Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)
Но если не считать бледности и подавленных порывов Савиньи, ничто не говорило о романе, развивавшемся между ними в преддверии драматической катастрофы, которая казалась мне неизбежной. Как далеко зашли оба? В этом-то и заключалась тайна их отношений, которую я стремился вырвать. Такое стремление впилось в мои мысли, словно загадка когтистого сфинкса, и стало настолько неудержимым, что от наблюдений я скатился до соглядатайства, которое есть не что иное, как наблюдение любой ценой. Хе-хе! Чрезмерное любопытство быстро развращает. Чтобы вызнать то, чего не знал, я позволял себе маленькие низости, недостойные меня тем более, что я сам понимал это и, однако, позволял их себе. Ох уж эта мне привычка орудовать зондом, милейший! Я прибегал к нему повсюду. Приезжая с визитом в замок и ставя лошадь в конюшню, я подбивал слуг посплетничать о хозяевах, хотя никоим образом этого не показывал. Я шпионил (не побоюсь применить к себе даже такое слово) в угоду собственному любопытству. Но слуги пребывали в том же заблуждении, что и графиня. Они искренне принимали Отеклер за одну из своих, и мое любопытство осталось бы неутоленным, если бы не случай, который, как всегда, помог мне успешней, чем все мои уловки, и позволил узнать больше, чем все мое соглядатайство.
Я уже третий месяц навещал графиню, чье здоровье не улучшалось и все отчетливей свидетельствовало о симптомах столь распространенного ныне истощения, которое врачи нашей нервической эпохи именуют анемией. Савиньи и Отеклер продолжали с прежним совершенством разыгрывать очень трудную комедию, которой не помешали ни мое появление в замке, ни мое пребывание в нем. Тем не менее актеры, видимо, начали понемногу уставать. Серлон исхудал, и я слышал, как в В. говорили: «Какой замечательный муж господин де Савиньи! Он ужасно изменился с тех пор, как его жена заболела. Как прекрасно, что они так любят друг друга!» У Отеклер, красота которой оставалась несокрушима, легли вокруг глаз лиловатые круги, не такие, конечно, как от слез, потому что эти глаза никогда, вероятно, их не знали, но такие, какие бывают от недосыпания, хотя зрачки от этого сверкали только еще пламенней. Впрочем, худоба Савиньи и утомленность глаз Отеклер могли объясняться и другими причинами, нежели та подпольная жизнь, на которую обрекли себя любовники. Они могли быть вызваны столькими обстоятельствами в этой атмосфере пребывания на спящем вулкане! Я предавался разглядыванию предательских следов на лицах любовников, мысленно задавая себе вопросы и не очень-то понимая, как на них ответить, но однажды, посвятив день врачебным визитам по соседству, я возвращался вечером через Савиньи. Я намеревался, как обычно, посетить замок, но чрезвычайно трудные роды у одной крестьянки задержали меня дотемна, и когда я добрался до замка, было уже слишком поздно, чтобы там появляться. Часы мои остановились. Однако луна, которая уже покатилась вниз по дальнему концу своей небесной орбиты, показывала на этом необъятном синем циферблате чуть больше полуночи, и нижний рог ее полумесяца почти задевал вершины высоких елей Савиньи, за которыми она вот-вот должна была исчезнуть.
Вы бывали в Савиньи? – внезапно прервав рассказ и повернувшись ко мне, спросил врач. – Да? – переспросил он, когда я кивнул. – Так вот, вам, стало быть, известно, что выбраться на прямую дорогу в В. можно, только пройдя через этот ельник и проследовав вдоль стен замка, который нужно обогнуть, словно мыс. Неожиданно из черной гущи деревьев, где я не видел ни огонька и не слышал ни звука, до моих ушей донесся шум, который я принял за удары валька – валька какой-нибудь бедной женщины, весь день проработавшей в поле и воспользовавшейся лунным светом, чтобы постирать белье на портомое или в канаве. Лишь приблизившись к замку, я разобрал, что к этому равномерному стуку примешивается другой звук, который и объяснил мне природу первого. Это было звяканье шпаг, скрещивающихся, трущихся друг о друга, ищущих одна другую. Вы знаете, как хорошо слышно в тишине и разреженном воздухе ночи, как странно отчетлив и точен становится каждый звук. Ошибки не могло быть – я слышал торопливое бряцание стали. Тут меня осенила догадка, и, выехав из ельника к побелевшему от лунного света замку, где было открыто лишь одно окно, я, восхищенный такой неизменностью вкусов и привычек, воскликнул про себя: «Гляди-ка! Вот каким образом они любят друг друга!»
