355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сальников » Горелый Порох » Текст книги (страница 33)
Горелый Порох
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Горелый Порох"


Автор книги: Петр Сальников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)

36

Через полчаса у кузнечного каменного круга кипела работа. Пришел «покомандовать» даже сам председатель Шумсков. Притащились с конюшни «дружочки» Финоген с Васютой. Старики стали тоже соваться с подмогой, суетясь и, как всегда, балагуря. Но кузнец, жалеючи и не видя проку в их «подмоге», отстранил их.

– Вы, дедочки, тут пустыми портами не трясите, – смешно и горько сказал Вешок. – И без вас дым будет…

– Кабы сам не задымился, – нешутейно, с явной обидой огрызнулся Васюта.

Старики, выпросив табаку, отошли к закопченным воротцам кузни и, хоронясь от сырого ветра, закурили и стали молча любоваться спорой и ладной работой. Парни пошустрее и помалосильнее, меняясь парами, по-ребячьи заполошно работали вагой, наддавая духу в кузнечные меха. Игристым и трескучим огнем дышал горн, сыпля бенгальскими искрами во все стороны и разнося по углам и укромкам кузницы угарно-сладковатые запахи. Вешок и Зимок кузнечными клещами, с частыми и ритмичными перехватами ворочали над огнем железный обод, доводя его до сизого накала, потом рысьей побежкой мчались к колесу, распятому на камне, и стремясь не растерять накального тепла, натужно наляпывали шину на деревянную окружность колеса. Затем в ход пустились молотки, зажимы, осадки и другой способный для этого дела инструмент. Каждое движение, каждое слово работающих, каждый их вздох – все это порождало неизъяснимое чувство общего вдохновения, единения и неудержимого порыва работать и работать!

Шумсков, охваченный тем же чувством, посильно ладился помочь мужикам и ребятам, двошил с натуги больной глоткой, крапил выжитой ветром слезой на камень и стыдился лишь одного: вот-вот его забьет удушливый кашель и он бросит работу.

– Перекурил бы, Захарыч, – пожалели в один голос Зябревы своего председателя.

Антон, нехотя отбросив осадку с молотком, со вздохом сказал:

– Да, нетути уже тех силов, братцы… Кончается моя мобилизация, ешки-шашки.

– Ну, ну! – запротестовали для виду Зябревы, успокаивая Шумскова.

Председатель махнул рукой и, не найдя, что сказать, подошел к старикам – Финогену и Васюте. Те безжалостно злословили:

– Давай, давай, начальничек, мобилизуйся-ка в нашу обозную команду, пускай фронтовички вкалывают. Им попереди идти-шагать.

Антон смолчал – шутка ему не понравилась. Свернул цигарку и отправился к горну прикурить. А когда воротился, старики, чуть не в один голос стали подтрунивать над Зимком:

– А Ванюшка-то твой ловчее тебя, Николай. А? Ишь как орудует, ажник шапка на дыбки вскидывается.

Зимок с отцовской гордецой за сына, подмигнул старикам, но сам сказал, как бы для задора, совсем другое, грубое:

– Кишка тонка еще – с отцом тягаться.

Николай Вешний был рад, что Зимок вместе с другими ребятами привел в кузню своего пятнадцатилетнего Ванюшку. И теперь с тайной радостью любовался им. Руки и глаза, с ясной очевидностью отметил Вешок – отцовские. В руках и плечах наливалась та же диковатая сила, какая кипела у отца в молодости, какую сам Вешок когда-то не раз испытывал на себе. Глаза – навыкате, недоверчивы и переменчивы в блеске. Тепло в них таилось глубоко и не для всех – точно так же, как и у отца. Зато во всем остальном многое виделось материнское… Те же смоляные завитки на висках, пухловатые губы с конфетные подушечки в сочной малиновой обливке, та же родинка под правым ухом, но пока еще бледнее, чем у Клавы. Постав шеи, походка, чуть шепелявый говорок – тоже ее. Но ни в отца, ни в мать, Ванюшка трудолюбив и горяч в работе. Ни сверстники, ни даже ребята постарше никогда ни в чем, ни в какой работе с ним не могли тягаться. Эту черту Вешок заметил еще в ту пору, когда Ванюшка ходил в пасынках у него, как и его младшие братья и сестренка, а мать Клавдя значилась тогда в его женах. Было такое, да поросло быльем… Не забыл, однако, Вешок, как двенадцатилетним мальчонкой Ванюшка вместе с ним целыми днями пропадал в кузнице, приучаясь к железу, к волшебству наковального звона, к первому работному поту и усталости. Теперь же Ванюшка Николаю Вешнему виделся уже взрослым парнем, работящим человеком. И с непереносной ревностью и горечью в сердце Николай жалел, что он – не его сын. А мог быть…

– А вот и потягается… И шо увидишь, – не унимались ехидничать старики над Зимком. А потом, уже всерьез, обратились и к председателю: – А ты, Антон Захарыч, зря парня в кузню не мобилизуешь. Вот и смена была бы Вешку. Да какая!

– Меня Мотька сменит, – с явно деланным безразличием поспешил заявить Николай Вешний.

– Да она-то, кого хошь, заменит. Знаем это, – согласился Шумсков. – Но ведь и ей подручный нужон. Без молотобойца у наковальни много не накуешься.

– Да ишо не поздно, – Финоген с Васютой двойной силой наседали на председателя. – Зимок наверняка перечить не станет. Так иль нет, Николай? Кузнец ведь – первая сила в деревне-то. И самая верная, и всегда нужная.

Тот не ожидал такого поворота и долго собирался, как ответить старикам. Ванюшка уже давно умоляет отца отдать его на ученье в кузню. Но отец жестко отказывал: «Нет, учиться пойдешь на лесника. Дед Разумей дурному не научит…» Окончательно мечту парня – стать кузнецом – добила война. Не совету старого Разумея следовал, однако, Николай Зимний. Он ревниво страшился и не мог себе представить своего сына рядом, у наковальни и горна, с давним и, наверное, пожизненным соперником – с Вешком. Но теперь Николай Вешний уходил на фронт. Завтра его уже не будет в Лядове. Может, не будет больше никогда… Эта мысль подвигнула Зимка к неожиданному согласию. Но ответил он все-таки с сомнением, с половинчатой уступчивостью:

– Это еще как на это дело твоя Матрена посмотрит.

Но и от этого ответа перебойно, где-то совсем не на своем месте, а под горлом, заколотилось сердце Вешка. Он живо себе представил Клавдиного Ваню на своем месте, у наковальни и горна. Пусть рядом с Мотькой, пусть не в доме, а всего лишь в кузнице, где земля утоптана его сапогами, молотки и кувалда, клещи и зубила, тиски и оправки и весь прочий инструмент излапан его руками и которые теперь перейдут в руки этого, совсем чужого, но не понять за что полюбившегося мальчишки. Представил и, боясь упустить это ощущение, торопливо ответил не за себя, а как бы за всех, кто слышал слова Зимка.

– А причем тут моя Матрена? – спрашивающе ответил Вешок, налегнув при этом на слово «моя». – У нас власть есть. Ей и решать, – кивнул он на Шумскова. Но это показалось неубедительно, и Вешок поправился: – Ванюшка сам себе хозяин, чай не маленький… Ты-то согласен, Ваня? – обратился кузнец к парню, чтобы его прямым ответом порешить случившийся разговор.

Ваня, насупившись, боязливо покосился на отца и, прочтя в глазах его дозволение, выпалил, как на школьном уроке, смело и самоуверенно:

– Я всегда согласен, дядя Коля! И мама обрадуется… Она тоже хотела, чтобы я на кузнеца выучился.

Зимок не ожидал такого ответа, но, пересилив себя, тупо улыбнулся и сказал Шумскову:

– Ну вот председатель, сегодня же пиши ему трудодень за… кузнечную работу, по повышенному разряду.

Николай Вешний дружески похлопал Ванюшку по плечу и со смутной веселостью сказал его отцу.

– Ну вот, тезка: мне – смена, а тебе с Клавой подмога пришла. Думалось ли? Ждалось ли такое?..

