Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
Счастливые преступники
В наше замечательное время, слыша подлинную историю, всегда кажется, что ее продиктовал дьявол…
Минувшей осенью я прогуливался однажды утром по Ботаническому саду[68]68
Ботанический сад в Париже является также зоопарком.
[Закрыть] в обществе доктора Торти, безусловно одного из самых давних моих знакомых. Когда я еще был ребенком, он практиковал в городе В.; но тридцать лет спустя после этих приятных занятий, когда перемерли его клиенты, – он называл их «мои фермеры»и они принесли ему больше дохода, чем целая куча арендаторов хозяевам лучших земель в Нормандии, – он не набрал себе новой клиентуры; уже в годах и помешанный на собственной независимости, как животное, всю жизнь ходившее на поводке и наконец порвавшее его, он погрузился в пучину Парижа и, осев как раз поблизости от Ботанического сада, на улице Кювье, по-моему, занимался медициной лишь для собственного удовольствия, которое, впрочем, получал от нее немалое, потому что от природы был врачом до кончиков ногтей, большим врачом и к тому же великим наблюдателем во многих областях помимо чистой физиологии и патологии.
Сталкивались вы когда-нибудь с доктором Торти? Это был один из сильных и смелых умов, не носящих митенки по той прекрасной и пословичной причине, что «кошка в перчатках мышей не берет», а этот матерый породистый котище взял их видимо-невидимо; словом, это был тип человека, который очень мне нравился, и – думаю (а я себя знаю) – именно теми своими сторонами, которые больше всего не нравились другим. Действительно, доктор Торти, грубиян и оригинал, был, как правило, не по сердцу тем, кто чувствует себя хорошо; но, заболев, те, кому он особенно не нравился, расстилались перед ним, как дикари перед Робинзоном, который мог их убить, но не по этой причине, а как раз по противоположной: он мог их спасти. Без этого решающего обстоятельства доктор никогда не скопил бы ренту в двадцать тысяч ливров в дворянском, богомольном и ханжеском городишке, обитатели коего, руководствуйся они только собственными предубеждениями и пристрастиями, живо выставили бы Торти за ворота своих особняков. Впрочем, доктор с большим хладнокровием отдавал себе в этом отчет и лишь посмеивался. «Им приходится выбирать – между мной и последним причастием, – издевательски приговаривал он все тридцать лет, что батрачил в В., – и при всей их набожности они предпочитают меня Святым дарам». Как видите, доктор не стеснялся. Шутил он всегда чуточку богохульно. Откровенный последователь Кабаниса[69]69
Кабанис, Жорж (1757–1808) – французский врач и философ-материалист.
[Закрыть] в философии медицины, он принадлежал, как его старый товарищ Шосье,[70]70
Шосье, Франсуа (1746–1828) – французский врач и философ.
[Закрыть] к школе врачей, внушающих ужас своим абсолютным материализмом, и, как Дюбуа, – первый из Дюбуа,[71]71
Дюбуа, Антуан, барон (1756–1837) – французский врач и акушер. Назван «первым» в отличие от своего сына Поля Дюбуа (1795–1871), тоже хирурга и акушера.
[Закрыть] – был циником, который все принижает и способен обращаться на «ты» к герцогиням и фрейлинам императрицы, именуя их «мамашами»– точь-в-точь, словно торговок рыбой. Чтобы дать хотя бы представление о цинизме доктора Торти, могу сообщить то, что сам слышал от него однажды в клубе «Современных дурней», когда, самодовольно окинув взглядом собственника ослепительный четырехугольник стола, украшенный ста двадцатью сотрапезниками, он заявил: «Это я их всех сделал!» Моисей – и тот не был столь горд, являя глазам жезл, каким изводил воду из скал.[72]72
Библия, Исх., 17. 5.
[Закрыть] Что вы хотите? У него не было шишки почтительности,[73]73
Термин френологии – модной в первой половине XIX в. лженауки придуманной немецким врачом Францем Йозефом Галлем (1758–1828), который объяснял психические особенности человека строением его черепа, в частности наличием на последнем выпуклостей (шишек, бугров).
[Закрыть] и он утверждал даже, что на том месте черепа, где она находится у других, у него – дыра. Старый – ему уже было за семьдесят, – но широкоплечий, крепкий и узловатый, как его фамилия,[74]74
Torty – производное от франц. tordre – крутить, вить, скручивать.
[Закрыть] с проницательным взором девственно не знакомых с очками глаз под прилизанным светло-каштановым париком на коротко остриженных волосах, почти всегда в сюртуке того коричневого цвета, который долго именовался «московским дымом»[75]75
Назван так в память московского пожара 1812 г.
[Закрыть] он ни одеждой, ни повадкой не походил на корректных во всех отношениях парижских врачей в белых галстуках, наводящих на мысль о саване их пациентов. Торти был совсем другой человек. Замшевые перчатки, сапоги на толстой подошве и высоких каблуках, благодаря чему доктор на ходу четко печатал шаг, придавали его облику нечто проворное и кавалерийское, и этот эпитет точен, потому что Торти много лет (сколько из тридцати!) оставался наездником в шаривари[76]76
Шаривари – здесь: брюки для верховой езды, слово, перенятое парижанами в 1814 г. от наших казаков в силу, вероятно, звукового совпадения русского «шаровары» и французского charivari – шум, гомон, суета.
[Закрыть] с пуговицами на бедрах, мотавшимся по таким дорогам, где у кентавра и то хребет сломается, и все это угадывалось по его манере до сих пор выпячивать широкий торс, словно привинченный к каменно-неподвижной пояснице, и покачиваться на сильных, незнакомых с ревматизмом ногах, кривых, как у старинного почтальона. Доктор Торти был своего рода Кожаным Чулком на коне, прожившим жизнь на бездорожье Котантена,[77]77
Котантен – полуостров на севере Нормандии.
[Закрыть] подобно тому как куперовский герой прожил ее в лесах Америки. Естествоиспытатель, ни в грош не ставивший законы общества, как и Кожаный Чулок у Купера, но в отличие от героя Фенимора не заменивший их идеей Бога, он сделался одним из тех безжалостных наблюдателей, которые просто не могут не быть мизантропами. Это неизбежно, и доктор стал мизантропом. Только пока он вынуждал свою лошадь месить брюхом грязь непролазных дорог, у него нашлось достаточно времени, чтобы пресытиться всеми видами житейской грязи. Он отнюдь не был мизантропом на манер Альсеста.[78]78
Альсест – герой комедии Мольера «Мизантроп» (1666).
[Закрыть] Он не возмущался в добродетели своей, не злился. Нет, он презирал человека так же спокойно, как угощался понюшкой, и первое доставляло ему даже больше удовольствия, чем табак.
Таков в точности был доктор Торти, с которым я прогуливался.
В тот день стояла светлая, радостная погода, способная задержать ласточек, которые собираются улетать на юг. На Нотр-Дам пробило полдень, и главный колокол собора словно разливал над рекой, подернутой у мостовых опор зеленой рябью, долгие светоносные раскаты, долетавшие – настолько был чист сотрясаемый ими воздух – до наших ушей. Порыжелая листва сада постепенно просохла от голубого тумана, окутавшего ее влажным октябрьским утром, а отрадное, хоть и запоздалое солнце, словно золотая вата, приятно грело нам с доктором спину, и мы остановились полюбоваться знаменитой черной пантерой, которая на следующую зиму умерла от чахотки, как юная девушка. Вокруг нас шаталась обычная для Ботанического сада простонародная публика – солдаты и няньки, которые любят ротозейничать перед зарешеченными клетками и усиленно забавляются, швыряя скорлупой орехов или каштанов в зверей, оцепеневших или уснувших за прутьями. Пантера, перед которой мы очутились во время скитаний по саду, была, если помните, из породы, что водится только на острове Ява, в краю, где природа живет напряженней, чем где-либо еще, и сама кажется огромной, не поддающейся дрессировке тигрицей, на которую походят все детища этой устрашающе плодородной почвы, сперва гипнотизирующей, а затем разрывающей человека. Цветы на Яве ярче и душистей, плоды вкусней, животные красивей и сильнее, чем в любой другой стране, и составить себе представление о тамошнем неистовстве жизни дано лишь тому, кто сам испытал захватывающие и смертельные ощущения страны, чарующей и отравляющей одновременно, Армиды[79]79
Армида – героиня поэмы Тассо «Освобожденный Иерусалим», мусульманская красавица и злая волшебница.
[Закрыть] и Локусты[80]80
Локуста – известная отравительница времен Нерона.
[Закрыть] в одном лице. Небрежно возлежа на вытянутых элегантных лапах, с поднятой головой и неподвижными изумрудными глазами, пантера являла собой великолепный образец порождений своей родины. Ни одно рыжее пятно не портило ее черную бархатную шкуру, настолько черную и матовую, что лучи, скользя по ней, не придавали ей блеск, а вбирали его в себя, как вода поглощается губкой, впитывающей ее. Когда с этой идеальной формы гибкой красоты, силы, грозной даже во время отдыха, с этого царственного и бесстрастного презрения ваш взгляд переносился на человеческие существа, с разинутым ртом и расширенными зрачками глазевшие на клетку, подлинно прекрасная роль доставалась не людям, а зверю. Его превосходство было отчетливо почти до унизительности!
Я шепотом излагал эти соображения доктору, когда внезапно два человека раздвинули зевак, собравшихся перед пантерой, и остановились прямо напротив нее.
– Вы, конечно, правы. – ответил мне доктор, – но теперь взгляните. Вот равновесие и восстановлено.
Это были мужчина и женщина, оба высокие и оба с первого же взгляда, что я на них бросил, показавшиеся мне представителями высших слоев парижского света. И тот, и другая были уже не молоды, но тем не менее безупречно красивы. Мужчине было за сорок семь, женщине – примерно сорок один. Итак, они, как выражаются моряки, вернувшиеся с Огненной Земли, пересекли линию, более роковую и грозную, чем экватор, которую в житейском море пересекаешь лишь раз и никогда вторично. Но, судя по всему, это обстоятельство их мало заботило. Ни на лбу, ни на лице у них не читалось и следа меланхолии. Мужчина, столь же стройный и аристократичный в черном наглухо застегнутом сюртуке, как кавалерийский офицер, если бы того одели в костюм, в который Тициан наряжает модели своих портретов, походил чопорной осанкой, надменным и чуть женственным видом, а также острыми кошачьими усами с начавшими седеть кончиками на миньона[81]81
Прозвище придворных щеголей, фаворитов Генриха III, короля Франции в 1574–1589 гг., отличавшегося ханжеством в сочетании с противоестественными склонностями.
[Закрыть] времен Генриха III и, еще более усугубляя это сходство, носил короткие волосы, не мешавшие видеть, как сверкают у него в ушах два темно-синих сапфира, напомнивших мне два изумруда, что красовались на тех же местах у Сбогара.[82]82
Жан Сбогар – герой одноименного романа (1818) Шарля Нодье (1780–1844), романтический бунтарь, глава разбойников.
[Закрыть] За исключением этой смешной(как сказал бы свет) детали, выдававшей откровенное презрение ко вкусам и взглядам нашего времени, все в облике этого человека было просто – он выглядел как истый денди в понимании Бреммеля, то есть отнюдь не бросался в глаза, привлекал к себе внимание лишь сам по себе, и привлекал бы его полностью, не опирайся на его руку женщина, стоявшая с ним рядом. Она действительно притягивала к себе взгляды еще сильнее, чем ее спутник, и удерживала их дольше. Дама тоже была высокого роста, почти вровень с ним. А поскольку она была вся в черном, то пышностью форм, таинственной гордостью и силой наводила на мысль о большой черной Исиде из Египетского музея.[83]83
Имеется в виду один из отделов Лувра.
[Закрыть] Странное дело! В этой прекрасной паре мышцы были представлены женщиной, нервы – мужчиной… Я видел ее лишь в профиль, но ведь он – камень преткновения для красоты или самое ослепительное ее свидетельство. Ни разу в жизни, думается мне, я не встречал профиля чище и высокомерней. Что до ее глаз, то я о них судить не мог, потому что они были вперены в пантеру, которая, без сомнения, испытывала их магическое воздействие, видимо неприятное, потому что, и раньше неподвижная, она все больше уходила в эту напряженную неподвижность по мере того, как зрительница вглядывалась в нее; подобно кошке на ослепляющем свете, не сдвинув голову ни на волосок, не шевельнув даже кончиком уса, зверь несколько раз поморгал и словно не в силах сопротивляться, медленно сокрыл за сомкнувшимися занавесями век зеленые звезды глаз. Он как бы замуровался в себе.
– Эге! Пантера против пантеры! – шепнул мне доктор. – Только атлас покрепче бархата.
Под атласом он разумел женщину в платье с длинным треном, платье из этой переливающейся ткани. И ведь доктор верно подметил! Черная, гибкая, столь же мощная в каждом своем движении и столь же царственная в повадке, такая же в своем роде прекрасная, но источающая еще более тревожное очарование, эта незнакомка казалась пантерой-человеком, вставшей перед пантерой-зверем и затмевающей ее; вторая это, разумеется, почувствовала и зажмурилась. Но если это был триумф, женщина не удовольствовалась им. Великодушия ей явно недоставало. Ей захотелось, чтобы соперница увидела, кто ее унизил, раскрыла глаза и взглянула на обидчицу. Поэтому, молча расстегнув всю дюжину пуговиц на фиолетовой до локтя облегавшей ее великолепную руку перчатке, она сдернула ее и, смело просунув через прутья решетки, хлопнула ею по короткой морде пантеры, ответившей лишь одним рывком – но каким! – и одним молниеносным укусом. У собравшейся перед прутьями группы вырвался крик. Мы уже решили: кисть оторвана. Но нет, исчезла только перчатка. Пантера проглотила ее. Оскорбленный грозный зверь раскрыл страшные расширенные глаза, его наморщенные ноздри еще трепетали.
– Сумасшедшая! – воскликнул мужчина, хватая прекрасную руку, только что ускользнувшую от самых острых на свете зубов.
Вы знаете, как произносят иногда слово «сумасшедшая». Он произнес его именно так и порывисто поцеловал прекрасное запястье.
И поскольку он стоял с нашей стороны, а дама вполоборота повернулась к нему, чтобы увидеть, как он целует ей обнаженную руку, я увидел ее глаза, способные зачаровать тигров, а сейчас сами зачарованные мужчиной, глаза – два больших черных бриллианта, ограненных для того, чтобы выражать собой все мыслимое в жизни высокомерие, а сейчас устремленные на спутника и выражавшие одно лишь страстное обожание.
Эти глаза были целой поэмой и читались как поэма. Мужчина не отпустил руку, которая ощутила раскаленное дыхание пантеры, поднес ее к сердцу и увлек женщину в главную аллею сада, вновь равнодушно раздвинув кучку простонародья, взволнованную той опасностью, которой только что подвергла себя неосторожная дама, и выражавшую это ропотом и возгласами. Они прошли мимо нас с доктором, поглощенные только собой, смешав дыхание и тесно прижавшись друг к другу, как если бы им хотелось слиться в единое целое так, чтоб были одна душа и одно тело. Глядя, как они идут, казалось, что это некие высшие существа, не замечающие даже земли, по которой ступают их ноги, и проходящие через мир в облаке, как бессмертные у Гомера!
Такое редко случается в Париже, и по этой причине мы долго смотрели вслед удаляющейся царственной чете, любуясь тем, как женщина с безразличием павлина к своим перьям выставляет на всеобщее обозрение длинный трен черного платья, волочащегося по садовой пыли.
Они были великолепны, удаляясь под лучами полуденного солнца в величавом сплетении двух их естеств. Вот так же они дошли до ворот в садовой решетке и уселись в ожидавшее их купе, сверкавшее медью отделки и сбруи.
– Они забывают о вселенной! – сказал я доктору, и он понял мою мысль.
– А, много им дела до вселенной! – ответил он своим пронзительным голосом. – Они ничего не видят во всем творении и – что еще почище! – проходят мимо своего врача, не замечая его.
– Как! Вы их врач? – возопил я. – Ну, уж тогда, дорогой доктор, извольте рассказать, что они такое.
Чтобы произвести впечатление, Торти, как водится, помедлил: старик во всем и всегда хитрил!
– Филемон и Бавкида[84]84
В древнегреческой мифологии – дружная супружеская чета, радушно принявшая у себя в хижине богов Зевса и Гермеса и награжденная теми за это долголетнем и одновременной смертью.
[Закрыть] – просто сказал он. – Вот и все.
– Черт побери! – возразил я. – Филемон и Бавкида с такой горделивой осанкой и так мало похожие на древних! Но, доктор, это же не их имена. Как их зовут?
– Что? – возмутился доктор. – Неужели у себя в свете, куда я не кажу носа, вы не слышали разговоров о графе и графине Серлон де Савиньи как о легендарном образце супружеской любви?
– Честное слово, нет, доктор, – возразил я. – В свете, где я действительно бываю, мало говорят о супружеской любви.
– Гм-гм, вполне возможно, – согласился доктор, отвечая скорее собственной мысли, чем моей. – В мирке, к которому относитесь вы и они, люди обходятся без многих более или менее почтенных вещей. Но помимо того что у нашей четы есть основания поменьше бывать там и почти весь год проводить в своем старом замке Савиньи в Котантене, в былые времена о ней ходили такие слухи, что в Сен-Жерменском предместье, где еще уцелели остатки дворянской солидарности, об этой паре чаще предпочитают молчать, нежели говорить.
– Что за слухи? Ах, как вы распалили мое любопытство, доктор! Вы должны что-то об этом знать. Замок Савиньи – недалеко от города В., где вы практиковали.
– Ох уж эти слухи! – сказал доктор, задумчиво взяв понюшку табаку. – В конце концов их признали ложными. Все это давно прошло. Но хотя брак по склонности и счастье, которое он приносит, почитаются в провинции идеалом у всех романтических и добродетельных матерей семейств, они – вернее, те из них, которых я знал. – не очень-то решаются заговаривать с дочерьми-барышнями об этом союзе.
– Но ведь вы же сказали: Филемон и Бавкида, доктор!..
– Бавкида! Бавкида! Гм, сударь, – перебил меня Торти, неожиданно проведя (один из его характерных жестов) крючковатым указательным пальцем по всей длине своего изогнутого, как у попугая, носа. – А вы не находите, что эта особа больше похожа не на Бавкиду, а на леди Макбет?
– Доктор, дорогой, обожаемый доктор, – взмолился я со всеми оттенками льстивости в голосе, – вы все-таки расскажете мне то, что знаете о графе и графине де Савиньи?
– Врач – исповедник наших дней, – произнес доктор торжественно глумливым голосом. – Он заменил священника, сударь, и, как священник, обязан блюсти тайну исповеди.
Торти лукаво посмотрел на меня, потому что знал мое почтение и любовь ко всему, что связано с католицизмом, врагом которого он был. И подмигнул мне, полагая, что я обезоружен.
– И соблюдет ее… как священник, – добавил он, взорвавшись хохотом, и долго смеялся самым своим циничным смехом. – Пойдем-ка вон туда. Там и побеседуем.
Он увел меня в большую, обсаженную деревьями аллею, которая разделяет с этой стороны Ботанический сад и Больничный бульвар. Мы уселись на скамью с зеленой спинкой, и доктор начал:
– Мой дорогой, это история, истоки которой придется искать столь же глубоко, как пулю, затерявшуюся под наросшей над ней плотью; забвение – это словно ткань живого тела: оно смыкается над событиями и спустя известное время мешает что-либо увидеть или заподозрить даже там, где они происходили. Это было в первые годы Реставрации. Через В. проходил один из гвардейских полков, и поскольку – не знаю уж, по каким военным соображениям – он задержался там на двое суток, офицеры надумали устроить в честь города показательный штурм. В. действительно имел все основания притязать на то, чтобы гвардейские офицеры почтили его подобным празднеством. Город был – как тогда говорили – большим роялистом, чем король. С поправкой на масштаб (в нем было всего тысяч пять – шесть жителей), он изобиловал дворянством. Тридцать с лишним отпрысков лучших его семейств служили в гвардии – либо короля, либо Мсье, и офицеры полка, проходившего через В., почти всех их знали. Однако главная причина, побудившая офицеров к устройству этого военного праздника, заключалась в репутации В., издавна прозванного городом-бретёром и до сих пор остававшегося самым бретёрским городом Франции. Революция 1789 года лишила дворян права носить шпагу, однако в В. они доказывали, что хоть не носят ее, но всегда готовы к ней прибегнуть. Штурм, устроенный офицерами, прошел блестяще. На него явились лучшие клинки края и даже любители, бывшие моложе на целое поколение и не столь искушенные, как в старину, в сложном и трудном искусстве фехтования. Все выказали такой энтузиастический интерес к владению шпагой, славе наших отцов, что старый полковой фехтмейстер, отслуживший уже не то три, не то четыре срока и сплошь расцветивший себе рукав нашивками, вообразил, что наилучшим способом приятно закончить свои дни было для него открыть в В. фехтовальный зал, и полковник, с которым он поделился своим замыслом