Сомнений не оставалось. Серлон и Отеклер занимались в этот час фехтованием. А за удары валька я принял аппели[93]93
Аппель – в фехтовании двукратный притоп ногой без выпада.
[Закрыть] фехтующих. Открытое окно находилось в том из четырех флигелей замка, который был наиболее отдален от спальни графини. Спящий замок, белый и унылый, казался безжизненным. Если не считать этого намеренно выбранного флигеля, застекленная дверь которого выходила на балкон, выступавший из-под полуопущенных жалюзи, повсюду царили безмолвие и тьма, но сквозь эти полуопущенные и прорезанные полосками света жалюзи и слышался двойной шум – аппели и лязганье клинков. Он так отчетливо доносился до моих ушей, что я резонно – как вы увидите – заключил: фехтовальщикам стало жарко (шел июль), и они открыли балконную дверь, не поднимая жалюзи. Я остановил лошадь на опушке леска и прислушался к схватке, которая была, видимо, очень оживленной: меня интересовало состязание между двумя людьми, полюбившими и продолжавшими любить друг друга с оружием в руках; однако через некоторое время лязг клинков и притопы аппелей стихли. Жалюзи на застекленной двери балкона приподнялись и открылись до конца, и я едва успел подать лошадь назад в тень елей, чтобы не быть обнаруженным в столь светлую ночь. Серлон и Отеклер вышли и облокотились на железные перила балкона. Я превосходно различал их. Луна скрылась за леском, но свет канделябра, который я видел в комнате за спиной любовников, придавал отчетливость их двойному силуэту. Отеклер была одета, если это называется быть одетой, так же, как много раз, когда я встречался с ней на уроках фехтования, в замшевую фехтовальную куртку, выглядевшую на ней настоящим панцирем, и короткие шелковые штаны, плотно облегавшие ее мускулистые ноги. На Савиньи был примерно такой же наряд. Оба гибкие, оба сильные, они казались на обрамлявшем их светоносном фоне статуями Юности и Силы. Вы только что имели случай восхищаться в этом саду подлинной красотой обоих, которую еще не разрушили годы. Так вот, воспользуйтесь увиденным, чтобы составить себе представление о том, как великолепна была пара, представшая мне на балконе в настолько облегающей одежде, что они казались нагими. Они разговаривали, опершись на перила, но так тихо, что я не мог разобрать слов, да это было и не нужно: их позы были достаточно красноречивы. На мгновение Савиньи обвил рукой талию Отеклер, талию амазонки, созданной для того, чтобы сопротивляться мужчинам, но на сей раз не сопротивлявшейся. А так как в ту же секунду гордая Отеклер почти повисла на шее у Серлона, они вдвоем образовали ту знаменитую сладострастную скульптурную группу Кановы, которая у всех в памяти,[94]94
Имеется в виду «Амур и Психея» (1793, Комо в Италии) итальянского скульптора Антонио Кановы (1757–1822).
[Закрыть] и пробыли так, уста к устам, не отрываясь, друг от друга и не переводя дыхания, ей-богу, достаточно долго, чтобы выпить, самое малое, целую бутыль поцелуев! Это тянулось в течение шестидесяти – по счету – ударов моего пульса, хотя он бился тогда, конечно, быстрей, чем теперь, а такое зрелище заставляло его биться еще быстрее.
«Ого! – сказал я себе, когда выбрался из леска, а они, не размыкая объятия, скрылись в комнате, где опустились занавеси, большие тяжелые занавеси. – Как-нибудь утром они вынуждены будут мне довериться. Им ведь придется скрывать не только свой роман».
