Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
– Нет, не тысяча, а только две, господин Рансонне, – рассмеялся над собственным каламбуром старый ренегат-вольнодумец. – Но они у нее были крупного калибра.
Каламбур нашел отклик. Раздался хохот.
– Занятная дароносица! Женская грудь! – мечтательно бросил доктор Блени.
– Что поделаешь! Нужда всему научит, – продолжал Ренега, к которому вернулась его всегдашняя флегма. – Священники, которых она прятала, гонимые, преследуемые, затравленные, лишенные церкви, алтаря, пристанища, отдавали ей на сохранение святые дары и клали ей их за пазуху в надежде, что уж там-то их не станут искать. О, они в нее здорово верили! Называли ее святой. Убеждали в этом. Они вскружили ей голову и вложили в нее жажду мученичества. А она, пылкая и бесстрашная, жила и смело расхаживала повсюду со свертком гостий под фартуком. Ночью, в любую погоду, в дождь, ветер, снег, туман, по дорогам, где того гляди свернешь себе шею, она несла святые дары скрывающимся священникам, которые тайком давали отпущение умирающим… Однажды вечером я с несколькими славными парнями из Адской колонны Россиньоля[206]206
Россиньоль, Жан Антуан (1759–1802) – французский революционер, генерал, проявивший чрезвычайную жестокость при подавлении Вандеи.
[Закрыть] накрыл ее на ферме, где умирал какой-то шуан. Один из наших, прельстясь ее могучими телесными аванпостами, решил с нею повольничать, но оказался не очень-то удачлив, потому что она вцепилась всеми десятью когтями ему в физиономию и оставила там такие глубокие метки, что они не стерлись до конца его жизни. Однако плут, хоть и весь в крови, не выпустил из рук того, за что схватился, вырвав найденную у нее за пазухой боженькину коробку, и я насчитал там дюжину гостий, которые, несмотря на ее вопли и брыканье, потому что она бросилась на нас как фурия, я немедленно приказал высыпать в корыто свиньям.
И рассказчик замолчал, кичась столь замечательным деянием, словно вошь, прохлаждающаяся на чирье.
– Выходит, вы отомстили за евангельских свиней, в тела которых Иисус Христос послал бесов,[207]207
Евангелие, Мф., 8, 30–33.
[Закрыть] – промолвил старый г-н де Менильгран своим саркастическим головным голосом. – Вы вселили в них Бога взамен дьявола: долг платежом красен.
– И ни животных, ни любителей свинины не пробрал понос, господин Ренега? – глубокомысленно осведомился безобразный маленький буржуа по имени Ла Э, ссужавший деньги из пятидесяти процентов и любивший повторять, что конец венчает дело.
Поток грубых богохульств на время как бы прервался.
– А ты, Мениль, почему ничего не скажешь об истории аббата Ренега? – спросил капитан Рансонне, подстерегавший любую возможность прицепить к чему-нибудь историю о посещении Менилем церкви.
В самом деле, Мениль молчал. Облокотясь на край стола и подперев щеку рукой, он без отвращения, но и без интереса слушал мерзости, которые рассказывались этими закоснелыми нечестивцами: он к ним привык и пресытился ими. Он ведь столько их наслушался в разных общественных средах, через которые прошел! Среда для человека – это почти что судьба. В средние века шевалье де Менильгран был бы крестоносцем, пылким борцом за веру. В XIX столетии он был солдатом Бонапарта, отец никогда не говорил с ним о Боге, а сам он в Испании сражался в рядах армии, позволявшей себе все и совершившей не меньше кощунств, чем солдаты коннетабля Бурбонского[208]208
Герцог Шарль де Бурбон (1490–1527), коннетабль (высший военный чин) и крупнейший феодал Франции. Рассорившись с Франциском I, перешел на сторону его врага императора Карла V и во главе его войск в 1527 г. осуществил штурм Рима, поскольку папа был на стороне французов. Рим был взят и страшно разграблен, но коннетабль Бурбонский погиб в самом начале приступа.