и который его одобрил, разрешил ему уволиться и остаться в городе. Идея этого фехтмейстера, по имени Стассен, а по прозвищу Дыроверт, оказалась просто гениальной. Уже с давних пор в В. не было приличного фехтовального зала, и это служило одним из предметов постоянных меланхолических сетований местных дворян, вынужденных самим давать уроки сыновьям или возлагать эту обязанность на приятелей-отставников, плохо или вовсе не знавших того, чему они учили. А ведь жители В. гордились своей взыскательностью. В них действительно горел священный огонь. Им мало было убить противника: они жаждали проделать это искусно и изящно, в соответствии с правилами. Им нужно было, прежде всего, чтобы поединщик, как они выражались, выглядел в бою красиво, и они испытывали лишь глубокое презрение к здоровенным увальням, которые могут быть весьма опасны в схватке, но не являются, в строгом и точном смысле слова, «мастерами шпаги». Дыроверт в молодости, да и теперь очень красивый мужчина, который еще совсем юношей в лагере в Голландии триумфально победил всех остальных фехтмейстеров, стяжав в награду два посеребренных клинка и две такие же маски, был как раз одним из подобных мастеров, которых не создаст никакая школа, если сама природа не снабдит их исключительными данными. Естественно, что он стал кумиром В. – и больше того. Ничто так не уравнивает людей, как шпага. При старой монархии короли давали дворянство людям, учившим их владеть ею. Разве Людовик XV, насколько помнится, не даровал своему учителю Дане, оставившему книгу о фехтовании[85]85
«Искусство фехтования» Гийома Дане (1766).
[Закрыть] гербовый щит с четырьмя королевскими лилиями между двумя скрещенными шпагами! Провинциальные дворяне В., еще полной грудью вдыхавшие воздух монархии, быстро встали со старым фехтмейстером на дружескую ногу, как будто он был одним из них.
Покамест все шло хорошо, и Стассена, он же Дыроверт, можно было только поздравлять с удачей, но, к несчастью, у старого рубаки было не только сердце из красного сафьяна, нашитого на подбитый белой кожей нагрудник, которым он прикрывал торс, с важным видом давая урок. Оказалось, что в груди у него таится другое сердце, которое принялось за старое и в городишке В., где он осел в надежде обрести последнее пристанище в жизни. Видимо, сердце у солдата всегда из пороха. Стоит вёдру высушить последний, он взрывается особенно легко. Женщины в В. обычно хорошенькие, и для подсохшего пороха старого фехтмейстера искра могла найтись где угодно. Поэтому история его завершилась так же, как у множества старых солдат. Пошатавшись по всем европейским странам и подержав за подбородок и талию всех девиц, которых расставил на его пути дьявол, ветеран Первой империи учинил свою последнюю проказу и с соблюдением всех формальностей как в мэрии, так и в церкви женился в возрасте пятидесяти с лишним лет на одной из в-ских гризеток, каковая, разумеется, – а я-то уж знаю тамошних гризеток, да и как мне их не знать: я у стольких принимал роды – день в день по истечении положенных девяти месяцев осчастливила его ребенком, и ребенок этот, девочка, и есть не кто иной, мой дорогой, как та женщина с видом богини, которая только что проследовала мимо, уделив нам не больше внимания, чем если бы нас вовсе не было, и платье которой обдало нас ветром.
– Графиня де Савиньи! – вскричал я.
– Да, графиня де Савиньи собственной персоной! Нет, никогда не следует смотреть на происхождение – ни женщины, ни нации; не надо смотреть ни на чью колыбель. Помнится, в Стокгольме я видел колыбель Карла XII, которая походила на лошадиную кормушку, грубо выкрашенную красным, и даже кособочилась на своих подставках. А ведь какой из нее вырвался ураган! В сущности, всякая колыбель – выгребная яма, где по нескольку раз в день надо менять пеленки, а это слишком непоэтично для тех, кто начинает видеть в ней поэзию, когда там уже нет ребенка.
Тут доктор, подкрепляя свои умозаключения, хлопнул себя по ляжке одной из замшевых перчаток, которую держал за средний палец, и замша так щелкнула о бедро, что каждый, кто не лишен слуха, мог бы убедиться: старик еще чертовски мускулист.