– Теперь все так – одни нежданки в жизни, определенно согласился Николай Зимний.

За «нежданным» разговором заметно подвинулась и работа. Ошиновано было уже три колеса. Они изрядно подношены, с сотнями намотанных верст по всяким дорогам, и ободья, шины, – со старых развалившихся вдрызг колес, исшорканы до предельной тонкости. Но в них еще была обойная держава, и колеса после починки годились на новые дороги. После короткого перекура принялись за четвертое колесо. Отдохнув и прокашлявшись, снова подступился к работе и председатель. В общем настрое дела не вынесли безделья и Финоген с Васютой. Хоть и проку от их «подмоги» – никакого, однако отгонять не стали. Работа заспорилась молча, с невидимой веселостью в руках и глазах. Когда в горне разогрели очередной обод, и принялись за насадку и обжимку его, Васюта, перенапрягшись, задробил животом и тем рассмешил всех.

– Шрапнелить начинаем, браток? – подтрунил над своим другом дед Финоген. – Давай теперь фугасом по лаптям своим жахни. Портки-то тебе Надеиха с прицелом дала – авось выдюжат.

Васюта сконфузился и побежал за угол кузни. А когда воротился, неокоротно забалабонил:

– Это, конешно, смехотное дело, но оно и божье. Так што – смилуйтесь и пощадите, мужички мои милые… Но я не об том, Финоген тут о фугасах сказанул, а мне счас за кузней-то ночь вспомнилась. Сплю-то я по-гусачьи – одним глазом и вполуха. Так вот слухаю, ан нет ничего – обнаковенное спокойствие, как сейчас. Война будто с земли сошла, – никакой тебе канонады. И гадаю: то ли замирились, то ли наши опять сдвинулись и погнали супостатов. Значица, думаю, силенка не извелась ишо, слава богу. Тьфу, тьфу, тьфу, – Васюта суеверно и сухо поплевался за плечо. – Может, я глух стал? Может, канонада-то гремит, а?

Старик оттопырил шапку от уха и повернулся боком в сторону фронта. Приостановились с работой и все остальные – тоже навострились слухом. В небе, однако, стояла вязкая полдневная тишина, в выси бело горело солнце и лишь по земи перекатной волной, слегка пошумливая, проносился иногда сырой ветер.

– Оно так. Но может, и не так, – проговорил Шумсков, выражая сомнение о «замирении». – Не чуете разве, как помягчили утренники, как загустел весенней сыростью воздух? Канонада уже не прошибает до нас – вот и вся разгадка… По морозцу – она слышнее была.

Снова занялась работа, но уже не с той горячностью, с какой шла она до разговора о канонаде с недальнего фронта.

Скис дед Васюта, на очередную передышку, раскашлявшись, ушел в кузню Антон. Зимок и Вешок задумались о чем-то своем – работали молча. Лишь Ванюшка со своими юными дружками с прежним прилежанием и охотой делали доверенную им работу.

– Тезка, – вполголоса и неожиданно обратился к Зимку Вешок, – скажи-ка мне такую штуку: сорок тысяч убитых немцев – это сколько же дивизий будет?

Николай Зимний был рад какому-либо разговору, но совсем не думал, что начнет его Вешок да с такого странного вопроса. Прежде чем что-то ответить, Зимок поломал голову: зачем его спрашивают об этом? Однако, не разгадав зачем, с солдатской прикидкой и с видом знатока стал считать:

– Сорок тысяч, говоришь… Так вот, если их считать по составу наших дивизий, то все четыре наберется… А что за интерес у тебя к их дивизиям-то?

– Да так, – отмахнулся было Вешок, но не сдержался и сказал, что думал: – За ценой не стоит, гад, – сорок тысяч не пожалел за 161 населенный пункт. И это только на нашем, западном направлении. Это я вчерашнюю сводку вспомнил…

– А наших и того больше полегло, – ошарашил Зимок.

– Отчего ж так-то? – встряв в разговор, удивился Васюта.