[Закрыть] при взятии Рима в 1527 году. К счастью, судьба фатальна лишь для заурядных душ и натур. В людях воистину сильных всегда есть нечто, пусть крошечное, как атом, что ускользает от среды и не поддается ее всемогущему воздействию. Такой непобедимый атом жил и в Менильгране. В этот день он ничего не сказал бы и с бронзовым безразличием дал бы стечь мутному потоку богохульств, кипевшему и катившемуся вокруг него, словно смола в аду. Но Рансонне обращался к нему, и он отозвался с усталостью, граничившей с меланхолией:
– Что мне сказать? Господин Ренега не сделал ничего особенно смелого, и ты напрасно восхищаешься им. Если бы он верил, что бросает свиньям Бога, живого Бога, Бога-мстителя с риском быть пораженным молнией тут же на месте или, позднее, наверняка угодить в ад, в его поступке были бы, по крайней мере, смелость и презрение к тому, что страшнее смерти, поскольку Бог, если он есть, может сделать муку вечной. Это было бы вызовом, безумным, разумеется, но все-таки вызовом сильного тому, кто еще сильнее. Но в случившемся не было и намека на подобную красоту, мой дорогой. Господин Ренега просто не верил, что гостия – это Бог. На этот счет у него не было сомнений. На его взгляд, это всего-навсего кусочки поповского хлеба, освященные дурацким суеверием, и для него, как и для тебя, мои бедный Рансонне, вытряхнуть коробку с гостией в свиное корыто было не более героично, чем вытряхнуть туда содержимое табакерки или рожка с облатками для запечатывания писем.
– Ну-ну! – вставил старый г-н де Менильгран, откинувшись на спинку стула, глядя на сына из-под приставленной козырьком руки, как если бы он проверял, правильно ли тот навел пистолет, и, по обыкновению, прислушиваясь ко всему, что говорит его отпрыск, даже если он не разделял его точку зрения. Сейчас он ее разделял, почему и повторил: – Ну-ну!
– Все это, мой бедный Рансонне, – продолжал Мениль, – обыкновенное… скажем прямо – свинство. А прекрасной, даже в высшей степени прекрасной, такой, кем я позволяю себе восхищаться, господа, хотя тоже мало во что верю, я нахожу девицу Тессон, – как вы величаете ее, господин Ренега, – которая спрятала около самого сердца то, что считала своим Богом; которая превратила свою девственную грудь в хранительницу даров Бога чистоты; которая ни на мгновение не расставалась с этой ношей, непоколебимо неся по грязи через все опасности свою пылкую и бестрепетную грудь, ставшую дароносицей и алтарем одновременно, хотя на этот алтарь ежеминутно могла брызнуть ее собственная кровь! Мы, Рансонне, Мотравер, Селюн и я, тоже носили на груди Императора, потому что там у нас ордена его Почетного легиона, придававшие нам порой мужество под огнем. А вот она носила на груди самого Бога, а не только его изображение: для нее он был реальностью. Это была плоть Господня, которую можно осязать, отдать, съесть и которую она, рискуя жизнью, несла тем, кто изголодался по ней! Честное слово, я нахожу, что это просто великолепно. Я думаю об этой девушке так же, как думали священники, доверявшие ей нести их Бога. Я хотел бы знать, что с ней стало. Быть может, она мертва; быть может, живет в нищете в деревенской глуши; но я знаю одно: будь я маршалом Франции и встреться она мне босиком, в грязи, с протянутой за куском хлеба рукой, я слез бы с коня и почтительно снял бы шляпу перед этой благородной девушкой, как если бы она в самом деле носила Бога на сердце! Генрих Четвертый вряд ли был больше взволнован в день, когда опустился на камни в грязь перед святыми дарами, которые несли какому-то бедняку, чем был бы взволнован я, преклонив колени перед этой девушкой.
Мениль больше не подпирал щеку рукой. Говоря о коленопреклонении, он откинулся назад и начал невольно приподниматься, как бы медленно вырастая на глазах, подобно коринфской невесте в балладе Гете.[209]209
С ложа, вся пряма,Словно не сама,Медленно подъемлется она.(Перев. А. К. Толстого)
[Закрыть]
– Ну и дела! – сказал Монтравер, сжатым кулаком, как молотом, раздробив персиковую косточку. – Командир гусарского эскадрона на коленях перед ханжой!
– И если бы еще для того, чтобы, как пехота, отражающая кавалерию, распрямиться затем и пройти по поверженному врагу![210]210
Обычный для тех времен тактический прием отражения конницы: первая шеренга стреляет с колена, вторая – стоя, третья через плечо второй, потом удар в штыки.