Увидев их ласки и близость, открывшие мне все, я как врач сделал соответствующие выводы. Однако их пыл обманул мое предвидение. Вы не хуже меня знаете, что люди, которые слишком друг друга любят (циник доктор употребил иные слова), детей не делают. На следующее утро я приехал в Савиньи и нашел Отеклер, вновь превратившуюся в Элали, в амбразуре одного из окон длинного коридора, который вел в спальню ее хозяйки; перед ней на стуле высилась куча белья и разных тряпок, которые она, ночная фехтовальщица, перекраивала и подшивала! «Кто мог бы предположить такое?» – подумал я, увидев на ней белый наряд, а формы ее, представшие мне ночью как бы нагими, утопали в складках юбки, бессильных тем не менее поглотить их целиком. Я проследовал мимо, не сказав ни слова, потому что старался говорить с Отеклер как можно меньше, не желая показывать ей то, что знал и что, вероятно, просочилось бы наружу в моем голосе и взгляде. Я сознавал себя гораздо худшим актером, чем она, и боялся… Однако, когда я проходил по коридору, где Отеклер работала в свободное от прислуживания графине время, она так различала мои шаги, была так уверена в моем проявлении, что никогда не поднимала головы. Она оставалась склоненной под своим шлемом из накрахмаленного батиста или под тем нормандским чепцом, который носила в иные дни и который походил на высокий колпак Изабеллы Баварской;[95]95
Изабелла Баварская (1371–1433) – супруга короля Карла VI, неоднократная регентша Франции ввиду помешательства мужа.
[Закрыть] глаза ее не отрывались от работы, а щеки ей затеняли длинные иссиня-черные локоны, штопором ниспадавшие на овал ее бледного лица, так что я мог разглядеть изгиб ее шеи, вычерченный густыми завитками, скручивавшимися так же неудержимо, как неудержимо было порождаемое ими желание. Отеклер привлекала прежде всего великолепным животным накалом. Может быть, ни одна женщина не обладала красотой такого же типа. Мужчины, в своем кругу говорящие друг другу всё, часто это замечали. В В., когда она давала уроки фехтования, они называли ее мадмуазель Исав.[96]96
Согласно библейскому преданию (Быт… 25, 28–34), сын Исаака Исав продал младшему брату Иакову свое право первородства за чечевичную похлебку. В прозвище «мадмуазель Исав» намек на то, что Отеклер ведет чисто мужской образ жизни, но, родившись женщиной, Отеклер как бы утратила свое первородство.
[Закрыть] Дьявол учит женщин понимать, что они такое, а вернее, они сами научили бы его этому, если бы представилась необходимость… Отеклер, как ни чуждо ей было кокетство, отличалась особенной манерой брать и наматывать на палец свои вьющиеся, непокорные гребню волосы, особенно густые на шее, одного завитка которых было довольно, чтобы сердце пленилось, как говорит Библия.[97]97
Библия. Песнь Песней. 4, 9.
[Закрыть] Она отлично знала, какие мысли пробуждает подобная игра. Но теперь, когда она стала горничной, я ни разу не видел, чтобы она, даже смотря на Савиньи, позволяла себе подобный жест Силы, играющей с Огнем.
Мое отступление затянулось, дорогой мой, но, согласитесь, все, что может пролить для вас свет на то, чем была Отеклер, важно для моей истории… В этот день ей пришлось побеспокоиться, подняться с места и показать свое лицо, потому что графиня позвонила и велела дать мне чернила и бумагу для рецепта, и она вошла в спальню. Вошла она со стальным наперстком на пальце, который не успела снять, тогда как иголку с ниткой воткнула в свой вызывающий бюст, где уже торчала целая масса других иголок, озаряя ее грудь своим стальным блеском. Даже сталь иголок украшала эту чертовку, которая родилась, чтобы управляться со сталью, и в средние века, наверное, носила бы панцирь. Пока я писал, она стояла передо мной, подавая мне чернильницу тем благородным и мягким движением руки, которое особенно характерно для фехтовальщиков. Кончив писать, я поднял глаза, посмотрел на Отеклер, чтобы не аффектировать равнодушие, и нашел, что у нее утомленное после ночи лицо. Внезапно вошел Савиньи. Он был еще более утомлен, чем она. Он заговорил со мной о состоянии графини, которая все не выздоравливала. Он говорил об этом как человек, который ждет не дождется ее исцеления. Тон у него был горький, язвительный, сухой, словно он и впрямь выбился из терпения. Разговаривая, он расхаживал взад и вперед. Я холодно посмотрел на него, полагая, что это уж чересчур и наполеоновский тон со мною несколько неуместен. «Но если я вылечу твою жену, – нахально подумал я, – ты уже не будешь ночи напролет заниматься фехтованием и любовью со своей пассией». Я мог бы вернуть его к забытому им чувству реальности и приличия, сунув ему под нос, если бы мне захотелось, нюхательную соль достойного ответа. Я ограничился тем, что посмотрел на него. Он становился для меня еще интересней, чем раньше: я ведь ясно понимал, что теперь он вдвое откровенней ломает комедию.