– От того да этого, – с недовольством покосился на него Зимок. – Я по финской знаю, что у наступающих потерь больше, нежели в обороне. Таков закон войны, – сказал он с убеждением бывалого фронтовика.

Васюта со скорбью в душе поверил Николаю. Да и свое давне-предавнее вспомнилось: в маньчжурскую кампанию сам Васюта и в обороне сиживал и в штыковую ходил – знал, когда больше и когда меньше закапывалось солдатского брата. Поверил и согласился:

– Да оно верно: немец за ценой не стоит. Но и нашей кровушки льется – не приведи господь.

– Как же ей не литься? – не вынес молчания и дед Финоген. – Чай, свое возвертать приходится, а не за чужое воевать…

– Упористый, гад, чиво и говорить, – удрученно покачал головой Васюта. – Силов, видать, у него тьма еще.

– А где ж он тебе их растерял-то, – закипел Финоген. – По европам-то промахал галопом… Да и наши по первости рот разинули: за малые месяцы, почитай, пол-Расеи сдали. Поди, отвоюй ее теперь без кровушки-то. Он, супостат лютый, хапать-то целыми губерниями хапал, а отдавать, вишь ли, населенными пунктами – по деревеньке, значит, по городочку – отдавать норовит… Гитлер есть Гитлер, – махнул Финоген рукой, – он и своих солдатов не жалеет – ни тыщи, ни мильены, ни роты, ни дивизии…

Шумсков, слушая мужиков, тоже запереживал о потерях своих солдат, но сказал совсем другое, даже с некоторым оптимизмом, дабы как-то сбить разговор, совсем не подходящий для последнего дня Вешка – перед проводами на фронт.

– Ничего, Гитлеру под Москвой рога посшибали, а комолого теперь легче бить!

Но не эти слова председателя заставили переменить разговор. Как-то неожиданно, словно из-под земли, явилась Мотя. С котомкой за плечами она подошла к работающим и, еще не здороваясь, упрекнула всех сразу:

– Не наездились еще? Благо, везет… Что он вам, на принудиловке, что ли? Вконец зануздали мужика – рубахи переменить не дадут перед дорогой, – заступилась она за своего Николая.

Вешок одернул жену незаслуженно и обидно:

– Не суй нос, куда не просят.

В Мотиных глазах – ни печали, ни строгости – убитая усталость. Она отнесла котомку в свою лачужку и тут же вернулась, принялась помогать мужикам. Все словно того и ждали: для последней Николаевой работы как раз и не хватало Матрены, этого сильного, сурового, во всем несчастного и красивого человека. Любуясь руками, их сноровистой ладностью во всех движениях, мужики приумолкли и все делали так, как она. Шумсков, а с ним и Финоген с Васютой отошли в сторонку, чтобы не мешаться.

– Ванюшка, а ты как попал в подмастерьи, а? – по-матерински ласково спросила Мотя, любуясь парнем.

Шапка Ванюшки от горячей работы сбилась на затылок, и ветер играючи теребил его смоляной вихор над блескучими, почти девичьими глазами. Мотя тайком зачем-то поискала сходство в обличье отца и сына. Вешок заметил, а может, больше почуял этот поиск жены и чтобы отвлечь ее, сказал;

– Парнишка-то в кузню просится!

– Да, Мотя, – подхватил Зимок, – не взяла бы сына к себе в подручные?.. Поначалу пускай молотобойцем – кувалдой помахает, а там, глядишь, и к ремеслу приловчится, а?

– Какая ж я вам начальница? – удивилась Мотя. – Я сама тут – пришей-пристебай. Это, пока здесь Коля, и я – при нем, – с бабьей болтливостью разоткровенничалась Мотя. – А завтра провожу его за воротца и сама на шахты подамся.

– Я те подамся! – со смутой в душе пристрожил Вешок жену.

Задумавшийся было председатель, почуяв неладное, вдруг всполошился:

– Куда ж такое годится, мадам? – Антон начал вроде бы в шутку, но шутка таилась лишь в голосе. В лице и глазах, однако, горели досада и упрек. – Муж на фронт, а ты – в дезертиры, ешки-шашки?