[Закрыть] – подхватил Рансонне. – В конце концов, они же недурные любовницы, все эти богомолки и пожирательницы тела Христова, считающие себя обреченными на вечные муки при каждой радости, которую они нам дарят и которую мы заставляем их разделить с нами. Нет, капитан Мотравер, обрюхатить двух-трех лицемерок еще не беда, самое скверное – это сперва носить саблю, а потом стать лицемером самому, как какая-нибудь мокрая курица в штатском! Как вы думаете, господа, где я застал присутствующего здесь майора Менильграна в прошлое воскресенье вечером?
Никто не ответил, как гости ни ломали себе голову. Со всех концов стола взгляды устремились на капитана Рансонне.
– Клянусь своей саблей! – выпалил он. – Я его встретил… Нет, не встретил, потому что слишком уважаю свои сапоги, чтобы пачкать их в навозе молелен. Я просто заметил его со спины, когда он, наклонив голову, чтобы не стукнуться о притолоку, шмыгнул с площади в церковь через низкую дверь. «Черт побери! У меня что, в голове мутится? – изумленно и растерянно спросил я себя. – Судя по выправке, это Менильгран. Но что Менильграну делать в церкви?» Тут мне сразу пришли на ум наши былые любовные проказы с богомольными чертовками из испанских монастырей. «Э, – сказал я себе, – он опять за старое взялся! Тут, как прежде, замешана юбка. Но пусть мне дьявол когтями глаза выцарапает, если я не увижу, какого она цвета!» И я вошел в поповскую лавочку. К несчастью, темно там было, как в пасти ада. Идешь и утыкаешься в старух на коленях, а они знай себе «Отче наш» бормочут. Вокруг ни зги, движешься на ощупь, всюду адская смесь темноты с костлявыми старыми святошами, но я все-таки поймал рукой Менильграна, уже удиравшего обратно по боковому проходу. И верите ли, он мне так и не сказал, зачем его занесло на эту церковную галеру.[211]211
Намек на знаменитую реплику из «Проделок Скапена», II, 7 (1671), Мольера, в свою очередь восходящую к фразе из «Проученного педанта», III, 4 (1646–1648), Савиньена Сирано де Бержерака (1619–1655).
[Закрыть] Вот почему я разоблачаю его перед вами, господа. Заставьте его объясниться.
– Говори, Мениль! Оправдайся! Ответь Рансонне! – закричали со всех концов залы.
– Оправдываться? – рассмеялся Мениль. – Не в чем мне оправдываться: я поступаю, как мне хочется. Вы по целым дням тявкаете на инквизицию, а теперь сами становитесь инквизиторами навыворот? В воскресенье вечером я зашел в церковь потому, что мне так было угодно.
– А почему тебе так было угодно? – отпарировал Мотравер: если дьявол логичен, капитан кирасиров тоже вправе быть логичным.
– А, вот оно в чем дело! – усмехнулся Менильгран. – Я ходил туда… Почем знать, может, и к исповеди. Во всяком случае, двери исповедальни я открывал. Но ты ведь не станешь утверждать, Рансонне, что исповедь моя затянулась?
Все видели, что Менильгран насмехается над ними. Однако в его иронии было нечто дразнящее их.
– Исповедь?.. Миллион чертей! Неужели ты пошел ко дну? – печально вымолвил сраженный Рансонне, который все воспринял трагически. Затем, испугавшись собственной мысли и откинувшись назад, как лошадь, стающая на дыбы, он вскрикнул: – Нет, разрази меня гром, это невозможно! Да вы только послушайте! Командир эскадрона Менильгран, как старуха, преклоняет колени на исповеди: под ногами откидная скамеечка, нос воткнут в окошечко поповской будки! Вот зрелище, которое никогда не воспримет мой мозг. Лучше уж тридцать пуль туда сразу!
– Благодарю, ты очень добр, – съязвил Мениль с комической кротостью агнца.
– Поговорим-ка серьезно, – вмешался Мотравер. – никогда не поверю, как Рансонне, что человек твоего калибра, мой отважный Мениль, способен превратиться в капуцина. Даже в смертный час такие люди не прыгают в бачок со святой водой, словно перепуганные лягушки.
– Не знаю, что будете делать в смертный час вы, господа, – неторопливо отчеканил Менильгран, – но я, собираясь в мир иной, на всякий случай заранее приторочу свои пожитки.
Этот термин в устах кавалерийского офицера прозвучал настолько серьезно, что наступило молчание, как после осечки пистолета, который еще минуту назад оглушительно стрелял и у которого вдруг заело спуск.