Доктор снова замолчал. Он запустил толстые большой и указательный пальцы в гильошированную серебряную табакерку и угостился понюшкой макубака[98]98
Сорт дорогого табака, который выращивали около городка Макуба на острове Мартиника, французской колонии в Карибском море.
[Закрыть] как торжественно именовал свой табак. Сам Торти в свой черед пробуждал во мне такой интерес, что я не отпустил никакого замечания, и, насладясь понюшкой и проведя крючковатым пальцем по изгибу плотоядного носа, напоминавшего клюв ворона, он продолжал:
– Да, ему действительно не терпелось, но, конечно, не потому, что не выздоравливала его жена, которой он был решительно неверен! Черт побери, он, сожительствовавший со служанкой в своем собственном доме, естественно, не мог сердиться из-за того, что его жена не выздоравливает! Ведь выздоровей она, и продолжать адюльтер станет куда трудней. Однако верно и то, что бесконечный медленный недуг графини выматывал его и действовал ему на нервы. Быть может, он предполагал, что это не затянется так надолго? И если я начал задумываться, кому – графу, или Отеклер, или обоим вместе – пришла мысль покончить с этим, раз конца этому не могут положить ни болезнь, ни врач, то начал именно с той минуты.
– Как, доктор! Неужели они…
Я не договорил. От мысли, на которую он меня навел, у меня перехватило дыхание.
Торти поглядел на меня и наклонил голову так же трагично, как статуя командора, когда она принимает приглашение на ужин.
– Да, – медленно выдохнул он низким голосом, отвечая на мою мысль. – Во всяком случае, через несколько дней вся округа с ужасом узнала, что графиня умерла от отравления…
– От отравления! – вскричал я.
– По вине своей горничной Элали, которая, по слухам, перепутала пузырьки и дала хозяйке двойные чернила вместо прописанного мной лекарства. В конце концов, такая ошибка вполне возможна. Но я-то знал, что Элали – это Отеклер! Я-то видел их с графом на балконе в позе группы Кановы! Свет не видел того, что видел я. Свет представлял себе случившееся как прискорбный несчастный случай. Однако через два года после катастрофы стало известно, что граф Серлон де Савиньи открыто обвенчался с девицей Стассен – ему все-таки пришлось открыть, кто такая лже-Элали, – и что он уложил ее в постель, еще не успевшую остыть после его первой жены, в девичестве мадмуазель Дельфины де Кантор; вот тогда разразилась настоящая буря подозрений, но разразилась глухо, как будто людям стало страшно от того, что они говорят и думают. Однако никто ничего толком не знал. Знали одно – граф де Савиньи совершил чудовищный мезальянс, за который на него указывают пальцем и сторонятся его, как зачумленного. Одного этого уже было довольно. Вам известно, какое это бесчестье, вернее, каким было бесчестьем, – поскольку и в нашей стране порядок вещей сильно изменился, – когда о человеке говорят: «Он женат на своей служанке!» Это бесчестье получило огласку и легло на Серлона грязным пятном. Что же до страшных слухов о преступлении, которые было пошли, то их жужжание вскоре стихло, как гудение слепня, упавшего в дорожную колею. Однако существовал один человек, который все знал и был уверен…
– Этот человек – вы, доктор, не так ли? – перебил я.