Шумсков и в самом деле шутил с трудом, через силу, и скоро сорвался на свой руководящий тон и стал наставительно поучать:

– Николай твои уходит защищать землю, вот эту самую землю, – Антон, бледнея, потопал сапогами под собой, – нашу, лядовскую, и другую такую же, а ты, жена воина-бойца, можно сказать, собралась драпать с этой земли… Вон и ребята в ФЗУ навострились. А с кем же я останусь? С Финогеном да Васютой? Да? Эдак мы с войной не справимся. И жизни никакой не будет… – председатель сорвался глоткой и договорил полушепотом: – С земли бежать сейчас – это все одно что с фронтовых позиций… А за это по головке не гладят. Должна знать, разлюбезная Матрена Тимофеевна, – небось не малая девка!

Мотя не ожидала такой строгости. Посмотрела на мужа, как бы прося заступничества, но не найдя сочувствия, засовестилась и со всегдашней покорностью сдалась:

– Простите меня, Антон Захарыч, я – как все. Только… какой я кузнец вам?

– Не скажи! – усмехаясь, сунулся в спор Васюта. – После Вешка никому из лядовцев в кузне делать нечего – кишка тонка и руки коротки. Ты, Матренушка, теперь и есть самый главный наш кузнец! Вот моя какая мнения…

– Ты пойми, девонька, что колхоз – самая серьезная мобилизация в тылу на данный момент, – не отступался Шумсков и не сбавлял серьезного тона в разговоре. – И выходит так, что с завтрашнего дня, Матрена Тимофеевна, правление и сельсовет тоже зачисляют тебя в колхозные кузнецы – главной, значит. А Ванюшку Зябрева – молотобойцем, в подручные.

Мотя не ответила ни словом. Она была ошарашена не тем, что на нее взвалили самую тяжелую мужицкую работу – она всю свою жизнь не боялась никакой работы. Ее впервые, после покойного тестя, назвали по отчеству. И это смутило ее бабью забитую душу: вот и для нее, выходит, пришло время – за человека посчитали…

Когда заканчивали ошиновку последнего колеса, Николай Зимний отозвал сына, что-то наскоро сказал ему на ухо, и тот пустился со всех ног на деревню. Никто не стал спрашивать, куда и зачем побежал Ванюшка. Дела с колесами сладились как нельзя лучше. Скоро воротился Ванюшка. Из-за пазухи он достал четвертинку мутной самогонки – припас матери, развернул полотенце из старинного суровья – в нем оказалась краюшка хлеба и велок соленой капусты. Никто ни о чем не спрашивал и не говорил. Вешок кивнул Моте, и та сходила за кружкой из гильзы, с какой муж собрался идти на войну, принесла и нож собственной ковки. Хмельная водица была целиком вылита в кружку, хлеб и капуста распластаны на дольки по числу ртов. Кружка, как истая братина, с чуть заметной дрожью прошлась по рукам стариков и мужиков. Помочили губы, понюхали хлеб, похрумкали капусткой, всласть истянули по горькой цигарке – на том и разошлись…

Вешок с Мотей, оставшись одни, поскатили колеса в удобное место, косым рядком прислонили их к стене кузницы. Отделавшись, любезно переглянулись, и на их лицах тут же мелькнул нелепый, чуть видимый испуг: вместе они работали в последний раз! Так согласно вышло, что подумали они об этом разом, вместе, а сказать друг другу ничего не сказали.

Когда вошли в кузницу, а потом и пробрались в свою жилую лачужку за перегородкой, Вешок с ленивой веселостью и, вместе с тем, с разрывающей сердце болью сказал:

– Ты, Мотенька, на шахты лыжи не востри. Лучше нашего, лядовского, народа не сыскать тебе… Наши гибели не допустят – попомни слово.