– Ладно, оставим это, – продолжал Менильгран. – Вы, по-моему, еще сильней, чем я, оскотинели от войны и жизни, которую мы все вели. Мне нечего сказать вашим неверующим душам, но раз уж ты, Рансонне, изо всех сил стремишься узнать, почему твой товарищ Менильгран, которого ты считаешь таким же атеистом, как ты сам, зашел на днях в церковь, я готов тебе ответить и отвечу. За этим скрывается некая история… Когда я ее расскажу, ты, и не веря в Бога, может быть, поймешь, что Он имеет к ней касательство.
Менильгран сделал паузу, словно затем, чтобы придать побольше торжественности тому, что собирается рассказать, и начал:
– Ты тут упомянул об Испании, Рансонне. Моя история там и произошла. Многие из вас участвовали в той роковой войне, с которой, то есть с тысяча восемьсот восьмого года, началось крушение Империи и все наши невзгоды. Кто побывал на этой войне, тот ее не забудет, а ты, – замечу, кстати, – майор Селюн, подавно! Воспоминание о ней написано у тебя на лбу так, что никогда не сотрется.
Майор Селюн сидел подле старого Менильграна лицом к лицу с Менилем. Это был человек по-военному крепкого телосложения и в еще большей степени, чем герцог де Гиз, заслуживавший прозвища «Меченый»,[212]212
Генрих де Гиз, герцог Лотарингский (1550–1588), прозванный Меченым за шрам на лице, глава крайней католической партии.
[Закрыть] потому что в Испании при стычке передовых разъездов получил сокрушительный удар кривой саблей, так удачно угодившей ему в лицо, что она раскроила напополам и нос, и все остальное от левого виска до мочки правого уха. В нормальных условиях это было бы серьезное ранение, придающее физиономии солдата благородный вид, но хирург, сшивавший края зияющей раны, в спешке или по неумению плохо соединил их – на войне как на войне! Полк был на марше, и, чтобы поскорее покончить с операцией, врач срезал ножницами полосу мышечной ткани толщиной в два пальца, свисавшую с одного края зашитой раны, из-за чего на лице Селюна осталась не то что глубокая борозда, а форменный овраг. Это выглядело страшно, отвратительно, но тем не менее грандиозно. Когда Селюна бросало в краску, а он был вспыльчив, шрам наливался кровью и бронзовое лицо майора словно опоясывалось широкой красной лентой. «Еще не получив большую офицерскую ленту Почетного легиона на грудь, ты уже носишь ее на лице, – шутил Мениль в дни взлета их общего честолюбия. – Но будь спокоен: она сползет ниже».
Она не сползла: Империя рухнула раньше. Селюн остался кавалером ордена.
– Итак, господа, мы видели в Испании немало жестокостей, да и сами их совершали, верно? – продолжал Менильгран. – Но я не видел зверства отвратительней того, о котором буду иметь честь вам рассказать.
– Что до меня, – небрежно бросил Селюн с самодовольством старого рубаки, не допускающего мысли, что его можно взволновать, – что до меня, я видел однажды восемьдесят монашек, которых полумертвыми, одну на другую, побросали в колодец, предварительно пропустив через каждую по два эскадрона.
– Солдатская грубость! – холодно бросил Менильгран. – А вот образец офицерской утонченности.
Он пригубил бокал, обвел присутствующих взглядом, как бы сжав в его кольце весь стол, и спросил:
– Есть ли здесь кто, знававший майора Идова? Отозвался один Рансонне:
– Я. Еще бы мне не знать майора Идова! Мы, черт возьми, служили вместе в восьмом драгунском.
– Если это так, – подхватил Мениль, – ты знал не только его. Он прибыл в восьмой драгунский с женщиной…
– С Розальбой по прозвищу Пудика,[213]213
Стыдливая, целомудренная (итал.).
[Закрыть] своей знаменитой… – И Рансонне выпалил грубое слово.
– Да, верно, – задумчиво согласился Менильгран, – потому что подобная женщина не заслуживала быть названа любовницей, даже любовницей Идова… Майор привез ее из Италии, где, до Испании, служил в запасном полку. Поскольку майора Идова здесь знавал ты один, Рансонне, позволь мне представить его этим господам и набросать им портрет этого черта в образе человека, прибытие которого в полк с женщиной наделало немало шуму. Был он, по-моему, не француз, и тут уж я не скажу: тем хуже для Франции. Родился он бог весть от кого и где – не то в Богемии, не то в Иллирии – я не уверен; но где бы он ни родился, человек он был странный, а это – верный способ повсюду быть чужестранцем. Его, вероятно, следовало считать плодом смешения многих рас. Он говорил, что его фамилию надо произносить по-гречески – не Идов, a Aidov, потому что он греческого происхождения. Глядя на этого красавца, а он – черт меня побери! – был красив, думалось, что для солдата он красив чересчур. Почем знать, не лучше ли раскроить себе физиономию, если она так красива? Впрочем, каждый почитает себя шедевром и чтит себя, как чтят шедевры. Однако если даже он был шедевром, то в огонь шел вместе с нами, но сказать так о майоре Идове значит сказать о нем все. Он выполнял свой долг, но никогда не делал больше, чем требовал долг. В нем не было того, что Император называл священным огнем. Несмотря на его красоту, которой я отнюдь за ним не отрицаю, я находил, что под красивыми чертами у него, в сущности, прячется довольно противная физиономия. Пошатавшись по музеям, куда вы не заглядываете, я однажды встретил там подобие майора Идова. Кричащее сходство с ним обнаружилось у одного из бюстов Антиноя,[214]214
Антиной – красивый юноша, любимец римского императора Адриана (76—138, правил с 117); имеется в виду бюст Антиноя, находящийся в Лувре.
[Закрыть] которому ваятель из прихоти или дурного вкуса вделал в мрамор зрачков два изумруда. Конечно, глаза цвета морской волны озаряли у майора не белый мрамор, а кожу теплого оливкового оттенка и безупречный лицевой угол,[215]215
Лицевой угол – в антропологии угол между лицевой линией и горизонтальной линией черепа.
[Закрыть] но, несмотря на свет меланхолических вечерних звезд, которыми казались его глаза, в нем таился не Эндимион[216]216
Эндимион (миф.) – возлюбленный богини Селены (Луны). По ее просьбе Зевс даровал ему вечную юность, но за это погрузил его в вечный сон.
[Закрыть] объятый сладостным сном, а тигр, и однажды я видел, как он пробудился. Майор Идов был одновременно брюнетом и блондином. Очень черные и густые волосы вились у него вокруг маленького лба с припухлыми висками, а длинные шелковистые усы были светлыми и почти рыжеватыми, как у соболя. Говорят, что шевелюра и борода разного цвета – признак предателя. Предателя? Позднее майор, пожалуй, им бы и стал. Он, как столько других, вероятно, предал бы Императора, но не успел. В бытность же в восьмом драгунском он был просто лжив, притом настолько, чтобы этого не показывать, как учил старый хитрец Суворов, знавший толк в притворстве… Не с этой ли особенности началась его непопулярность у товарищей? Во всяком случае, он быстро сделался предметом ненависти всего полка. Фатоватый красавец, которому я предпочел бы многих знакомых мне уродов, он был, в сущности, как по-солдатски выражаются солдаты, зеркалом для… тех, о ком ты, Рансонне, вспомнил в связи с Розальбой. Майору Идову было тридцать пять. Сами понимаете, что при такой красоте он нравился всем женщинам, даже самым гордым: красота – их слабость, – был отвратительно избалован ими и щеголял всеми пороками, какими могут наделить женщины, хотя у него, как поговаривали, были и такие пороки, которыми они не наделяют и которыми нельзя щеголять… Разумеется, в те времена мы не были капуцинами, если употребить твое словечко, Рансонне. Мы были довольно скверными субъектами – игроками, вольнодумцами, бабниками, дуэлистами, при случае пьяницами – и проматывали деньги в любой монете. Нам ведь щепетильничать не приходилось. Так вот, какими бы мы тогда ни были, Идов слыл штучкой куда почище, чем мы. Были вещи – немного – одна или две, но все-таки были! – на которые не пошли бы даже такие демоны, как мы. А он (по слухам) был способен на все. Я не служил в восьмом драгунском, однако знал в нем всех офицеров. Они отзывались об Идове совершенно беспощадно, обвиняли его в угодничестве перед начальством и в мелком карьеризме. Он казался им ненадежным. Они доходили до того, что подозревали его в шпионаже, и два раза он отважно дрался на дуэли из-за прозрачных намеков на это подозрение, но общее мнение на его счет не переменилось. На майоре всегда лежала тень, которую ему не удавалось рассеять. Точно так же, как он был брюнетом и блондином одновременно, что случается довольно редко, он был удачлив и в картах, и с женщинами, что случается не чаще. Впрочем, он дорого за это расплачивался. Его двойные успехи, ухватки Лозена,[217]217
Лозен, Антонен Номпар де Комон, герцог де (1632–1723) – маршал, вельможа и повеса, проживший бурную жизнь и тайно обвенчавшийся с двоюродной сестрой Людовика XIV герцогиней де Монпансье, известной под именем Великой мадмуазель.
[Закрыть] ревность, возбуждаемая его красотой, – потому что, когда дело идет о собственной внешности, мужчины столь же мелочны и низко завистливы, как женщины, сколько бы они ни прикидывались сильными и равнодушными и ни повторяли изобретенную ими утешительную максиму: мужчина, которого не пугается собственная лошадь, уже красавец, – вся эта совокупность достоинств, несомненно, и вызывала антипатию, предметом которой он был и которая из ненависти принимала форму подчеркнутого презрения, поскольку презрение оскорбляет сильнее, чем ненависть, и ненависти это известно! Сколько раз на все лады, от крика до шепота, его честили при мне «опасной сволочью», хотя, потребуйся тому доказательства, никто не сумел бы доказать, что это так!.. В самом деле, господа, даже сейчас, говоря с вами, я не уверен, что майор Идов был тем, чем его считали. Но – гром небесный! – добавил Менильгран со странной смесью энергии и отвращения, – я знаю, чего о нем не говорили и кем он однажды оказался, и этого с меня хватит.
– С нас, вероятно, тоже, – веско заметил Рансонне, – но, черт возьми, какая же, к дьяволу, связь между церковью, куда, как я видел, ты заходил вечером в воскресенье, и этим треклятым майором из восьмого драгунского, который разграбил бы все церкви и храмы Европы и крещеного мира, лишь бы осыпать золотом и каменьями с дароносиц свою негодяйку сожительницу?
– Осади назад, Рансонне! – цыкнул Мениль, словно подавая команду своему эскадрону. – Веди себя смирно. Ты, я вижу, все та же горячая голова, и тебе вечно не терпится, словно перед лицом неприятеля! Не мешай мне маневрировать, как умею, в своей истории.
– Ну что ж, марш-марш! – согласился пылкий капитан, опрокинув для успокоения стаканчик пикардана.
Менильгран продолжал:
– Весьма вероятно, что без сопровождавшей его женщины, которую величали его женой, хотя она была только любовницей и не носила его имени, майор Идов мало общался бы с офицерами восьмого драгунского. Но эта женщина, которую считали бог весть чем за то, что она прилипла к такому человеку, мешала образоваться вокруг него пустыне, где ему пришлось бы прозябать, если бы не Пудика. Я видел в полках подобные вещи: человек попадает под подозрение, выходит из доверия, с ним поддерживают лишь строго служебные отношения, перестают общаться по-товарищески, ему не подают руки; даже в кафе, в этом офицерском караван-сарае, в теплой атмосфере панибратства, где тает любая холодность, от него держатся подальше, с ним принужденны и чопорны, затем отказываются даже от этого – и происходит взрыв. Возможно, то же случилось бы и с Идовым, но женщина – это магнит дьявола! Те, кто не желал видеть майора, виделись с ним ради нее. Тот, кто в кафе не поднес бы Идову и сивухи, не будь у него Розальбы, угощал майора в расчете на его половину: выпить с ним значит получить приглашение к нему домой, а там встретить ее… Существует ведь правило нравственной арифметики, этакое поощрение нечистого, записанное в груди каждого мужчины, прежде чем кому-нибудь из философов пришло в голову изложить его на бумаге: «Расстояние между женщиной и первым ее любовником больше, чем между первым и десятым», и эта аксиома была применима к сожительнице майора лучше, нежели к любой иной женщине: коль скоро она отдалась ему, она могла отдаться любому другому, и, честное слово, этим другим мог быть кто угодно. За короткое время в восьмом драгунском убедились, что подобная надежда отнюдь не беспочвенна. Все, у кого есть чутье на женщину, кто различает ее истинный запах через все белые и душистые покровы добродетели, в которые она кутается, сразу же угадали в Розальбе распутницу из распутниц, этакий совершенный образец зла!
Я ведь не клевещу на нее, верно, Рансонне? Ты, возможно, сам обладал ею, и если да, знаешь теперь, существовало ли когда-нибудь более блестящее, более чарующее воплощение всех пороков! Где откопал ее Идов. Откуда она взялась? Такая молодая! Сначала никто не решался задаваться подобным вопросом, но колебания длились недолго. Пожар, – потому что она подожгла не только восьмой драгунский, но и мой гусарский полк, и – ты же помнишь, Рансонне? – все штабы экспедиционного корпуса, в который мы входили, – словом, пожар, устроенный ею, приобрел гигантские размеры. Мы видели немало офицерских любовниц, следовавших за полком, если офицер мог позволить себе роскошь возить в обозе женщину: командиры частей закрывали глаза на такое нарушение и порой совершали его сами. Но мы и представления не имели о женщинах склада Розальбы. Мы привыкли к красоткам, согласен, но почти всегда одного сорта – решительным, смелым и дерзким, почти как мужчины; чаще всего это были хорошенькие, более или менее темпераментные брюнетки, похожие на красивых юнцов, весьма пикантные и сладострастные под мундиром, в который подчас их одевали не лишенные фантазии любовники. Если законные и добропорядочные жены офицеров выделяются среди остальных женщин некой особенной, свойственной им одним повадкой, печатью военной среды, в которой они живут, эта повадка становится совершенно иной у офицерских любовниц. Однако Розальба майора Идова не имела ничего общего с тащащимися за полками авантюристками, к которым мы привыкли. На первый взгляд это была высокая бледная девушка, – которая, как увидите, недолго оставалась бледной, – с целой копной белокурых волос. Вот и все. Ничего особенного. Белизна ее лица была не белей, чем у всех женщин, у которых под кожей струится здоровая свежая кровь. Ее светлые волосы не отличались той ослепительностью, тем сочетанием металлического золотого блеска с мягким сонным цветом серой амбры, которое я встречал иногда у шведок. Лицо у нее было классически правильное, лицо, что называется, как у камеи, и ни в малейшей степени не разнилось от лиц такого типа, раздражающего страстные души своей неизменной правильностью и однообразием. Красивая, в общем, девушка, а там думай что хочешь, – вот как можно было ее определить. Но любовным напитком, которым она опаивала мужчин, была не ее красота. Им было нечто совсем иное, и вы никогда не угадаете, где оно таилось в чудовище бесстыдства, дерзавшем именоваться Розальбой, носить непорочное имя, которое можно давать только воплощенной невинности, в чудовище, которому мало было именоваться Розальбой, то есть Розово-белой, и которое, вдобавок ко всему, окрестили «Пудикой» – «Стыдливой»!
– Вергилий тоже был прозван Стыдливым, и все-таки написал «Corydon ardebat Alexim»,[218]218
«Страсть в Коридоне зажег прекрасный собою Алексис» (лат.) – Вергилий. Буколики, II, 1.
[Закрыть] – вставил Ренега, не забывший еще семинарской латыни.
– Это прозвище Розальбы, – продолжал Менильгран, – было отнюдь не ироничным и придумано не нами: мы с первого же дня прочли его у нее на лбу, где природа начертала его всеми розами, какие сумела сотворить. Розальба была не просто девушка на удивление стыдливого вида, она была сама стыдливость. Будь она чиста, как праведницы на небесах, которые, может быть, краснеют от взгляда ангелов, она и тогда не была бы стыдливей. Не помню уж кто – несомненно, англичанин – сказал, что мир – творение рехнувшегося дьявола. Несомненно, что именно дьявол в припадке безумия создал Розальбу ради собственного дьявольского удовольствия нафаршировать стыдливость похотью, а похоть стыдливостью и сдобрить небесной приправой сатанинское варево из наслаждений, которые женщина способна дать смертным мужчинам. Стыдливость Розальбы была не просто физиономией, способной поставить вверх дном всю систему Лаватера. Нет, стыдливость Розальбы была не только ее внешней оболочкой, но и изнанкой, и эта стыдливость дрожала и трепетала у нее как в крови, так и на коже. Не была она также лицемерием: у Розальбы этот порок, равно как другие, никогда не выказывал уважения добродетели. Это просто была правда. Розальба была столь же стыдлива, сколь сладострастна, и – что самое удивительное – одновременно. Говоря или проделывая… э… самые рискованные вещи, она сопровождала это таким очаровательным: «Мне стыдно!» – что ее слова до сих пор звучат у меня в ушах. С нею вы всегда, даже после развязки, оставались как бы в начале. С оргии вакханок она и то вышла бы такой же, как после первого греха. В ней, даже побежденной, задыхающейся, полумертвой, вы вдруг обнаруживали растерянную девственницу, неизменно свежую в своем смятении и зорном очаровании залившей ей лицо краски. Мне ни за что не передать, как сводил с ума подобный контраст, – легче языка лишиться!
Менильгран замолчал. Он думал, остальные – тоже. Трудно поверить, но своим рассказом он превратил в мечтателей этих прошедших огонь и воду солдат, распутных монахов, старых врачей, всех этих пенителей жизни,[219]219
Аналогия с «пенителями моря», то есть пиратами.
[Закрыть] внезапно возвращенных в прошлое. Даже неугомонный Рансонне не раскрывал рта. Он вспоминал.
– Вы, конечно, понимаете, что суть дела раскусили не сразу. Сначала, когда Розальба только что приехала в восьмой драгунский, в ней увидели лишь исключительно хорошенькую, хотя и красивую девушку в стиле принцессы Полины Боргезе,[220]220
Мария Паолина Бонапарт, вторая сестра Наполеона, по второму мужу княгиня Боргезе (1780–1825), известная своими скандальными похождениями и скончавшаяся от нервного истощения.
[Закрыть] сестры Императора, которую она, кстати, напоминала. Та тоже казалась идеально целомудренной, а ведь вы все знаете, от чего она умерла. Но в облике Полины не было ни капли стыда, которая могла бы окрасить в розовый цвет – хоть малейшую часть ее обворожительного тела, а у Розальбы в жилах его было достаточно, чтобы окрасить пурпуром всю ее целиком. Она никогда не произнесла бы наивно-удивленных слов, сказанных Полиной, когда ее спросили, как она решилась позировать Канове нагой: «Но ведь в мастерской было тепло: топилась печка!» Если бы такой же вопрос адресовали Розальбе, она убежала бы, закрыв божественно порозовевшими руками божественно заалевшее лицо. Но будьте уверены: убегая, она явила бы глазам складку платья, в которой уместились бы все соблазны ада!
Короче, вот такой была Розальба, чье целомудренное лицо обмануло нас всех по ее приезде в полк. Майор Идов мог бы выдать ее за свою законную жену, даже дочь, и мы поверили бы. Ее великолепные светло-голубые глаза казались особенно прекрасными, когда она их опускала. Выразительное движение век брало верх над выражением взгляда. У людей, познавших войну и женщин – и каких женщин! – это создание, которому, употребляя простонародное, но энергическое речение, «дали бы причастие без исповеди», вызывало совершенно неведомую им растерянность. «Какая хорошенькая девчонка, но до чего ломака! – шептались старые рубаки, ветераны полка. – Как она ухитряется делать майора счастливым?» Идов знал – как, но, подобно истому старому пьянице, упивался своим счастьем в одиночку. Он никого не просвещал насчет тайного блаженства, впервые в жизни сделавшего верным и скромным этого гарнизонного Лозена, неисправимого фата и щеголя, которого в Неаполе, как рассказывали знававшие его там офицеры, звали тамбурмажором соблазна! Даже если из-за его красоты, которою он так тщеславился, к его ногам поверглись бы все девушки Испании, он не польстился бы ни на одну из них. В тот период мы находились на границе Испании с Португалией, имея против себя англичан, и занимали в ходе наших экспедиций города, наименее враждебные королю Иосифу.[221]221
Иосиф – Жозеф Бонапарт (1768–1844), старший брат Наполеона, сделанный им королем Испании (1808–1812).
[Закрыть] Майор с Розальбой квартировали там вместе, как делали бы это в обыкновенном гарнизоне в мирное время. Вспомните ожесточенность испанской войны, яростной, медленной, не похожей ни на какую другую, потому что на ней мы дрались не просто ради завоевания, а для того чтобы утвердить на троне новую династию и установить новый порядок в стране, которую надо было предварительно завоевать. Вы, разумеется, не забыли, что в ходе ожесточенных схваток случались затишья и что в перерывах между двумя кровопролитными сражениями в этой лишь частично захваченной нами стране мы развлекались устройством празднеств в самых afrancesados[222]222
Офранцуженные (ucn.).
[Закрыть] городах, занятых нами. Вот на этих празднествах подруга майора Идова, без того уже привлекшая к себе внимание, и приобрела настоящую известность. В самом деле, среди испанок, а все они были брюнетками, Розальба сверкала, словно бриллиант среди агатов. Тут-то она и начала оказывать на мужчин возбуждающее действие, которое, несомненно, объяснялось ее дьявольской натурой, сделавшей эту девушку самой разнузданной из куртизанок с лицом самой небесной из мадонн Рафаэля.