– Действительно, я, но не только я. Если бы все знал лишь я, у меня были бы только слабые проблески истины, что хуже, чем неведение. Я никогда не имел бы полной уверенности, а я имею! – сказал он. – И послушайте, как она у меня появилась, – добавил он. узловатыми пальцами, словно клещами, обхватив мое колено. Впрочем, его история держала меня еще крепче, нежели похожая на крабьи конечности система суставов, которую представляла собой его устрашающая рука.
– Вы догадываетесь, – продолжал он, – что я первым узнал об отравлении графини. Виновны или нет были в нем Серлон и Отеклер, им все равно пришлось послать за мной: врачом-то был я. Конюх, даже не оседлав лошадь, галопом примчался за мной в В., и я, также галопом, последовал за ним в Савиньи. Когда я прибыл, – время, возможно, было и в данном случае рассчитано, – последствия отравления уже приобрели необратимый характер. Серлон с расстроенным лицом встретил меня во дворе и, как только я выпростал ногу из стремени, объявил мне таким тоном, словно его страшили слова, которые он произносит:
«Одна из служанок ошиблась. (Он не назвал имя Элали, которое на другой же день назвали все без исключения.) Но может ли быть, доктор, чтобы двойные чернила оказались ядом?»
«Это зависит от того, из каких веществ они приготовлены», – отпарировал я.
Граф провел меня к измученной страданиями жене, искаженное лицо которой походило на моток белых ниток, свалившийся в зеленую краску. Выглядела она ужасно. Она улыбалась кошмарной улыбкой почернелых губ, словно, видя, что я молчу, хотела мне сказать: «Я знаю, что вы думаете…» Я оглядел комнату в поисках Элали: мне хотелось видеть, как она держится в такую минуту. Ее не было. Не побоялась ли она меня, несмотря на свою отвагу? А я ведь пока что располагал лишь неопределенными данными…
Заметив, что я подошел ближе, графиня с усилием приподнялась на локте.
«Вот и вы, доктор, но вы опоздали. Я умираю. Посылать надо было, Серлон, не за врачом, а за священником. Ступайте распорядитесь, чтобы его позвали, и пусть меня на несколько минут оставят наедине с доктором. Я так хочу!»
Она произнесла «Я так хочу!» голосом, которого я никогда у нее не слышал, – голосом женщины с таким лбом и подбородком, какие я вам описал.
«Даже мне уйти?» – пролепетал Савиньи.
«Даже вам, – ответила она. И почти ласково добавила: – Вы же знаете, женщины особенно стесняются тех, кого любят».
Едва он вышел, в ней произошла жестокая перемена. Из кроткой она стала свирепой.
«Доктор, – сказала она с ненавистью в голосе, – моя смерть – не случайность, а преступление. Серлон любит Элали, и она меня отравила. Я не поверила вам, когда вы сказали мне, что эта девушка слишком красива для горничной. Я ошиблась. Он любит эту негодницу, эту мерзкую девку, которая меня убила. Он виновней, чем она, потому что любит ее и предал меня ради нее. Вот уже несколько дней, как взгляды, которыми они обменивались через мою постель, насторожили меня. А потом этот мерзкий вкус чернил, которыми меня опоили!.. Несмотря на этот отвратительный вкус, я все выпила, все проглотила, потому что мне легче умереть. Не говорите мне о противоядии. Я не хочу ваших лекарств. Я хочу умереть».
«Зачем же вы тогда вызвали меня, графиня?»
«Затем, – отозвалась она, задыхаясь, – чтобы сказать вам, что меня отравили, и попросить вас под честное слово это скрыть. Все это вызовет страшный шум. Этого не нужно. Вы – мой врач, и вам поверят, если вы подтвердите придуманную ими историю про ошибку, если вы заявите, что я не умерла бы, что меня можно было бы спасти, не будь мое здоровье уже подорвано. Вот в этом и поклянитесь мне, доктор».
Я не ответил, и она поняла, что у меня на уме. «Она любит мужа так, что хочет его спасти», – подумал я. Эта мысль, естественная и банальная, первой пришла мне в голову, так как бывают женщины, до такой степени созданные для любви и самоотречения, что они даже не отвечают на удар, который сулит им смерть. Однако графиня де Савиньи никогда не казалась подобным существом.
«Ах, доктор, я прошу вас поклясться молчать совсем не по той причине, о которой вы думаете. Нет, сейчас я слишком ненавижу Серлона, чтобы, невзирая на измену, простить его. Я ухожу из этого мира ревнивой и беспощадной. Речь не о Серлоне, доктор, – энергично продолжала она, раскрывая ту сторону своего характера, которую я лишь угадывал, не постигая во всей ее глубине. – Речь идет о графе де Савиньи. Я не желаю, чтобы после моей смерти граф де Савиньи прослыл женоубийцей. Не желаю, чтобы его тащили в суд и называли сообщником распутной служанки-отравительницы. Не желаю, чтобы на имя де Савиньи, которое носила и я, легло пятно. О, если бы все сводилось только к нему, он десять раз взошел бы у меня на эшафот! Я сама вырвала бы ему сердце! Но дело касается всех нас, всего местного дворянства. Если бы мы все еще были тем, чем должны быть, я приказала бы бросить эту Элали в один из каменных мешков замка Савиньи и вопрос о ней никогда бы уж больше не встал. Но теперь мы не хозяева у себя в доме. Мы лишились нашего скорого и молчаливого правосудия, а скандалов и публичности вашего я ни за что не желаю, и мне, доктор, предпочтительней оставить Серлона и Элали в объятиях друг у друга, избавленными от меня и счастливыми, и умереть, как умираю я, бесясь при мысли, что в-ское дворянство обречено на позорный удел – числить в своих рядах отравителя».
Она говорила с невероятной четкостью, несмотря на спазмы, так сотрясавшие ей челюсти, что стучащие зубы чуть не ломались. Я не только узнавал – я постигал ее! Передо мной была знатная девушка и ничего кроме этого, знатная девушка, перед смертью подавившая в себе ревнивую женщину. Она умирала, как подобает истинной дочери В., последнего дворянского города Франции. И тронутый этим, быть может, больше, чем следовало, я обещал и поклялся ей сделать то, чего она требует, если, конечно, не спасу ее.
И я сдержал слово, мой дорогой. Я не спас ее, не мог спасти: она умерла, отказываясь от лекарств. Я сказал вам, что, умирая, она потребовала притушить дело, и я убедил всех, что никакого дела нет… С тех пор прошло два с половиной десятилетия. Теперь эта странная история заглохла: ее замолчали и о ней забыли. Многих ее очевидцев не стало. Новое, ничего не ведающее и безразличное поколение выросло над их могилами, и вы – первый, кому я рассказываю об этом зловещем происшествии.
К тому же, чтобы я о ней рассказал, нам понадобилось увидеть то, что мы видели. Понадобились два эти человека, по-прежнему красивые наперекор годам, по-прежнему счастливые, несмотря на их преступление, мощные, страстные, поглощенные собой, идущие по жизни с такой же величавостью, как по этому саду, похожие на двух приалтарных ангелов, которые возвышаются бок о бок в золотой тени четырех своих крыл.
– Но, доктор, – возразил я с ужасом, – если то, что вы мне поведали, – правда, счастье таких людей означает, что во всем творении царит вопиющий беспорядок.
– Беспорядок или порядок, считайте как угодно, – отпарировал атеист Торти, бескомпромиссный и столь же спокойный, как те, о ком он говорил. – Это факт. Они счастливы, несравненно и вызывающе счастливы. Я очень стар и видел на земле много счастья, но счастья краткого, и никогда оно не было таким глубоким и непреходящим, как это.
И поверьте, я хорошо его изучил, исследовал, проанализировал. Поверьте, я долго искал в этом счастье червоточину. Прошу простить за выражение, но могу сказать, что подверг его проверке на вшивость. Я, насколько мог, заглянул, да что там заглянул – обеими ногами залез в жизнь двух этих людей, чтобы убедиться, нет ли в их поражающем и возмутительном счастье какого-нибудь изъяна, трещинки, пусть даже самой малой и скрытой в недоступном месте, но не усмотрел ничего, кроме внушающего зависть блаженства, которое можно было бы назвать отменной и удачной шуткой, сыгранной дьяволом с Богом, если бы дьявол и Бог вправду существовали. По смерти графини я, как вы понимаете, остался в хороших отношениях с Савиньи. Поскольку я пошел даже на то, чтобы подкрепить своим свидетельством сочиненную им и Отеклер басню об отравлении по неосторожности, они никак не были заинтересованы в разрыве со мной, а я, напротив, был весьма заинтересован в том, чтобы узнать, что последует дальше, что они будут делать и чем станут. Меня бросало от них в дрожь, но я подавлял свое отвращение… А последовал за случившимся траур, который Савиньи соблюдал обычные два года, да так, чтобы подтвердить общее мнение о нем как о самом идеальном из всех мужей прошлого, настоящего и будущего. Полных два года он ни с кем не виделся. Он заперся у себя в замке в строжайшем одиночестве, и никто не узнал, что он оставил в Савиньи Элали, невольную причину смерти графини, невзирая на то что хотя бы приличия ради ему следовало выставить ее за дверь, даже если он был уверен в ее невиновности. Оставлять у себя такую особу после такой катастрофы было чрезвычайно опасно, и это доказало мне, насколько безумную страсть к ней питает Серлон, страсть, которую я всегда в нем угадывал. Поэтому я нисколько не удивился, когда в один прекрасный день, возвращаясь со своих врачебных визитов, встретил на дороге в Савиньи кого-то из слуг графа, расспросил его, что нового в замке, и узнал, что Элали оттуда и не уезжала. По безразличию, с каким он мне это сказал, я понял: никто из графской челяди не подозревает, что она его любовница. «Они, как всегда, играют по крупной, – подумал я. – Но почему они не уезжают? Граф богат. Он везде может жить на широкую ногу. Почему не удрать с этой прекрасной дьяволицей (кстати, о дьяволице – в этуя верил), которая, чтобы покрепче ухватить Серлона своими когтями, предпочла жить у него в доме, а не стать его любовницей в В. и поселиться в каком-нибудь отдаленном квартале, где он преспокойно навещал бы ее тайком?» Во всем этом была некая подоплека, которой я не понимал. Выходит, их безумство, их взаимопроникновение были настолько неудержимы, что они презрели всякое житейское благоразумие, всякую осторожность. Не захотелось ли Отеклер, за которой я предполагал более сильный, чем у Серлона характер и которую считал мужским началом в их любовных отношениях, остаться в замке, где ее видели служанкой и должны были увидеть госпожой, чтобы, оставшись, подготовить общественное мнение скандалом, который разразился бы, если бы об этом узнали, к новому, еще более оглушительному скандалу, которым станет ее брак с графом де Савиньи? Мысль о нем не приходила тогда мне в голову, и я не знаю, пришла ли она уже ей. Отеклер Стассен, дочь Дыроверта, старого содержателя фехтовального зала, которую мы все видели в В., когда она давала там уроки и в облегающих ноги штанах делала полные выпады, – графиня де Савиньи? Полно! Кто додумался бы до такого переворота в порядке вещей, до такого настоящего конца света? Ох, черт возьми, я лично, in petto,[99]99
В душе (ит.).
[Закрыть] предвидел, что эти великолепные звери, которые с первого взгляда распознали друг в друге существо той же породы и осмелились предаваться адюльтеру на глазах у графини, не преминут продолжать сожительство. Но брак, брак, бесстыдно заключенный под носом у Бога и людей, вызов, брошенный общему мнению целого края, чувства и обычаи которого жестоко оскорблены, – нет, я был за тысячу лье от того, чтобы предположить такое, был, честное слово, так далеко, что, когда после двухлетнего траура Серлона внезапно состоялась его свадьба, неожиданная весть о ней обрушилась на меня ударом грома, словно я тоже принадлежал к тем глупцам, которые никогда ни к чему не готовы и которые, узнав, что произошло, принялись по всей округе скулить, как скулят по ночам на перекрестках выпоротые арапником собаки.