Он выждал. Я не стал противоречить его философским выводам. Увидев, что я молчу, доктор продолжал:
– Как все старые солдаты, любящие даже чужих детей, Дыроверт сходил с ума по собственному. Ничего удивительного. Когда человек в годах становится отцом, он любит свое чадо сильнее, чем любил бы в молодости, потому что всеусугубляющее тщеславие усугубляет также отцовское чувство. Все молодящиеся старики, которых я видел в жизни и у которых были поздние дети, обожали свое потомство и, конечно, гордились им, словно неким геройским поступком. Это природа, потешаясь над ними, вливает им в сердце убеждение, что они еще молоды. Я не знаю более опьяняющего счастья и более смешной гордости, чем когда у старика вместо одного ребенка рождается двойня. Дыроверт не сумел усладить свою отцовскую гордость близнецами, но надо признать: из его ребенка можно было смело выкроить двоих. Дочь его – вы только что ее видели и можете судить, оправдала ли она отцовские чаяния, – была чудом силы и красоты. Первой заботой старого фехтмейстера было приискать ей крестного среди дворян, постоянно посещавших его зал, и он выбрал из всех графа д'Ависа, старейшину всех местных дуэлянтов и бездельников, который в эмиграции сам был фехтмейстером в Лондоне, взимая по несколько гиней за урок. Граф д'Авис де Сортовиль-ан-Бомон, еще до Революции кавалер ордена Святого Людовика и капитан драгун, а теперь переваливший за семьдесят, до сих пор оглушал эфесом своих молодых противников, да так, что, выражаясь языком фехтовальных залов, их покачивало. Это был старый зубоскал, не останавливавшийся в своих шутках перед жестокостью. Так, например, он любил оттягивать кончик клинка в пламени свечи и, закалив таким образом сталь, которая больше не гнулась и пробивала вам при уколе грудину или ребра, нагло величал свою рапиру костоломкой. Он высоко ценил Дыроверта, к которому обращался на «ты». «Дочь такого человека, как ты, – внушал он ему, – может зваться только тем же именем, что меч героя. Назовем ее Отеклер![86]86
Отеклер (в старофранц. форме Альтеклер – Пресветлый) – название меча Оливье, друга и побратима Роланда, героя французского национального эпоса «Песнь о Роланде».
[Закрыть]» Это имя ей и дали. В-ский кюре скроил, правда, гримасу при таком необычном имени, которое никогда не звучало над купелью в его церкви, но поскольку крестным отцом был господин граф д'Авис, поскольку, невзирая на нарекания либералов, дворянство и духовенство всегда будут связаны нерасторжимыми узами и поскольку в римском церковном календаре упоминается Святая Клара,[87]87
По-французски – Клер.
[Закрыть] имя меча Оливье перешло к девочке, не вызвав особого волнения в городе. Такое имя не может не быть судьбоносным. Бывший фехтмейстер, любивший свое ремесло почти так же, как дочь, решил ее обучить ему и оставить свой талант ей в приданое. Жалкое приданое, скудный паек при современных нравах, которых не принял в расчет бедный фехтмейстер! Итак, едва Отеклер научилась ходить, он начал приучать ее к занятиям фехтованием, а так как девочка оказалась крепкой малышкой с мышцами и суставами из тонкой стали, отец так развил ее подобным странным образом, что к десяти годам она казалась пятнадцатилетней и была превосходным партнером как отцу, так и самым сильным фехтовальщикам города В. Повсюду только и разговора было, что о маленькой Отеклер Стассен, ставшей позднее мадмуазель Отеклер Стассен. Как вы догадываетесь, она сделалась предметом непостижимого или, вернее, вполне постижимого любопытства, смешанного с досадой и завистью, для юных городских барышень, в обществе которых, несмотря на неизменно отличные отношения с их отцами, она не могла быть пристойным образом принята. Отцы и братья этих барышень отзывались о ней при них с изумлением и восторгом, и девицам безумно хотелось поближе посмотреть этого Георгия Победоносца в юбке, чья красота, судя по разговорам, не уступала таланту фехтовальщика. Но видели они ее лишь издали и на расстоянии. Я тогда как раз приехал в В. и часто был очевидцем этого пылкого любопытства. Дыроверт, служивший при Империи в гусарах, а теперь крупно зарабатывавший на своем фехтовальном зале, позволил себе купить лошадь, чтобы давать дочери уроки верховой езды; а поскольку он еще брал на год молодых коней у завсегдатаев своего зала и выезжал их, старик часто прогуливался верхом с Отеклер по дорогам, расходящимся во все стороны от города