Вешок говорил поперек совести. Он знал, что обрекает жену на каторжную работу в колхозной кузнице, на работу, за которую не знаешь, когда и что дадут. И дадут ли вообще, ибо колхоз и сам ничего не имел после фашистского разора. Но отпускать Мотю на шахту он не хотел по двум причинам. А вдруг сам уцелеет на войне – куда вернуться с фронта? И второе: ему очень хотелось, чтоб в кузне остался и приобщился к его ремеслу Ванюшка Зябрев, пожалуй, самый желанный для него человек в Лядове. И остался бы он под присмотром доброй и трудолюбивой Матрены.

– На шахте-то какой-никакой, а паек дают, – мечтательно вздохнула Мотя. – А тут одни палочки пишут.

– Не палочки, а трудодни, – с легкой шуткой поправил Николай. – Палочки – это будущий хлеб, говорит Шумсков. Придет такое время – все зачтется.

– Пока дождемся, из палочек крестики исделают: пережили, выжили, мол, и дальше проживете…

– Ну, довольно на гуще гадать! – Вешок поднял котомку, с которой вернулась Мотя, и, как бы пробуя на вес, попросил жену: – Давай-ка, показывай свои барыши.

– Невелики они, – посетовала Мотя. – Но ложки берут Коля, интересуются, меняют, слава богу… Я, правда, особо не клянчила, не торговалась – стыдобушка глаза повыела, пока прошлась по избам.

Мотя выложила из котомки «провизию», какую выменяла на ложки. Разложила, любуясь необыкновенным прибытком.

– Муки много не стала брать. Где чего испеку тебе? У нас-то – ни квашни, ни закваски. Да и в печь чужую напрашиваться неловко… Я печеным хлебушком взяла, – Мотя, похваляясь, показала ковригу и поколотила кулачком по обзолистому днищу: – Из чистой ржаницы. Сказывали, даже с картошкой не мешали. Поверила я.

– И сколько ж ложек содрали за ковригу? – с ненужной и пустой дотошливостью, просто из-за интереса спросил Вешок.

– За хлеб-то я косынку отдала. Помнишь? Батистовую! Какой меня на слете ударниц наградили. Еще в сороковом, помнишь?

– Ну и дура! – всерьез осерчал Николай.

– Да мне за нее и придачу дали – фунтов пять гречишной сечки, – виновато заоправдывалась Мотя. – Истолку сейчас в мучицу да блинцов спроворю на проводы. Кипяточку сварим, почаевничаем. Что мы – нелюди, что ли, Коля? Может, в последний разочек так-то…

– Давай почаевничаем, коль делать нечего, – с пустым безразличием согласился Вешок, разглядывая от безделья высохшее белье, что собрано в дорогу, безнадежную убогость лачуги, запушенную сажей грубку, которая топится день и ночь, не отдавая тепла, кроме как на приготовку варева. Осмотрев свое жилище, Николай в бессилии согласился в душе с Мотей: «Да, на шахтах лучше». И в тоске уставился в жаркое хайло поддувала печки.

Мотя, чувствуя прощальную тоску мужа, пыталась сбить ее, хотя бы пустой болтовней. Она могла сказать, что и в Уровках, куда ходила за харчами, тоже забирают последних способных мужиков на фронт, а ребят – в ФЗУ. Но догадалась своим «коротким» бабьим умом, что не тот час – говорить об этом.