Впрочем, в течение двух лет траура, который так строго соблюдался Серлоном, а закончившись, был просто объявлен притворством и низостью, я не часто бывал в замке Савиньи. Зачем мне было туда ездить? Обитатели его чувствовали себя хорошо и до той недалекой, вероятно, минуты, когда им пришлось бы ночью посылать за мной из-за родов, которые, может быть, снова придется скрывать, не нуждались в моих услугах. Тем не менее время от времени я отваживался нанести графу визит. Учтивость, усугубленная вечным моим любопытством! Серлон принимал меня там, где он по обстоятельствам находился в момент моего приезда. Общался он со мной без тени смущения. Он обрел прежнюю благожелательность. Вид имел серьезный. Я уже заметил вам, что счастливые люди всегда серьезны. Они как бы с осторожностью несут в себе свое сердце, словно оно – полный стакан, который от малейшего движения может расплескаться или разбиться. Но, несмотря на всю серьезность и черную одежду Серлона, глаза его неизбывно светились безграничным блаженством. В них читалось уже не облегчение, не избавление, как в тот день, когда в спальне у жены он заметил, что я узнал Отеклер, но принял решение не показывать этого. Нет, черт возьми, это было откровенно выраженное счастье. Хотя во время этих церемонных и мимолетных визитов мы касались лишь чисто внешних и поверхностных тем, голос графа де Савиньи звучал совсем иначе, нежели при жизни жены. Теперь он выдавал своей почти теплой полнотой, с каким трудом граф скрывает рвущуюся из груди радость. Что до Отеклер (именовавшейся по-прежнему Элали и пребывавшей в замке, как сообщил мне слуга), я довольно долго не встречал ее. Когда я проходил по коридору, где во времена графини она работала в оконной амбразуре, ее там не было. И однако всё – кипа белья, ножницы, футляр для них и наперсток – по-прежнему лежало на подоконнике, доказывая, что Элали до сих пор работает здесь, возможно, именно на этом, сейчас пустом, хотя еще хранящем ее тепло, стуле, но она ушла, услышав, что я приехал. Вы помните, я сказал, что в самовлюбленности своей полагал, будто она боится моего проницательного взгляда; но теперь-то ей нечего было бояться. Она ведь не знала, что это я принял страшную исповедь графини. При знакомой мне надменности и смелости своей натуры она должна была бы, скорее, радоваться случаю бросить вызов прозорливцу, разгадавшему ее. И действительно, мои предположения оказались справедливы, потому что, когда я встретил Отеклер, счастье было так ярко написано у нее на лбу, что это выражение не померкло бы, даже если бы ей выплеснули в лицо всю бутылку двойных чернил, которыми она отравила графиню.
В первый раз я встретил ее на парадной лестнице замка. Она спускалась, я поднимался. Спускалась она несколько торопливо, но, увидев меня, замедлила движения, несомненно намереваясь дать мне полюбоваться ее лицом и впериться в меня своими глазами, заставляющими жмуриться пантер, но не заставившими меня опустить мои. Спускаясь по ступеням, где из-за быстроты ее движений юбки как бы плыли за ней следом, она казалась низлетающей с неба. Счастливое лицо делало ее неповторимой. О, ее вид был в тысячу раз ослепительней, чем вид Серлона! Тем не менее я прошел мимо, не пожелав ничем выказать вежливость: правда, Людовик Четырнадцатый здоровался на лестнице с горничными, но ведь среди них не было отравительниц! Она пока была горничной и в этот день еще оставалась ею, судя по облику, наряду, белому фартуку, но бесстрастие рабыни уже уступило место счастливому виду торжествующей и деспотической госпожи. Этот вид она сохраняла всегда. Я только глядел на нее, да и вы сами можете это подтвердить. Этот сияющий вид поражает даже сильнее, чем красота лица. Этот сверхчеловечески гордый вид, свидетельство счастливой любви, вероятно передавшейся от нее Серлону, которому сначала был не свойствен, она сохраняет и двадцать пять лет спустя, и я не думаю, чтобы он хоть на минуту потускнел или омрачился на лицах этих баловней жизни. Этим видом они всегда победоносно отвечали на всё – отчужденность, злоречивые пересуды, презрение возмущенного общества – и убеждали каждого, кто встречался с ними, что преступление, в котором их обвиняли несколько дней, – бессовестная клевета.