и окружающим его. Я неоднократно встречал их, возвращаясь с врачебных визитов, и во время подобных встреч имел возможность убедиться в чудовищном накале интереса, который эта высокая и так рано развившаяся девушка вызывала у барышень со всей округи. В то время я жил почти что на ходу, и мне нередко случалось разминуться с экипажами их родителей, направлявшимися в обществе дочерей с визитом в соседние замки. Так вот, вы представить себе не можете, с какой жадностью и даже неосторожностью они наклонялись и приникали к окнам карет, как только вдали на дороге рысью или галопом появлялась вместе с отцом мадмуазель Отеклер Стассен в сапожках для верховой езды. Только все это было почти бесполезно, и на следующее утро, когда я прибывал с визитом к их мамашам, девицы выражали мне свое разочарование и досаду, потому что разглядеть им Удавалось лишь амазонку девушки, – а уж как та носила этот наряд, вы легко вообразите – вы ее видели, – но лицо у нее было всегда более или менее скрыто густым темно-синим вуалем. Мадмуазель Отеклер Стассен знала в В. лишь мужчин. День-деньской с клинком в руке и проволочной сеткой фехтовальной маски на лице, а маску эту она снимала ради них не слишком часто, девушка почти не выходила из отцовского зала, поскольку фехтмейстер начал сдавать и дочь частенько заменяла его на уроках. На улице она показывалась редко, и женщины из общества могли ее видеть только там или же на воскресной обедне; но и на воскресной службе, и на улице она оставалась столь же замаскированной, что и в отцовском зале: кружева ее темного вуаля были плотней и гуще, чем проволочное плетение ее железной маски. Не была ли нарочитой подобная манера показывать или, вернее, прятать себя и тем дразнить воображение любопытных? Это вполне возможно, но кому это известно и кто за это поручится? И не был ли у девушки, чей вуаль служил как бы второй железной маской, характер еще более непроницаем, чем лицо, что со всей очевидностью доказали последующие события?
Мой дорогой, я, понятное дело, вынужден проскочить через детали эпохи – мне надо поскорее подойти к моменту, с которого и начинается моя история. Мадмуазель Отеклер было примерно семнадцать. Бывший красавец Дыроверт, окончательно превратившийся в старика, овдовевший и морально убитый Июльской революцией, которая одела дворян в траур, разогнала их по замкам и обезлюдила его зал, безуспешно сражался с подагрой, нисколько не пугавшейся его вызовов[88]88
В фехтовании – приглашение противника к бою.
[Закрыть] и крупной рысью направлялся на кладбище. У врача, умеющего ставить диагноз, это не вызывало сомнений. Это было уже видно глазом. Я знал, что он долго не протянет, но тут однажды утром виконт де Тайбуа и шевалье де Менильгран привели в фехтовальный зал молодого местного аристократа, выросшего вдали от В. и вернувшегося к себе в замок после недавней смерти отца. Это был граф Серлон де Савиньи, суженый(как выражались жители В. на языке маленьких городишек) мадмуазель Дельфины де Кантор. Граф де Савиньи несомненно был одним из самых блестящих и заносчивых молодых людей эпохи, молодых людей, заносившихся перед всеми, потому что в В., как и всюду в нашем старом мире, была-таки настоящая молодежь. Теперь ее больше нет. Графу много рассказывали о пресловутой Отеклер Стассен, и ему захотелось увидеть это чудо. Он нашел ее такой, какой она была, – восхитительной девушкой, чертовски пикантной и соблазнительной, в коротких штанах из плетеного шелка, подчеркивавших формы, достойные Паллады Веллетрийской,[89]89
Античная статуя богини мудрости и войны Афины Паллады (Минервы), откопанная в 1791 г. и находящаяся в Лувре.
[Закрыть] и в черном сафьяновом корсаже, облегавшем, потрескивая, крепкий стан и стройную талию, какие бывают у черкешенок исключительно благодаря тому, что матери перетягивают их кожаным поясом и тот может быть отрешен не раньше, чем его разорвет естественный рост тела. Отеклер Стассен была серьезна, как Клоринда.[90]90
Языческая воительница из «Освобожденного Иерусалима» Тассо, побежденная и убитая христианским рыцарем Танкредом, которого она любила и который не узнал ее в доспехах.
[Закрыть] Граф посмотрел, как она дает урок, и попросил ее скрестить с ним оружие. Однако в данном случае Танкредом оказался отнюдь не он. Мадмуазель Отеклер Стассен несколько раз согнула свою шпагу дугой на сердце у красавца Серлона, а сама не получила даже укола.