Текст книги "Горелый Порох"
Автор книги: Петр Сальников
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Попутный груз
рассказ
I
После крутого, заваристого ненастья день-два киснут дороги, подъезда к парому нет, и паромщик Гордюха остается без дела. Он помногу пьет и спит в паромной будке. Спит не крепко, но до истомы усладно. Ближе к вечеру, когда солнце скатывается за береговой увал и полурадугой выгибается закат, сон проходит и наступает тоска. Гордюха не выдерживает липучих дум, бежит от них из своей будки, шально пялит глаза на берег и кличет Авдея «почай-пить». Голос его стелется по реке на целую версту, спустя минутку, глохнет в дальних камышистых берегах.
Дед Авдей отзывается и нет, притворно мешкает. Сам же рад покличке. Шарит клюку, бросает облезлый полушубок в свою землянку, идет к парому. Идет на ощупь, не отрывая сапог от каменистой тропки. Околесив меловой бугор и островок чахлого ивняка, ступает на паром. Не смело так, постучав сначала клюкой о полок.
– Не бойсь! Не проломишь. Авось не трактор, – только и сказал Гордюха. Руку бы подать – помочь. Нет, и с места не тронулся. Стоит, опершись на перило, курит, глядит, не поймешь куда.
– Я не-еэ. – кряхтит Авдей, перелезая замокшую от дождя и туго натянутую чалку.
Идут в моторную будку. Здесь тесно и грязно. Пол залит соляркой – не промыть, не выскоблить. Стол, табуретка и широченная лавка, на которой спит Гордюха, густо залапаны и тоже сизы от масла и горючки. Лишь движок, допотопный трудяга, чист и свежо ярится латунными вентилями и разными рычагами и причиндалами.
Дед не раз ушибался о маховик двигателя и просит Гордюху помочь сесть за стол. Тот баловно толкает старика на лавку и оба, не зная отчего, хохочут.
– Я ведь, Авдей Авдеич, здоровый, – хвастливо заносится Гордюха. – Быку голову оторву – кровь не брызнет.
– Сила сильная – чиво говорить, – весело мотает головой Авдей, трясет жидкой, в табачных подпалинах бороденкой. На лице, однако, ни единой смешливой морщинки. В глазах – по клубочку застылого дыма, зрачков не видать. Слепое на один глаз лицо, узластые кулаки дочерна пропечены солнцем, выдублены речным ветром. И весь этот старик словно вытесан из векового камня, с какой-то большой прошлой силой. – Но Венька мой теперича могутней тебя. Бог даст, возвернется со службы – поборет твою силушку, – с потаенным загадом утешает себя Авдей.
Гордюха, лукаво ухмыляясь, готовит закуску. Из плетенки достает огурцы, сало, хлеб. Все это нарезает аккуратными ломтиками на газете. Никакого чая у него нет и редко затевал его. Из-под соломенной подушки достает чуть отпитую поллитровку, наливает в кружки. Дед кхыкает, почуяв веселый запашок, тянется наугад за своей долей. Пьют, хрустят огурцами. Старик беззубо жует долго, со своим вкусом, пока не забирает водка. Захмелев, просит Гордюху:
– Ты мне про это самое…
Тому будто мимо уха. Но после второй полкружки – деду он уже не наливал – взгляд Гордюхи дичает, ничего не хочет различать – весь уходит в слух. Слышит он, как чешется о замшелые бока парома вода, чует, как с легким хрустом сумерки доламывают закат за увалом. Есть ветерок – будет погода. Значит – с работой завтра Гордюха… У крайних домов села дурковато провыла собака, позвала ночь.
Гордюха не спеша зажигает фонарь, обматывает его лоскутом линялого кумача и вешает на угол будки, чтоб не проглядели и не сшиблись с паромом баржи с зерном, которые должны пройти ночью.
– Про это самое, говоришь? – с прохладцей в голосе переспрашивает Гордюха, но, как всегда, мешкает.
Авдей и сам знал, что паромщик запоет не скоро, ждал кротко, льстиво поглаживая новенькую гармонь. Пока Гордюха возился с фонарем, старик достал из-под лавки завернутую в бабью шаль гармонь, умостил ее на колени и сладостно ждал, пожевывая спеченными губами. Можно было подумать, что Авдей вот-вот заиграет сам. Но он не умел, а гармонью так распоряжался по праву. Это его подарок Гордюхе. Два лета копил деньги, отрывая от пенсии, от своего приработка на реке, но купил и «сделал приятность» чужому человеку.
– Спой-сыграй, милай! – взмолился в нетерпении дед. – Венькину…
Гордюха ни голосом, ни гармонной ловкостью особо не обладал. Но об этом он не знал и пел с достоинством.
– Про «то самое», значит?… Венькину? – еще раз переспрашивает Гордюха. Берет гармонь, усаживается поудобнее, растворяет крохотное оконце в будке – для воздуха, начинает играть и петь.
Начинал он все-таки со своей песни, а не с той, которая люба Авдею.
…Белы лебеди,
тегеньки-теги,
выходили на быстру реку…
Лебединая нежность никак не подходила к чугунно-колокольной глотке Гордюхи. Однако ему становилось так одиноко и тошно, что он готов был насмерть заласкать эту милую девичью песню.
Авдей терпеливо молчит, теребит, залезши в рубаху, на груди крестик, слушает. Слушает, как горюет по человечьему счастью Гордюха, чует, как жадно и могуче хочется парню обнять мир и возлюбить всех и вся. Думает и сопереживает, а свое ждет. Запел, наконец, Гордюха и Венькину песню. Необъятная нежность Гордеевой песни, ее лебединая крылатость как-то вдруг, надрывно и резко, сменилась печальной чужбинной песней – о солдатской чести и святости духа, о сыновней любви к родному крову и отечеству. Но даже эта высокая любовь к отчему краю застилась еще более высоким чувством и памятью о самом близком человеке на свете – о деде Авдее:
…Все ждешь меня, лампадой догорая,
Шепча молитвы, думы вороша.
И мне дорога мнится дорогая —
Ах, дед ты мой, зовущая душа…
– пел Гордюха, разумно призакрыв глаза. И что-то колокольно-звонное слышалось в его задушевном голосе. Авдей того и ждал – закрестился, завздыхал, целиком отдаваясь воле песни.
* * *
Прислал эту песню вместе с письмом и карточкой внук Венька, единственный уцелевший отколыш от некогда могутного родового древа старого Авдея Голомысова. Прислал из Афганистана, далекой, чужеземной, неведомой да и не нужной ни самому Веньке, ни его деду и даже всей России, страны. Крохотную карточку с письмом Авдей хранил под подкладкой шапки. При каждом всплеске памяти старик разглядывал едва видящим глазом внука, говорил с ним, как с живым, грустил и наслаждался призрачным свиданием. Глядел и слегка тужил, что на голове солдата, вместо привычной армейской пилотки или фуражки, была надета панама, отчего Венька мало походил на самого себя. Виделось в нем что-то чужое, казенное и почти не русское…
Листок же с песней отобрал у Авдея Гордюха. Он мучительно и долго, однако с нутряным наслаждением подбирал под ее слова подходящий «мотив» на гармони. Ничего из старинного, да и из современных мелодий, какие знал Гордюха, никак не подходило. Он безжалостно драл свою глотку, терзал гармонь – и все никак.
– Мудрено, значит? – сочувствовал Авдей, глядя на муки Гордюхи. – Венька-то, небось, под гитару насочинял. Он гораздый был на выдумки, – похваляясь внуком, старик снова и снова лез в шапку, чтоб еще и еще раз поглядеть на солдата.
На снимке он стоял у танка в боевой группе десанта. Как и у других, в распахе гимнастерки виднелся полосатый косячок тельняшки, над левым карманом висела белая медалька. Лицами все ребята были худы и усталы, хотя и довольны – то ли удачным боем, то ли успешным марш-походом. Среди товарищей Венька, однако, выделялся тем, что на голове его надета панама, а не каска. Деду это было не по душе. И всякий раз, когда он глядел на карточку, недовольно ворчал: «Вот норовистый, дьяволенок, – и на войне форсит…» Ворчал и слезно просил Гордюху (он за деда писал письма Веньке): «Отпиши ему, ради Христа, чтоб надел каску!.. Не на гулянке ведь – долго ли до греха…»
В том Венькином письме были и утешные слова – о том, что война в Афгане вот-вот кончится и его часть скоро перебросят на Кавказ. Что потом и случилось…
«Слава тебе, Господи! – на радостях молился Авдей. – Кавказ – не чужбина. Тут – своя земля: роднее и горы и люди…»
II
Ночь-заполночь – Гордюха настороже. Однако на этот раз заспало его, как в бездельный ненастный день. Не разбуди – проспал бы до морковкиных заговен. По росяной рани – чуть свет – прибежал на паром сынишка предсельсовета с запиской. Легонько ругнувшись на озябшего спросонья паренька за преждевременную побудку, паромщик нехотя взял бумагу из рук мальца и прочитал: «Гордей, держи свою плавмашину в готовности – ожидается важный груз с гуманитарной помощью. Вместе с нашим начальством будут иностранцы. Кажись, немцы. Пред. Захаркин».
– Груз – ладно, дело привычное… А на иностранцев ишо поглядим, – пробубнил Гордюха незнамо кому. Сдернул со снизки пару вяленых подлещиков и подал мальчишке: – Держи! Других гостинцев не имеется. Отцу скажи: пусть не трусится. Перевезем и заграничников – не намочим…
* * *
Как ни держал свою гордыню Гордюха, свою работу исполнял с тем честолюбием и надежностью, какие обрел еще на морской службе. Воевал он после войны. Будучи водолазом-сапером, разминировал глубины Балтики и Баренцева моря. Невпроворот этой работы было и на берегу.
В таком деле ошибаются только раз. Вышла промашка и у Гордея Зыкина. К счастью, не смертельная. После полугодовой отлежки в госпитале списали с флота. Ранение случилось чудное, после которого не было надобности заводить семью. Шатался по речным портам, работал мотористом и грузчиком, сулили поставить механиком на буксирный катер, однако, научился пить, и «карьера наскочила на мину», – так и говорил о себе Гордюха…
От людей же Авдей слышал о нем иное: «Не в одной тюрьме побывал Гордюха, мужик он сволочеватый и куражливый, с будоражной жилой в башке». Никто и никак из деревенских с ним связываться не хотел или побаивался. А местное начальство того больше: как только Гордюха объявился в здешних местах, сговорились – на работу не брать. Но какой-то умник посоветовал другой выход:
– На паром его! От греха подальше…
Паром находился в полутора верстах от деревни, в глухом и неприветливом местечке. Расчет начальства был верным: работу дали – дали, не пожалуется; а на пароме вольный человек долго не протянет, сбежит. Однако, к удивлению всех, Гордюха не капризничал – ему нужна была работа.
Тогда-то и ожил изрядно подстаревший Авдей, промышлявший легким перевозом на старенькой плоскодонке. Привязался он к парню слепо и крепко.
С той поры Авдей с Гордюхой зажили так, будто они были в давнем сродстве. Да и по судьбе они схожи, как пара колес на одной оси. Старик тоже не из здешних старожилов. Позвал его сюда сын Михаил: не хотел, чтобы отец после смерти матери изошел в тоске и одиночестве. Но, как оказалось потом, не «чужая тоска» тому причиной. Михаил с женкой по вербовке работал на здешнем каменном карьере, где добывался и тесался камень для московского метро. Когда подрос внук Венька и пошел в школу, понадобился родительский пригляд за ним. Отцу с матерью все труднее становилось следить за его проказами, на какие он был горазд с мальства. Познав первую грамоту, Венька исчеркал все ворота и заборы на деревне непотребными словами. А когда добрался до колхозной «Доски почета» – всем знатным дояркам понамалевал усы, а трактористам – бороды (за что родителей подвергли накладистому штрафу), и вовсе стало невмоготу. Отец на глазах всей деревни выпорол Веньку за его «наглядную агитацию» и вызвал деда Авдея.
Старик же в «няни» не сподобился, но жизнь внука оборотил на свой лад: с ползимы снял со школы и «переподчинил» себе. Сыну и снохе выговорил: «Удумали шестилетка в грамотейный хомут втюхать. Малец еще свою травку не вытоптал, в небо не насмотрелся, как след солнцем не ожегся… Да мало ли што ишо Богом определено пареньку в изначале-то жизни, а его из пеленок да головой в науки всякие – считать-отнимать наловчают, под француза гундосить понуждают, по газетам думы складывать приказуют – и как тут не сойти с ума?…»
Ни отец ни мать не посмели перечить Авдею, чем несказанно обрадовали Веньку. Всю остатнюю зиму дед с внуком провозились с лодкой, которую уступили им перевозчики по дешевке – за бутылку водки. Рассохшаяся, вконец исшорканная водой и камешником, плоскодонка пришлась на радость и старому и малому. Ее конопатили пенькой, смолили, вытесывали к ней весла, ладили к бортам уключины – все на утеху душе и рукам. А по первотелу нашлась и другая работа. Спозаранку, чуть свет, внук с дедом хаживали в уремные места тихих затонов. Там нарезалась ивняковая лоза, взбудораженная первосоком, из которой потом плелись вентери для будущей рыбалки. А по заказу местных старух мастерились также и кошелки-плетенки – для сбора яблок, картошек, а то и для базарной надобности – кому какую, на выбор. Орудуя дедовским складничком из окоска, Венька быстро наловчился застругивать комельки прутьев, готовя их к основному делу. А когда наскучила подручная работа, он запросил настоящего дела. И тогда не раз прошибал Веньку работный пот, а деда – слезы. И пот, и работа, и слезы – все в радость! «Ах, любота, ах, любота моя!» – постанывал от умиления Авдей…
А в половодье, когда сошел большой лед, дед с внуком наладились в помощь к перевозчикам. Устрашно и радостно, зябко и жарко на полой воде. Екает ребячье сердечко, дух захватывает – того и гляди закрутит в лихую пучину, погребет под себя ледяная шуга – и конец всем радостям. Но дед настороже: в его руках и лодка, и река… Там, на половодной переправе, случился и первый Венькин приработок – не даром потел он с дедом за веслами в студеной лодке. На «зряшные» деньги (так их называл дед) мать купила сыну книжек с причудливыми картинками – о путешествиях. По вечерам, читая с дедом и разглядывая картинки, Венька с замиранием духа представлял себя рядом с отважными смельчаками, охочими до морей и океанов, до высоченных гор, безлюдных пустыней и всяких других жутковатых мест на необъятной земле. Диво и только! Не всему верилось даже…
За половодной, а затем и цветастой весной приспело желанное лето. В поле зовут перепела, манит к себе лес грибным духом, луг сладкой ягодой дразнит – никуда не заказана дорога. Ан нет, река поборола все другие соблазны – не отпустила от себя деда с внуком. Лодка, кубари-вентери, удочки, рыба, раки… И вода, будто ласковая колдунья: ворожит-привораживает – измены не потерпит… Ведро ли, непогодь, день ли, ночь, заря – ни заря – старый Авдей и семилеток Венька при охотном деле. Удочки для блезира, основная снасть – кубари, в них – главная рыба. Мудрость не в том, чтобы поймать ее, а перехитрить рыбнадзорное начальство. Основные добычные «рейды» – к шумливым перекатам, к тихим угрюмым затонам. Плоскодонка воду не режет, а по-воровски бесшумно скользит по спине речки, как по мягкому небу. Добыча берется потемну или за дождевой завесой – с опаской. Завистливый глаз всевидящ и злющ. Непонятна Веньке воровская рыбалка. Однажды, перемогая сонливые муки, учинил допрос деду: отчего так? «Сглазят, милок, – напропалую соврал Авдей, – ты крепись и помалкивай об этом. Рыбка сама молчит и молчунов любит…»
* * *
Как хорошая книжка прочиталась – отзимовалась еще одна зима, минула весна с половодьем, сплыло рекой и отрадное лето. К восьмому годочку подкатило Веньку, и он сам запросился в школу. Михаил с женой, наглухо захваченные «каменной» работой, радостно всполошились: мать честная, сын-то будто во второй раз свои годочки пересчитал – без их пригляду и забот вырос. Выпала похвала и Авдею. Места не находил старик – так хорошо и благовольно стало у него на душе.
Хотя и с настороженностью, но порадовалась и учительница возвращению Веньки в школу. Со второй четверти, как бы «на пробу», она пересадила его к второклассникам. Сдюжил «испытания» Венька! Второй и третий, да и пятый класс, на удивление всем, он закончил с «Похвальным листом». Без особой натуги одолел и семилетку. Той весной, в день получки, то ли с легкого пьяна, то ли по благости отцовских чувств, Михаил вдруг побожился сыну: «Чего бы ни стоило, а моторку покупаю тебе! Будя с дедом портки мокрить в дырявой шаланде…» Веньке хотелось бы иметь и мотоцикл, и гитару-шестиструнку, какими давно обзавелись его сверстники, богатые отцы которых, потакая чадам своим, не жалели денег на их забавы. А тут вдруг – лодка!..
Отец сдержал-таки слово. В очередную зарплату сложил свою с получкой матери, премиальные тоже не пожалел и в долги маленько залез, но обещание выполнил: выпросил грузовик в карьере и привез из города лодку с мотором.
Целую неделю без передышки «осваивалась» небывалая техника. Ни речка, ни гуси с утками, ни шумливые камыши в тихих заводях, ни тем более рыба, еще не слыхивали ракетоподобных звуков; не нарезались так глубоко и накатно волны на воде ни ветром, ни ледоходом в половодье. Берега, и те ходуном ходили, с векового места по-сдвинулись. А Венька, знай, газует – того и гляди, под небо взлетит – и в облака врежется. Дед, затаившись в кустах, поминутно крестится, обороняя парня молитвой от лихой беды. Отец же, наоборот, когда бывал навеселе, выходил на берег и сам превращался в дитя: «Давай, Венек, давай, так ее перстак! – подзадоривая сына, оглашенно орал на всю речку Михаил. – Эх, еще крылья бы нам – улетели бы отседова, куда глаза глядят и душа рвется». Но сколь ни звал Венька «прокатиться с ветерком», ни дед, ни отец не отважились на такой риск. Зато не было отбою от деревенской детворы. Почти всех своих сверстников Венька испытал на смелость и отвагу. Сам же, обвыкшись, считал себя покорителем реки и ровней паромщикам-перевозчикам. Но моторка так и оставалась простой мальчишеской забавой. Она не могла заменить в деле старую плоскодонку. Как и прежде, он с дедом плавал на ней на «воровскую» охоту за рыбой. Вентери не только надежно пополняли не ахти жирный домашний стол, но давали и приработок: вяленая и живая рыба ходко сбывалась карьеровским добытчикам и каменотесам. Оба чудака – и стар и млад – все еще утешались «тайной» их доходного промысла, хотя вся деревня знала об их браконьерских плаваниях. Знала, но помалкивала: от доносов никому не прибудет, а радость, какой жили Авдей и Венька рухнет. А этого никто не хотел, потому что об их радость грелись и другие… С переездом Авдея к сыну иначе зажилось не только в его семье. Казалось, что-то переиначилось и во всей деревне, особенно в приречной слободе, где живали карьеровские поденщики. Ребятня, глядя на Веньку, меньше проказничала в садах и огородах, реже шпановала по избам и сараям, не трогала колхозных, ни карьеровских складов и гаражей. А самого Веньку и вовсе не узнать. Диву давались, как это у него находилось время, ума и ловкости на школу и на рыбалку, на книги и озорство. Даже в художественную самодеятельность угораздило парня. Но тут уж виновата Маришка Данькова, заведующая местным клубом. Рябоватая толстушка, засидевшаяся в девках по своей «некрасивости», она не помышляла ни о каких городах и престижных вербовках – подалась в карьер тесать камень. Но и там не повезло: сгоряча повредила ногу и ее быстро списали с «мужицкой» работы. Тогда-то, чтобы не оставаться без дела и жить на попреках, Маришка на какое-то время покинула деревню и где-то на хорошей стороне окончила курсы киномехаников. Воротившись, крутила кино в клубе, чем быстро заслужила почтенное отношение к себе. А когда неожиданно для всех она самоучно «насобачилась» (как говорили на деревне) играть на баяне, ее затаскали по свадьбам, зазывали на игрища, приглашали даже на торжественные праздники, какие устраивало колхозное и карьеровское начальство. Вскоре, оценив способности Даньковой, назначили заведующей клубом, и деревня стала величать ее Мариной Дмитриевной. Вот тогда-то и «приворожила» она к клубному делу Веньку. А началось это с малой малости: раз, другой попросила написать афишу о кинофильмах, что он делал с лихой изобретательностью, чем ублажил и завклубом, и односельчан. Потом Маришка записала парня в клубную библиотеку и выдала первую «взрослую» книжку. Но прежде учинила допрос:
– Ты стихи любишь? Есенина, например?…
– Не знаю, – замялся ошарашенный Венька.
– Про любовь они, стихи-то… Как же так? – удивилась Маришка. – И про жизнь конечно, – засмущалась она от своей же опрометчивости. – Но больше про любовь…
Да и важно ли: чего больше в стихах – любви иль жизни? В досужные часы тихих девичьих мечтаний Маришке просто хотелось побыть Анной Снегиной, девушкой в белом, чтобы и ей какой-то мальчишка лет в шестнадцать писал записки, околачивался бы у калитки ее избы, ожидая свиданий…
– Вот если б про войну, про чудака Теркина, – мечтательно забубнил Венька, – тогда и стихи можно… Но интересней книжки про путешествия, про весь белый свет чтоб…
Венька не успел и возмечтаться о воображаемых странствиях, как вдруг с бестолковой яростью Маришка набросилась на парня:
– Белый свет! Белый свет… Нет таких книг!
И тут же в безумном порыве она впилась пухлыми губами в распахнутый с испугу Венькин рот… Опамятовшись, то ли с досады на саму себя, то ли на первых в жизни радостях, Маришка засветилась слезами и, сунув книжку парню за пазуху, стыдясь и не стыдясь, вытолкнула его за дверь…
* * *
Долго потом не писались афиши в клубе. Чаще обычного у Маришки рвалась кинолента. Чудно и капризно сердилась она на заковыристые выкрики и свист ребятни, пугая свою публику все бросить к чертовой матери. С Венькой тоже творилось, не понять что: затих сам, не слышно было и его моторки на реке. Матери с отцом было не до него – отрабатывали долги за лодку. А вот дед Авдей и вовсе впал в уныние: внук вдруг отказался плавать с ним на броды проверять вентери – рыбалку променял на книжку. Долгие вечера, как показалось старику, Венька проводил с одной и той же книжкой. С необычной прилежностью он переписывал ее в свою толстенную тетрадь. Замирая от любопытства, однажды Авдей тихонько спросил внука:
– Про каки таки буяны-океяны, про горы-великаны читаем?
– Деда, это не про горы, а про любовь книжка, – словно по «секрету», прошептал Венька и, усадив старика на лавку, принялся читать стихи.
Битый час, без передыху, с мальчишеской наивностью изображая всамделишного поэта, он читал наизусть, не заглядывая в книгу. Шаркая по горнице или замирая у окна, Венька то своим, то каким-то чужим голосом ладился под красивые, нежные и напевные слова в стихах… Авдей мотает головой от умиления, бороду теребит, за пазуху руку сует, ровно там болит у него. А на внука и глянуть робеет – он ли?
Переведя дух, – Венька глядит на задумавшегося деда и заносчиво похваляется:
– Вот такие тебе, деда, горы, моря, и «океяны»…
– Это што ж, из своей башки, аль из книжки така музыка-то? – всерьез удивляется Авдей.
– Неважно! – Венька с баловной ленцой потянулся, будто спросонья. – Главное – про любовь…
– Приспеет и твоя любовь, – с задумчивой улыбкой сказал Авдей. – Любовь – это, милок, штука мудреная: можно сказать, как пасха в святой день, разговеешься – праздник тебе… Гуляй, наслаждайся, славь судьбу, молись Богу… Но бывает и такая, эта самая, любовь – мина, а то и фугас: жахнет, и нет ее, любови-то, и судьба колесом, и Господь не помощник…
Почуяв, что парня сбил с толку, Авдей повернул свои рассуждения иначе:
– Совсем другое дело – стихи про березы, про клен и цветы да траву всякую. Это все нашенское, родное, всамделишнее… Про собаку, так и вовсе – душу навыворот, ажник слезу прошибло. А вот про вино и пробки, про кабаки там и фулюганство разное – тебе читать ишо рано… О дуралее жеребенке с паровозом – тоже правда, супротив ничего не скажешь. Откопытили коняги наши. Теперь машины в обороте – людям самим лень работать, кишка тонка стала, – я и так скажу тебе, книгочей хороший.
– Э-э, не скажи, деда, – не соглашался Венька. – Сравни-ка мою моторку со своим корытом. А?
– Ну, для забавы ежели, али там для войны – куда ни шло… Да ладно, шут с ними, с машинами да паровозами. Дюжей всего меня взбередило, когда ты о дедовских костях читал. Это – страх божий, ежели и со мной так-то: куда ж так далече, к слову, и ты можешь закатиться, что я и костей своих не довезу, штоб повидаца?
Венька расхохотался и, чтоб еще «попугать» старика, раскрыл книжку и повторил строки:
Я знаю —
Время даже камень крошит…
И ты, старик,
Когда-нибудь поймешь,
Что, даже лучшую
Впрягая в сани лошадь,
В далекий край
Лишь кости привезешь…
Но, чтоб как-то смягчить впечатление, Венька принялся успокаивать Авдея:
– Не горюй, деда! Тут ведь для блезиру написано, не взаправду, а для воображения…
Венька мечтательно завел глаза под смолистые брови, вскинул руку с книжкой над головой, очернил круг над собой, будто нимб наложил, и тем означил «воображение».
Авдей поверил и не поверил, потеребил рубаху под бородой и завздыхал, будто ему и в самом деле скоро придется запрягать лошадь и отправляться в «далекий край».
* * *
Та «мина», которой постращал Авдей горячо размечтавшегося внука, была-таки уготована ему. Долго ли просидишь дома, если есть клуб, кино, дружки, уличная воля?… Да и книжку в библиотеку сдавать надо – все сроки вышли. Пересилив страх и стыд, Венька снова наладил – в клуб. Маришка Данькова и вида не подала, будто ничего и не было меж ними – приняла книжку, но тут же вернула ее.
– Возьми себе. Насовсем! – с потаенной радостью проговорила она. – Книжка не библиотечная. Моя личная.
– А зачем? – спроста ляпнул Венька.
– Что, не понравилась?
– Ну-у… Книжка на ять, – улыбнулся Венька и шишаком выставил большой палец.
– Так и бери, коль хороша.
– А я все наизусть запомнил, – с мальчишеской гордецой Венька принялся было читать стихи, но Маришка вдруг ошарашила его неожиданным вопросом:
– А ты на ложках сыграл бы?
Венька, вытаращив глаза, чуть не обиделся, но, вспомнив, догадался:
– Как рязанские ребята по телевизору, что ли… Не-э.
– Жаль, – посочувствовала Маришка. – А на балалайке умеешь?
– Тоже нет! На гитаре маленько тренькаю – ребята научили. И то смехота одна – таланту нету, должно…
– Есть у тебя талант! Есть! Есть! – голосисто затараторила Маришка. Остепенясь, совершенно серьезно потужила: – Таланты у всех есть, Веничка, только о том никто ничего не знает…
Сама же Данькова, став завклубом, с молодецкой настырностью принялась искать и собирать «таланты», мечтая создать самодеятельность – с «фольклорным уклоном», как ее надоумили райкультотдельцы. Начала она, смешно сказать, с того, что на свою получку накупила дюжины полторы расписных ложек. Выклянчила в сельсовете денег на пару балалаек и всамделишный бубен, собрала стариков с жалейками да пастушечьими рожками. Старушки, бывалые певуньи на посиделках, подоставали из сундуков сарафаны и домотканые поневки, кокошники в бисере да цепочки бус с блескучими стекляшками. Похихикивая сами над собой, вечерами бабки сходились на репетиции, где пели и хороводились с молодыми девками и ребятами. Сладился – таки «фольклор», как хотела Маришка. И вот теперь, встретившись опять с Венькой, ей страх как захотелось, чтоб и он участвовал в «самодеятельности», был на людях и рядом с ней.
– Есть, есть у тебя талант, Веня! – без лукавства убеждала себя и парня Маришка.
И не отступилась она от своего: вскоре зачастил Венька в клуб – то за книжками, то на репетиции… Нет, он не играл на ложках и жалейках – читал стихи… С каждым выходом на клубную сцену он мужал голосом и манерами чтеца-декламатора, чем все больше и больше «покорял» свою деревенскую публику и радовал Маришку.
Дед Авдей, не все понимая, что творится с внуком, любовался им и умилялся, когда слушал его, затаившись в уголке зала со своей неразлучной трубкой. Нередко капала слеза на бороду, когда Венька входил в раж, изображая то влюбленного в кого-то и во что-то, то отчаявшегося забулдыгу и повесу или кающегося заблудшего сына.
Венька, на зависть своих сверстников, быстро взрослел, обретая уважение односельчан и рабочих карьера. Приспело время, когда выпросил у матери праздничную отцовскую рубаху, которая оказалась впору, выклянчил и денег на джинсы, завел фасонистый чуб вместо «бобрика» – заженихался парень!.. Скоро пополз и слушок по деревне: Маришка научила Веньку целоваться, а он катает ее на лодке…
Всем деревенским было как-то все равно, что там меж влюбленными: милуются-целуются – и Бог с ними. Ни они первые, ни они последние. Однако старый Авдей поеживался в сомнении: не ровня девка парню… Но не перечил внуку. Иногда лишь подтрунивал: «Ты милок, смотри, рыбку-то не пугай дюже кода без меня плаваешь. Весла посуше держи…». Отцу, как всегда, не до сына: на душе да на уме – работа, камень, заработок да вино в досужный день. Одна мать не вынесла насмешных слухов. Однажды улучив момент, в отчаянной ревности она ворвалась в библиотечную комнатку клуба и обрушилась на Маришку отборной бранью. Выдюжив первый обвал, Маришка, как могла, спокойно, будто это не ее касалось, проговорила:
– Матрена Петровна, ты что наседкой-то раскокохалась? Он что, цыпленок, что ли?
– Но и не петух тебе! – продышавшись от злобы сухим, сломленным голосом защищала мать Веньку.
И пошла, и пошла палить, как из ружья, обидными и черными словами. Маришка еще и не слыхивала о себе такое: и рябая она, и хромая, и толстуха развратная…
Насолив друг дружке солеными слезами и словами, наревевшись вдосталь, Венькина мать и Маришка разошлись ни с чем.
* * *
Ни деревня, ни отец с дедом, ни сам Венька так и не узнали о бабьей схватке в колхозной библиотеке. И мать, и Маришка по-женски мудро промолчали, стерпели взаимные обиды. Мать угомонилась в работе, а Маришка напросилась на какие-то курсы переподготовки. Уехала, бросив свою «фольклорную» самодеятельность и не попрощавшись с Венькой. На некоторое время смолкли слухи и сплетни о тайной любви двух неровных и неравных молодых людей. Никто бы и не подумал тогда, что это «затишье» обернется знамением близкой беды. Через неделю-полторы в карьере случился обвал. Диким камнем придушило насмерть отца и мать Веньки, работавших в паре на бурмашине…
Схоронили их честь честью: селяне и карьерные рабочие навалили ометной горой венков и цветов на могилу, справили за счет профсоюза поминки, добрыми словами поговорили о Матрене и Михаиле, об осиротевшем Веньке. Сам он на похоронах не был, не ел кутьи на поминках. То ли с испугу – он ни разу в жизни не видал еще покойников въяве, то ли с отчаяния, в час случившиеся беды Венька умчался на моторке к дальним бродам и там, бросив лодку, укрылся в шумливых камышах. Деревенские мужики нашли его на третье утро, в день похорон, однако никакими уговорами не смогли парня зазвать ни на кладбище, ни за поминальный стол. Послушался он только деда, который уже по вечеру, когда разошелся с поминок народ, привел его, исхудалого и голодного, с печально настороженными глазами под вихрастым чубом, теперь уже в очужелую для него избу…
* * *
Когда подоспел сентябрь, Венька с прежней охотой наладился в школу. Боль утраты, как это нередко бывает с юнцами, довольно скоро стала тупиться, заволакиваться в памяти сиюминутными бытийными заботами и желаниями, нужным и ненужным делом. Таким бы ладом, наверное, пошло и дальше. Однако на второй неделе школьных занятий в Авдеевой с Венькой избе опять сошелся сердобольный народишко – на сороковины. Соседские старушки сготовили наваристой лапши и крупитчатой кутьи с изюмом, карьеровский профсоюз нежадно раскошелился на вино. Когда в этот день Венька пришел с занятий, его усадили за поминальный стол и под печальную круговую поруку, совсем ненароком, соблазни парня на первую в его жизни стопку водки. Венька не противился, полагая, что с нее хмелеют только мужики-пьяницы. Дед Авдей, находясь в чувственной растерянности от сорокаденной печали, как-то не сообразил остеречь внука от столь ранней, по его мнению, рюмки.