– А ты знаешь, Коля, – мило начала она, будто о каком-то стороннем мире, – до чего ж чуден народишко стал опосля оккупации. Особенно бабы да старухи. Ох, и натерпелись же от лютой напасти… Зашла в одну избу, вроде бы передохнуть. Разговорились. Потом и за дело: свои ложки показываю, а цену пока не ставлю. «Да што ж ты, девка, не боишься-то?» – изумляется старуха, крестясь. – Чего, – недоумеваю я. – «Кто ж в такую-то смутную пору с серебром шастает? И откуда оно у тебя? Не церковна ли?» – Повертела к ладонях ложку, на зуб хотела, да их, видать, нет уже. Огладила рукой наяренную до блеска ложку и назад возвертает: «Нет, говорит, девонька, на такой капитал у нас ни мясца, ни хлебца не хватит. Не взыщи!.. Да и не воровано ли серебро-то? Ты гляжу, баба бойная». Ну, я расхохоталась и говорю что ложка-то вовсе не из серебра, а вроде как оловянная – из люминия. Из немецкого самолета. Небось помните наши летчики сбили его посередь поля, промежду ваши Уровок и нашим Лядовом? Фашистский бомбовоз, разве не помните? Так вот, из его железа я своими руками эти ложки наплавила. Как сказала такое – бабка и вовсе замахала руками: «Упаси, господи! – закрестилась она да на колени перед образами пала. – Разь можно: фашист из ейного железа бонбы делает да на детишков швыряет, а мы имя похлебку хлебать будем? Христос с тобой, девка, иди своей дорогой, не греши». Дед ее, хворый, должно, слез с печи, тоже оглядел поделку и, вернув ложку неопределенно сказал: «Сичас всего боятся. Не суди старую… Тот бомбовоз-то, до того как самому свалиться с неба, он четыре фугаски на тот конец Уровок сбросил. Дюжину изб – вчистую, как и не строили их… А там сноха наша с детишками жила – дак не нашли даже». Старик заплакал, а я ушла.

Моте хотелось рассказать о каждой избе, о семье, в каких побывала сегодня, но нигде, кроме горя, страха и разора, ничего утешного не видела и не слышала. То же, что и в Лядове: повестки, похоронки, нехватки. Одна отрада – весна. Все в предчувствии горячей поры – сева, хотя тоже не достает ни рук, ни тягла, ни орудий, а семена также ожидают от государства, как главную подмогу и плату за все, что отдала и отдаст деревня войне. Но обо всем этом говорить мужу – значит бередить, жечь душу. А душа его, чуяла Мотя, кровоточит и без того.

– А вот это я выменяла на твой рубанок, – Мотя показала шмат ржавого сала и, радуясь, засияла глазами словно ей достался золотой самородок. – Хорошо, Коля что в нем соли много. Хозяева сказали, что от немцев в землю, зарывали. Вот и богатствуют теперь. Щец тебе сварю с сальцем-то… Инструмент старички берут охотно.

– Вот и собери, что есть лишнего у нас из этого добра. При нужде снесешь и обменяешь, – наконец отозвался Вешок, все еще глядя в красную амбразуру печного поддувала. Белого раскала искры, сеясь из колосников, на ничтожном лету гасли и насыпались черным прахом. – А что, Мотя, в Уровки еще никто не вернулся с фронта – из госпиталей там, из лазаретов, а? – неожиданно спросил Николай.

– Да чтой-то никто не хвалился. Должно, нет. Об этом таиться не будут… Вот отец Никанор вернулся. Помнишь уровского священника-то? Отбыл свое и вернулся. И службу разрешили. Говорят, сами власти пошли на такое разрешение… Опять кадилом махает батюшка – деньги, поговаривают, на оборону сбирает… Я-то как раз к обедне попала. В храм зашла – полюбопытствовать. Лихо покрушили его – и свои и немцы… Двери навесили кое-как, а в окнах – ни стеколышка, одни решетки гнутые. Сквозняки свистом свистят в этих решетках, аж кожу дерет. Стены – в пуху снежном. Бороды святых, и те в седой изморози, глядеть страшновато. Иконки да лампады старухи попринесли. Видать, из углов своих пожертвовали. Аналой и большой крест уровский плотник смастерил. Рады и такому. Народу много и так благостно, Коля, подумалось: нет, наш народ не одолеть; верую, защитит он и землю, и бога, и самого себя… Но пока бедновато и там живут. Смешно сказать, в храме свечей нет. Старичок седенький, должно, церковный служка, так он от березового поленца лучины косарем щиплет, а старухам и то в радость – кто копеечку, а кто и пятака не жалеет за такую «свечку». У меня-то ничего не оказалось с собой – за ради Христа выпросила и тоже поставила. Свое загадала. А лучина возьми да полыхом наперед других вмиг и сгори. Я испугалась и убежала…

Мотя как-то осеклась голосом и замолчала. И Николай ни о чем не спросил больше и ничего не сказал. День клонился к предвечерью. А потом и прошел вечер и заступила последняя его ночь в родном Лядове.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю