать задуманное: – Спалю старую избу. Поставлю новую. Нет, – опомнился кузнец, – не буду жечь. Старые бревна на поправку кузни погоню – все какая-никакая подмога от меня коммунии будет… Сыну Николке свой струмент откажу – пускай за отцовское дело становится. И его пора пришла… А сам я опять по шорной части пойду, покедова руки не отсохли и сноровка не стратилась… Я уж и подрядную бумагу «товариществу» подписал. А они вот аванец дали, задаток, по-нашенски сказать, – Зябрев показал на лопухи, куда забросил кисет с деньгами. – А коль деньги наперед дела взял – иди в кабалу. Вот и весь «макар».

Дед Финоген, выслушав соседа, искренно посочувствовал ему:

– Такая мода пошла: всюду коммуны да товарищества… Артельная кабала, конешно, не барская, но жилы тоже повымотает – как пить дать.

– Стращала баба юбкой мужика да крапивой острекалась.

– Ну, ну. В отходную так в отходную… Взбаламутился народишко от новой жизни – все куда-то убежать целится, не ведая, где хорошо, где худо… Бегите, бегите, коль воля дадена, – обидчиво заворчал Финоген, не находя чем остепенить Зябрева от его непонятной задумки. – От себя да от землицы родимой далече не убегете. За все взыщица – будет такое время…, – старик погрозился пальцем куда-то в сторону, будто это касалось кого-то другого.

Иван Лукич, не отвечая на слова соседа, перевалился через тележную грядку, густо сплюнув, поплелся к своей избе. Выравнивая шаг, – водка еще делала свою работу, – он хватался руками за воздух, как за надежную державу, поминутно вскидывал затяжелевшую голову и будоражно ворочал широченными плечами, будто ему было тесно во всем пространстве.

Дед Финоген, нашарив в лопухах кисет с деньгами и хороня его под лопатистой бородой, засеменил вослед кузнецу. Возле избы, на лужайке с гусиной травкой и курослепом, где были свалены бревна, возился сын Николай. Вываливая силу-моченьку, он в одиночку штабелевал дерева, скрепляя их кованными скобами. Для виду и порядка. У Николая, неожиданно для самого себя, взыграла хозяйская струнка, и он вел себя уже как самостоятельный застройщик и как владелец будущей новой избы.

– Вешок! – окликнул его подошедший Финоген. – Подмогни отцу-то. Вишь, ослаб он…

Николай нехотя, однако послушно, взял отца под руку и повел в дом. Тот, ласково и виновато улыбаясь, заупирался и умоляющим голосом завопил:

– Сынуха, родимый, запали эту хламину – глаза не глядят на нее. Пусть ясным огнем… Счас новую ставить будем. Где топор? Мы счас…

Финоген качал головой:

– Что дура-водка с человеком делает…

Вешок расстелил кожух на полу, и отец рухнул на него срубленным дубом. Истошно простонала изба, с потолочины просыпалась гречишная лузга с мышиной пометной крупкой и заступила такая потусветная тишь, что Финоген невольно перекрестился. А когда Николай ушел к своим бревнам, старик распахнул у пьяного ворот рубахи до последней пуговицы, сунул в печурку кисет с серебром и украдчивым шажком покинул избу кузнеца…

Скоротечно и сладко прошли минуты провального сна, и стала грезиться Ивану Лукичу стройка. Завизжали стальным хрипом пилы, застучали «вострые» топоры по гулким высохшим деревам. Смоляное крошево от желтых бревен вздымалось к завечерелому небу, мешалось там с серебром звезд, и все пропадало в пучине караванных облаков, тянувшихся за ветром, куда-то в чужую сторонушку. У мужиков, вышедших «на помочь», от небесного ветра пузырились рубахи на спинах, словно розовые паруса. И тут же бил знакомый страх: вдруг все это сдуется каким-то лихом в заземную пропасть. И как было бы жалко всего того, что так необычайно счастливо привалило обездоленному мужику… Люди, топоры и пилы работали работу, а сам Лукич, будто надсмотрщик, стоя на дощатой крыше кузни, покрикивал да погонял всех, ровно лошадей на молотильном круге. Но кто-то вдруг накинул и на его голову хомут и стал наматывать супонь на клешни. От удушливой боли в висках тут же смолкли топоры и пилы, посдувало ветром куда-то прочь розовые паруса с бревен, и заступила явь деревенского вечера. Только и нашел силы Иван Лукич – открыть глаза. По прикопченым, давно не беленым кирпичам печки угасно проползала вечерняя заря. За густо замусоленными стеклами окон, вперемешку с зарею, настраивалась сумеречная пустота, в которой легко отдавались, словно лесным эхом, все вечерние звуки. Совсем недалеко от кузнецовой избы матерными словами костерил свою жизнь пьяный, видно, добавивший к выпитому, мужик. Бесслезно, однако с шумным надрывом ревела побитая мужем баба. Где-то неподалеку галдели ребятишки, блеяли овцы, слюняво мычали телята, загоняемые во дворы рассерженными хозяйками. В той же пустоте два голоса с пьяной веселостью пробовали песню. Но, не сладив с ней, скисли и замолкли. А где-то в небесной выси, в густели многоэтажных облаков разбойно гулял ветер, нагонял нестерпимую тоску на все живое и неживое. Над проломом обветшалой крыши знакомым волком завыла труба…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю