Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
«Вас не задеть, мадмуазель, – сказал он ей с изящной учтивостью. – Не предзнаменование ли это?»
Не победила ли страсть уже тогда самолюбие молодого человека?
Начиная с того вечера граф де Савиньи ежедневно приходил брать уроки в фехтовальном зале Дыроверта. Замок его находился всего в нескольких лье от В. Он быстро пролетал их то верхом, то в коляске, и никто не обращал на это внимания в болтливом, как птичье гнездовье, городишке, где самые незначительные мелочи пришпиливались на булавку языков: увлечение фехтованием объясняло все. Савиньи ни с кем не откровенничал. Он даже избегал брать урок в то же время, что остальная молодежь города. Этот юный де Савиньи был отнюдь не лишен глубины. О том, что было у него с Отеклер, если что-нибудь, конечно, было, не знал или не догадывался никто. Брак его с мадмуазель Дельфиной де Кантор, о котором давным-давно условились их родители и который из-за давности уговора просто не мог не состояться, был заключен через три месяца после возвращения графа и даже явился для него поводом провести целый месяц в В. рядом с невестой, у которой он систематически проводил целые дни, но вечером столь же регулярно шел брать урок.
Как и все, мадмуазель Отеклер выслушала в приходской церкви В. брачное оглашение графа де Савиньи и мадмуазель де Кантор, но, судя по ее поведению и лицу, не проявила ни малейшего интереса к этой публичной церемонии. Правда, никто из присутствовавших не дал себе труда украдкой понаблюдать за девушкой: еще не родились наблюдатели, способные задуматься над дремавшей покамест под спудом загадкой – не существует ли связи между Савиньи и прекрасной Отеклер. После свадьбы графиня с мужем мирно обосновались у себя в замке, но супруг ее не отказался из-за этого от своих привычек и каждый день ездил в город. Впрочем, многие окрестные землевладельцы поступали точно так же. Время шло. Старый Дыроверт умер. Фехтовальный зал несколько дней простоял запертым, затем вновь открылся. Мадмуазель Отеклер Стассен объявила, что намерена продолжать уроки отца, и смерть его не только не умалила число учеников, но, напротив, умножила их. Мужчины всегда одинаковы. Необычность в другом мужчине отталкивает и раздражает их, но там, где дело касается юбок, – сводит с ума. Женщина, делающая то же, что мужчина, пусть даже много хуже, всегда будет иметь во Франции явное преимущество над ним. А ведь то, что делала мадмуазель Отеклер Стассен, она делала гораздо лучше – она намного превзошла отца. Что касается показа приемов, девушка была несравненной наставницей, а уж что до красоты их исполнения – самим совершенством. Выпады ее были неотразимы; такому нельзя научиться, как нельзя обычными упражнениями привить заурядной руке некоторые способы водить смычком по струнам скрипки или прижимать их пальцами. В те поры я немного баловался рапирой, как и все общество, коим был окружен, и признаюсь, правда только как дилетант, иные ее уколы совершенно меня очаровывали. Между прочим, она так переводила клинок из четвертой в третью позицию, что казалось – это волшебство. Вас не пугала уже рапира-пуля! Человек с самым мгновенным отбивом, и тот лишь хлестал сталью по воздуху, даже когда она заранее предупреждала, что сейчас нанесет удар, и неизбежный укол поражал плечо или грудь противника: его оружие было бессильно остановить ее клинок. Я видел, как фехтовальщики бесились от этого удара, именуя его жульническим: они шпагу были готовы проглотить от злости! Не будь Отеклер женщиной, ее вечно вызывали бы на дуэль. А мужчине он принес бы победу в ста поединках.
Впрочем, даже оставив в стороне ее феноменальный талант к тому неженскому занятию, за счет которого она могла пристойно жить, эта бедная девушка, без других средств к существованию, кроме шпаги, и в силу своего ремесла общавшаяся с самой богатой молодежью города, среди которой были и фаты, и скверные озорники, вела себя так, что ее репутация нисколько не страдала. Ни из-за Савиньи, ни из-за кого бы то ни было на доброе имя Отеклер Стассен не легла ни малейшая тень. «А ведь, кажется, она и впрямь порядочная девушка», – говорили о ней дамы из общества, как сказали бы они о какой-нибудь актрисе. Да я и сам, раз уж завел с вами речь о себе, я, считавший себя искушенным наблюдателем, разделял общее мнение города насчет добродетельности Отеклер. Иногда я заглядывал в фехтовальный зал, но и до и после брака господина де Савиньи видел там лишь серьезную девушку, просто и естественно выполнявшую свои обязанности. Должен сказать, что она была очень импозантна и всех приучила обращаться с нею почтительно, никогда ни с кем не фамильярничая и не забываясь. Ее на редкость гордое лицо, которое тогда не приобрело еще страстного выражения, столь поразившего вас недавно, не выдавало ни печали, ни озабоченности – словом, ничего, что позволило бы хоть смутно предугадать то удивительное происшествие, которое в спокойной и рутинной атмосфере маленького городишки уподобилось пушечному выстрелу, от коего вылетают стекла.
Мадмуазель Отеклер Стассен исчезла!
Исчезла? Почему? Как? Куда? Никто ничего не знал. Бесспорно было одно: она исчезла. Сперва это был всеобщий вопль, за ним последовало молчание, но длилось оно считанные дни. Языки заработали. Долго сдерживаемые, как вода в запруде, которая, едва поднимут затвор, низвергается вниз, яростно вращая мельничное колесо, они, брызжа слюной, принялись болтать об этом нежданном исчезновении, мгновенном, невероятном и необъяснимом, потому что Отеклер скрылась, никому не сказав ни слова и не оставив записки. Она исчезла, как исчезают, когда хотят это сделать всерьез; оставить после себя какой-нибудь пустяк, который может угодить в чужие руки и прояснить причину исчезновения, – значит, не исчезать вовсе. Она же исчезла самым бесповоротным образом. Она не дала, как говорится, тягу, потому что, ничего не оставив после себя, не оставила и долгов; о ней гораздо уместней было бы сказать «упорхнула». Ветер дунул и бесследно унес ее. Мельница пересудов вращалась вхолостую, но все-таки вращалась, свирепо перемалывая репутацию, которая прежде не позволяла подступиться к ее обладательнице. За нее взялись, ее вышелушили, пропустили сквозь сито, по ней прошлись частым гребнем… Как и с кем бежала такая твердая и безупречная особа? Кто ее увез, потому что она, разумеется, увезена?.. Никакого ответа. Этого достаточно, чтобы маленький городок обезумел от ярости, и В. действительно-таки обезумел. Сколько причин для злости! Прежде всего, чего не знаешь, то и теряешь. Во-вторых, все терялись в догадках по поводу девушки, которую вроде бы все знали, а на деле не знал никто, коль скоро ее считали не способной вот так, запростоисчезнуть. В-третьих, город терял девушку, которой, по общему мнению, предстояло либо состариться в нем, либо выйти замуж, как прочим девицам, заключенным в провинциальном городе, подобно фигурам в клеточках шахматной доски или лошадям между верхней и нижней палубами судна. Наконец, с мадмуазель Стассен, которая превратилась теперь в этуСтассен, В. терял знаменитый во всей округе фехтовальный зал, достопримечательность, украшение, гордость города, его сдвинутую набекрень кокарду, его флаг на колокольне. Ах, все это были тяжкие потери! И сколько каждый такой довод давал мужчинам оснований окатить память о безупречной репутации Отеклер потоком более или менее грязных предположений! Ее и окатывали. За исключением нескольких старых дворян, не растерявших еще барственного вольномыслия и, как крестный Отеклер граф д'Авис, видевший ее ребенком, да к тому же не склонных волноваться по пустякам и смотревших на дело так, как если бы она подобрала себе обувь поудобнее, нежели сандалии фехтмейстера, мадмуазель Стассен, исчезнув, восстановила против себя всех. Уехав, она задела общее самолюбие, в первую очередь самолюбие молодых людей, которые особенно жестоко обиделись и ополчились на нее за то, что она исчезла не с одним из них.
Это долго было главным предметом их жалоб и беспокойства. С кем она бежала? Многие из этих молодых людей ежегодно проводили в Париже один-два зимних месяца, и кое-кто из них рассказывал, что видел и узнал ее там – на спектакле или верхом на Елисейских полях, но не был в этом уверен. Утверждать никто ничего не брался. Может быть, то была она, может быть, – нет. Главное – что это занимало их. Все невольно думали о девушке, которой они восхищались и которая, исчезнув, погрузила в уныние этот город шпаги, где была светочем, великой артисткой, дивойв своем роде. Когда светоч угас, то есть, иными словами, после исчезновения пресловутой Отеклер, весь В. погрузился в серую бесцветность всех маленьких городов, лишенных центра деятельности, в котором сходятся страсти и вкусы. Любовь к оружию в нем ослабела. Еще недавно одушевленный воинственной девушкой, он стал мрачен. Молодые обитатели замков, ежедневно собиравшиеся, чтобы пофехтовать, сменили шпагу на ружье. Они превратились в охотников и безвылазно сидели в своих землях и лесах; граф Савиньи – как все остальные. Он все реже навещал В., и если мы с ним иногда все-таки встречались, то лишь в семействе его жены, где я состоял домашним врачом. Однако, нимало не догадываясь в ту пору, что между ним и столь внезапно исчезнувшей Отеклер может что-то быть, я не имел никаких оснований заговаривать с ним о ее неожиданном исчезновении, вокруг которого уже начало сгущаться молчание, это чадо усталой молвы; он тоже не заводил со мной речь об Отеклер и временах, когда мы встречались у нее, и не позволял себе даже отдаленных намеков на это.
– Я уже слышу, как вы тишком подбираетесь к цели, – сказал я доктору, воспользовавшись словечком края, о котором он мне говорил и который был моей родиной. – Он-то ее и похитил!
– Вовсе нет! – отрезал доктор. – Все было куда почище. Вы никогда не додумались бы, что произошло…
Помимо того, что увоз – штука нелегкая в смысле секретности, а в провинции – особенно, граф де Савиньи после брака безвыездно сидел у себя в замке.
Как было известно всем и каждому, он жил там в супружестве, походившем на бесконечно затянувшийся медовый месяц, а поскольку в провинции судят и рядят обо всем, о Савиньи судили и рядили как об одном из тех мужей, которых, ввиду их редкости, стоило бы сжечь (провинциальная шутка!), а пеплом осыпать всех остальных. Один Бог знает, как долго молва дурачила бы даже меня, если бы спустя год с лишним после исчезновения Отеклер Стассен я в самых настоятельных выражениях не был вызван в замок Савиньи к его заболевшей хозяйке. Я немедленно пустился в дорогу, и меня провели к графине, которая действительно сильно занемогла каким-то непонятным и сложным недугом, более опасным, чем любая болезнь с отчетливо выраженными симптомами. Госпожа де Савиньи была женщина старинного рода, утомленная, элегантная, изысканная и надменная, которая при всей своей бледности и худобе словно говорила: «Время победило меня, как и мое сословие; я умираю, но презираю вас!» – и, черт меня побери, какой я ни плебей и как ни мало согласуются мои слова с философией, такая манера держаться невольно показалась мне прекрасной. Графиня лежала на низкой кровати в похожей на приемную комнате с черными потолочными балками и белыми стенами, очень просторной, высокой и украшенной старинными предметами искусства, которые делали большую честь вкусу графов де Савиньи. Все это обширное помещение освещалось одной-единственной лампой, и лучи, которым затенявший ее зеленый абажур придавал нечто таинственное, падали на лицо графини, чьи скулы пылали от жара. Она хворала уже несколько дней, и Савиньи для лучшего ухода за нею велел поставить себе кровать в этой комнате рядом с ложем своей обожаемой половины. Лишь когда лихорадка, более упорная, чем все его заботы, неожиданно усилилась вопреки его предположениям, он решил послать за мной. Граф стоял рядом, спиной к камину, с мрачным и встревоженным лицом, так что я сразу подумал, как он страстно любит жену, которую считает находящейся в опасности. Но беспокойство, омрачавшее его лицо, относилось не к графине, а к другой, о чьем присутствии в замке де Савиньи я не догадывался и чье появление не то что удивило – ошеломило меня. Это была Отеклер!
– Ну и смело же, черт возьми! – воскликнул я.
– Так смело, – продолжал доктор, – что, увидев ее, я решил, что грежу. Графиня попросила мужа позвонить горничной, которой она еще до моего прихода велела приготовить ей отвар, а я как раз его и посоветовал пить. Через несколько секунд дверь отворилась.
«Элали, где мой отвар?» – нетерпеливо осведомилась графиня.
«Вот он, сударыня», – раздался в ответ голос, показавшийся мне знакомым, но не успел он поразить мой слух, как из темноты, в которой тонула глубина комнаты, вынырнула и приблизилась к краю светового пятна, очерченного лампой вокруг постели, Отеклер Стассен, да, сама Отеклер, державшая в своих прекрасных руках серебряный поднос, где дымился кубок с отваром для графини. От такой картины у меня перехватило дыхание. Элали!.. К счастью, это имя оказалось для меня как бы ушатом ледяной воды, который разом вернул мне изменившее на миг самообладание и заставил вновь занять пассивную позицию врача и наблюдателя. Отеклер, превратившаяся в Элали, Отеклер – горничная графини де Савиньи!.. Внешне она изменилась совершенно, если, конечно, подобная женщина способна изменяться. На ней был наряд в-ских гризеток, даже их чепец, смахивавший на шлем, и локоны ее витками ниспадали на щеки – те локоны, которые в то время священники именовали в проповедях ужами, дабы внушить хорошеньким девушкам отвращение к такой моде, в чем, правда, никогда не преуспевали. А под всем этим таились сдержанная красота и благородно опущенные глаза, доказывая, что эти сатанинские змеи-бабенки делают из своих чертовых телес все, что захотят, если только видят в этом хоть малейшую выгоду… Спохватившись, как человек, прикусивший язык, чтобы не издать возглас удивления, но затем вновь обретя уверенность в себе, я все-таки поддался маленькой слабости показать этой дерзкой девице, что я ее узнал; и пока графиня пила свой отвар, наклонив лицо над кубком, я вперился глазами в Отеклер так, словно вгонял два крюка в стену, но взор ее, кроткий в тот вечер, как у лани, оказался тверже, чем у пантеры, которую она недавно заставила опустить глаза. Она не моргнула, лишь легкая, почти незаметная дрожь пробежала по ее пальцам, державшим поднос.
Графиня пила медленно и, покончив с отваром, распорядилась:
«Хорошо. Уберите».
И Отеклер-Элали повернулась с той осанкой, по которой я узнал бы ее среди двадцати тысяч девиц Артаксерксовых[91]91
В Библии (Есф., 2, 2–3) рассказывается, как персидский царь Артаксеркс, поссорившись с женой, велел собрать для смотрин красивейших девиц со всего царства.
[Закрыть] и вышла с подносом. Признаюсь, что несколько секунд я не смотрел на графа де Савиньи, чувствуя, чем мой взгляд может стать для него в такой момент; когда же я отважился это сделать, то обнаружил, что он сам вперился в меня и выражение самой ужасной тревоги сменяется на его лице выражением облегчения. Он понял, что я видел, но не захотел увидеть, и перевел дух. Он был уверен в моей непроницаемой скромности, которую, вероятно, объяснял (но мне это безразлично) корыстной заинтересованностью врача, не склонного терять такого клиента, как он, хотя дело было тут в заинтересованности наблюдателя, не желающего, чтобы перед ним захлопнулись двери дома, где он мог, единственный на всей земле, наблюдать подобные вещи.
Я ушел оттуда, приложив палец к губам и твердо решив, что никому не скажу ни слова о том, о чем не догадывался никто в округе. Ах, эти радости наблюдателя, одинокие нелицеприятные радости, которые я всегда ставил выше всех остальных! Теперь я сполна наслажусь ими в этой сельской глуши, в этом старом отдаленном замке, куда как врач смогу являться, когда мне заблагорассудится. Счастливый от сознания избытой тревоги, Савиньи сказал мне: «Вплоть до новых распоряжений приезжайте ежедневно, доктор». Итак, с тем же интересом и последовательностью, что и любой недуг, я смогу изучать тайну ситуации, которую, расскажи я кому-нибудь о ней, сочли бы немыслимой. И поскольку с первого же дня знакомства с этой тайной она пришпорила мои мыслительные способности, которые для ученого, и в особенности для врача с его обостренной любознательностью исследователя, служат тем же, чем клюка для слепого, я незамедлительно принялся рассуждать о сложившейся ситуации. Когда она сложилась? До или после исчезновения Отеклер? Неужели уже прошло больше года с тех пор, как это тянется и Отеклер Стассен состоит горничной при графине де Савиньи? Почему никто, кроме меня, которого графу пришлось вызвать, не заметил того, что я обнаружил так легко и быстро? Все эти мысли, вскочив на круп моей лошади, вернулись со мной в В., сопровождаемые множеством других, которые родились у меня уже по дороге. Граф и графиня де Савиньи, обожавшие, по общему мнению, друг друга, жили, правда, в изрядном отдалении от света. Но ведь время от времени в замок мог кто-нибудь наведаться. Да, но будь это мужчина, Отеклер незачем было появляться. И даже если бы это была женщина, то ведь в-ские дамы никогда не имели возможности разглядеть девушку настолько, чтобы опознать потом ее, из-за своих уроков много лет запертую в фехтовальном зале, а вне его виденную лишь издали на коне или в церкви, да еще под нарочито густым вуалем, потому что она (как я вам уже говорил) всегда отличалась той гордостью очень гордых натур, которую оскорбляет чрезмерное любопытство и которые таятся тем упрямей, чем больше чувствуют себя мишенью чужих взглядов. Что касается слуг господина де Савиньи, с которыми она вынуждена была жить, то они либо не знали ее, даже будучи родом из В., либо были из других мест.
Так я, рыся домой, разрешил первые вопросы, получая на них ответ по мере того, как шло время и новый отрезок дороги оставался позади, и, прежде чем я спрыгнул с седла, у меня уже выстроилось целое здание более или менее правдоподобных предположенийс помощью которых я объяснял то, что другому уму, ежели мой, представлялось бы необъяснимым. Одно, правда, убедительному объяснению не поддавалось – как ослепительная красота Отеклер не помешала ей поступить в услужение к графине де Савиньи, которая любила своего мужа и не могла его не ревновать. Но, во-первых, в-ские патрицианки, не менее гордые, чем жены паладинов Карла Великого, не допускали мысли (серьезная ошибка, но ведь они не читали «Женитьбу Фигаро»!), что самая красивая горничная может значить для их мужей больше, чем самый красивый лакей для них самих; а во-вторых, сказал я себе, выдергивая ногу из стремени, у графини наверняка были причины считать себя любимой и, в конце концов, такой плут, как де Савиньи, в состоянии подкрепить эти причины новыми, если у его супруги возникнут сомнения на его счет.
– Гм! – скептически хмыкнул я, прежде чем врач успел мне помешать. – Все это очень хорошо, милейший доктор, но ситуация не становится от этого менее рискованной.
– Разумеется, нет, – согласился Торти. – Но что, если ситуация сама и порождена ее рискованностью? – Добавил этот великий знаток человеческой природы. – Бывают страсти, которые риск только распаляет и которых не существовало бы, не будь они сопряжены с опасностью. В пятнадцатом веке, в эпоху самых бурных страстей, какие только бывают, самой великолепной причиной любви была ее опасность. Вырвавшись из объятий любовницы, мужчина рисковал получить удар кинжалом или отравиться ядом, которым муж опрыскал муфту жены, зная, что вы обязательно облобызаете ее и, вообще, проделаете с ней все предписываемые обычаем глупости. Однако постоянная опасность не отпугивала, а, напротив, будила любовь, воспламеняла ее и делала непреодолимой! При наших банальных современных нравах, когда место страсти занял закон, очевидно, что статья кодекса, вменяющая супругу в вину, как грубо выражаются юристы, введение «сожительницы под семейный кров», – опасность весьма постыдная; но для благородных душ она особенно велика именно в силу своей постыдности, и Савиньи, подвергаясь ей, находит, может быть, в этом то захватывающее дух наслаждение, которым опьяняются люди поистине сильные духом.
На следующий день, – можете мне поверить, продолжал доктор, – я с раннего утра был в замке, но ни тогда, ни потом не увидел там ничего, что контрастировало бы с укладом жизни в тех домах, где все нормально и упорядочено. Ни со стороны больной, ни со стороны графа, ни со стороны Элали, выполнявшей свои обязанности так, словно исключительно для них она и была воспитана, я не заметил ничего, что могло бы пролить свет на тайну, в которую я проник. Ясно было одно: граф де Савиньи и Отеклер Стассен разыгрывают самую жуткую по бесстыдству комедию с естественностью заправских актеров и делают это по обоюдному сговору. Зато я был не уверен в другом, что мне хотелось узнать в первую очередь: действительно ли графиня далась в обман и, если да, долго ли еще будет ему верить. Вот почему я сосредоточил все свое внимание на ней. Мне тем легче было проникнуть в ее мысли, что она была моей пациенткой и, в силу своего недуга, предметом моих наблюдений. Как я уже говорил, она была настоящей жительницей В., которая знала лишь одно – она дворянка, и ничто в мире, кроме дворянства, для нее не существует. Гордость за свое благородное происхождение – вот единственная страсть в-ских женщин из высшего класса, хотя они и в остальных классах не слишком страстны. Мадмуазель Дельфина де Кантор, воспитывавшаяся у бенедиктинок, где она отчаянно скучала, вышла оттуда и скучала в семье до того часа, когда стала женой графа де Савиньи, которого полюбила – на самом деле или ей так казалось – с той легкостью, с какой скучающие девицы влюбляются в первого же представленного им встречного. Это была блондинка с дряблым телом, но крепким костяком, напоминавшая цветом лица молоко, в котором плавают отруби, потому что маленькие веснушки, усыпавшие ее кожу, были безусловно темнее ее нежно-рыжеватых волос. Когда она протянула мне свою бледную руку с голубоватым перламутром вен и тонким породистым запястьем, я подумал, что она пришла в мир, чтобы стать жертвой и быть растоптанной ногами гордой Отеклер, склонившейся перед ней в позе служанки. Однако такому выводу, сложившемуся у меня с первого же взгляда, противоречили как подбородок, выступавший вперед на тонком личике, подбородок Фульвии[92]92
Знатная римлянка I в. до н. э., жена народного трибуна-демагога Клодия, потом триумвира Марка Антония, жестокая честолюбица.
[Закрыть] с римских медалей, затерявшийся на этой помятой мордашке, так и упрямый выпуклый лоб под тусклой шевелюрой. Все это мешало мне составить окончательное суждение. Что же до помянутых мной ног Отеклер, то в них-то, вероятно, и была вся загвоздка: первый же взгляд на них исключал всякую надежду на то, что положение в доме – пока что мирном – разрядится без отвратительного скандала.
Итак, в предвидении грядущего скандала я дважды прослушал эту маленькую женщину, которой не долго было оставаться книгой за семью печатями для своего врача: кто исповедует тело, тот быстро овладевает и сердцем. Какими бы нравственными или безнравственными принципами ни объяснялся нынешний недуг графини, она тщетно сжимается при мне в комок и пытается скрыть свои впечатления и мысли; ей все равно придется ими поделиться.
Вот что я говорил себе, но – поверьте – напрасно так и сяк вертел ее в своих медицинских когтях. Через несколько дней мне стало ясно, что у нее нет ни малейшего подозрения насчет соучастия мужа и Отеклер в семейном преступлении, тайным и безмолвным очевидцем которого был ее дом. Что это было со стороны графини? Недостаток проницательности? Молчание ревнивого чувства? Что? Со всеми, кроме мужа, она вела себя с несколько надменной сдержанностью. Со лже-Элали, которая прислуживала ей, была повелительна, но немногословна. Это может показаться противоречивым, но никакого противоречия тут нет. Просто так уж было. Графиня умела приказывать кратко, но никогда не возвышала голос, сознавая себя женщиной, рожденной для того, чтобы ей повиновались. Она великолепно справлялась с этой ролью. Элали, грозная Элали, не знаю уж как втершаяся или проникшая в дом графини, окружала ее заботами, умея остановиться прежде, чем они утомят ее хозяйку, и даже в мелочах выказывала на службе такую гибкость и такое понимание характера своей госпожи, что это свидетельствовало о невероятной воле и гениальном уме. В конце концов я сам заговорил с графиней об Элали, которая с неподражаемой естественностью хлопотала вокруг больной во время моих визитов, отчего у меня по спине бегали мурашки, как при виде змеи, развивающей свои кольца, выпрямляющейся и приближающейся к ложу спящей женщины.
Однажды вечером, когда графиня попросила ее принести не помню уж что, я воспользовался уходом Элали и той быстрой легкой поступью, которой она отправилась исполнять поручение, чтобы сказать несколько слов, содержавших в себе более или менее скрытый намек.
«Какой бархатный шаг! – восхитился я, глядя вслед уходящей Элали. – У вас, госпожа графиня, на редкость услужливая и приятная, как мне кажется, горничная. Не разрешено ли мне узнать, где вы ее нашли? Эта девушка, случайно, не из В.?»
«Да, она превосходная служанка, – глядясь в то же время в маленькое ручное зеркальце, оправленное зеленым бархатом с отделкой из павлиньих перьев, равнодушно отозвалась графиня с высокомерным видом, который всегда бывает у человека, когда он занят совсем не тем, о чем с ним разговаривают. – Я чрезвычайно довольна ею. Она не из В., но сказать вам – откуда, не могу. Если это вас интересует, справьтесь у господина де Савиньи, доктор: это он привел мне ее вскорости после свадьбы. Она служила – объяснил он, представляя ее, – у одной его кузины, та умерла, и девушка осталась без места. Я взяла ее без рекомендаций и не раскаиваюсь. Как горничная она совершенство. Я не знаю за ней никаких недостатков».
«Зато я знаю один, госпожа графиня», – возразил я с напускной серьезностью.
«Да? Какой же?» – полюбопытствовала она с томным безразличием к предмету разговора и по-прежнему смотрясь в зеркальце, где усиленно изучала свои бескровные губы.
«Она слишком красива, – ответил я, – поистине слишком для горничной. Придет день, и у вас ее похитят».
«Вы полагаете?» – бросила она, все так же смотрясь в зеркальце и с полным равнодушием к моим словам.
«И возможно, в нее влюбится порядочный человек вашего круга. Она достаточно хороша, чтобы вскружить голову герцогу».
Говоря так, я тщательно взвешивал слова. Это был зондаж, и если бы он ничего не обнаружил, повторить его я уже не мог бы.
«В В. нет герцогов, – отозвалась графиня, чей лоб остался столь же гладок, как зеркальце, которое она держала в руке. – Кроме того, доктор, если уж такая девушка решит уйти, ничья привязанность ее не остановит. Элали – очаровательная прислужница, но, как и другие, способна злоупотребить вашей привязанностью, и я поостерегусь привязываться к ней».
В этот день речь об Элали больше не заходила. Графиня так и не догадалась, что ее обманывают. Да и кто бы догадался? Даже у меня, хоть я с первого взгляда узнал Отеклер, которую столько раз видел на расстоянии вытянутой шпаги в фехтовальном зале ее отца, – даже у меня бывали минуты, когда я готов был поверить, что это действительно Элали. Савиньи выказывал во лжи гораздо меньше свободы, естественности, непринужденности, чем она, хотя должно было бы быть наоборот. Отеклер, бесспорно, любила его, и любила очень сильно, иначе она не сумела бы сделать то, что сделала, пожертвовав ради графа исключительным положением, которое льстило ее тщеславию и притягивало к ней взоры всего городка, то есть – для нее – всей вселенной, где со временем она могла бы среди своих молодых почитателей и поклонников найти такого, кто женился бы на ней по любви и ввел бы ее в более высокое общество, известное ей лишь по его мужской половине. Савиньи, даже если он любил ее, играл все-таки менее крупно, нежели она. В самопожертвовании он стоял ниже ее. Его мужская гордость несомненно страдала от того, что он не может избавить любовницу от недостойного и унизительного положения. Во всем этом было даже какое-то несоответствие неистовости характера, которую приписывали Савиньи. Если он любил Отеклер так, что готов был ради нее пожертвовать молодой женой, он мог увезти ее и поселиться с ней в Италии, – это делалось в то время уже довольно часто, – а не обрекать ее на мерзости тайного и позорного сожительства. Выходит, он любил меньше, чем она? Быть может, он позволял Отеклер, которую не любил, любить сильнее, нежели он? А вдруг она сама прорвалась сквозь семейные заслоны и принудила его к взаимности? И он, найдя приключение рискованным и пикантным, уступил этой новой разновидности жены Потифара, близость которой ежечасно умножала соблазн?
Словом, то, что я увидел, не пролило для меня свет на Савиньи и Отеклер. Они, разумеется, были соучастниками некой адюльтерной истории, но вот каковы были чувства, понуждавшие их к адюльтеру? Каково было положение двух этих людей относительно друг друга? Мне страстно хотелось вычислить это неизвестное в моем уравнении. Савиньи вел себя с женой безупречно, но в присутствии Отеклер-Элали он принимал со мной меры предосторожности, которые свидетельствовали, что на душе у него не слишком спокойно. Когда в житейской повседневности он просил горничную жены принести книгу, газету или иной предмет, его манера брать у нее просимое сразу выдала бы его, будь на месте вышедшей за него маленькой воспитанницы бенедиктинок другая женщина. Было заметно, что граф боится коснуться рукой руки Отеклер, как будто после такого случайного касания он не сможет не схватить ее. Отеклер не испытывала подобного замешательства, не принимала этих боязливых предосторожностей. Искусительница, как все женщины, которая соблазнила бы самого Бога на небесах, существуй там Бог, и дьявола в преисподней, она словно нарочно усугубляла и желание, и опасность. Раз или два, когда мой визит пришелся на обеденное время, я заставал ее у постели графини, где, свято соблюдая приличия, неизменно трапезовал и Савиньи. Прислуживала Отеклер, поскольку остальные слуги в покои хозяйки не допускались. Ставить тарелки на стол ей приходилось через плечо графа, и я поймал ее на том, что, слегка наклоняясь, она задевала грудью затылок и уши Савиньи, который при этом бледнел и следил, не смотрит ли на него жена. Честное слово, я в то время был еще молод, и бесчинство молекул в организме, именуемое кипением страстей, представлялось мне единственным, ради чего стоит жить. Поэтому я воображал, что подобная тайная связь со лжеслужанкой на глазах у жены, которая может обо всем догадаться, таит в себе какую-то особую сладость. Да, тогда-то я и понял, что такое незаконное сожительство под семейным кровом, как выражается старый пошляк Кодекс!