Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
Жил там Менильгран, как в Париже, то есть допоздна занимался живописью. Он мало гулял по этому очаровательному чистенькому городку мечтательного вида и словно выстроенному для мечтателей, по городу поэтов, где их, может быть, не было ни одного. Иногда он шел по какой-нибудь улице, и тамошний лавочник пояснял приезжему, обратившему внимание на высокомерный вид проходящего: «Это же майор Менильгран!» – как будто весь мир был обязан знать майора Менильграна. Кто однажды видел его, тот уже не забывал. Он впечатлял, как всякий, кто ничего не хочет от жизни, ибо тот, кто ничего не хочет от нее, стоит выше нее, а перед такими она и низкопоклонствует. Менильгран не посещал кафе вместе с другими офицерами, которых Реставрация вычеркнула из списков личного состава и которым он никогда не забывал пожать руку при встрече. Провинциальные кафе претили его аристократизму. Посещать или не посещать кафе было для него только вопросом вкуса. Это никого не задевало. Товарищи всегда были уверены, что найдут его у отца, становившегося на время приезда сына столь же расточительным, сколь скупым он был в его отсутствие, и задававшего им пиры, которые они, хоть и не читали Библии, называли между собой валтасаровыми.[172]172
Пир последнего вавилонского царя Валтасара в ночь перед падением Вавилона, описанный в Библии (Дан., гл. 5).
[Закрыть]
Отец восседал на них напротив сына, и, несмотря на его старость и наряд комедийного персонажа, все видели, что в свое время он был достоин произвести на свет то чадо, которым так гордился. Это был высокий старик, очень сухощавый и прямой, как корабельная мачта, невзирая на возраст, которому гордо не поддавался. Всегда в темном сюртуке, делавшем его еще более высоким, чем на самом деле, он казался суровым мыслителем или человеком, отрекшимся от мирской суеты. Он уже много лет носил, не снимая, фланелевый ночной колпак с широкой фиолетовой тесьмой, но ни одному шутнику и в голову не приходило подтрунить над этим фланелевым колпаком, традиционным головным убором «Мнимого больного».[173]173
«Мнимый больной» – комедия Мольера (1673); главное действующее лицо – Жеронт.
[Закрыть] Старый г-н де Менильгран любил ломать комедию не больше, чем ломать голову над вопросом – дать взаймы или отказать. При виде его смолк бы смех на веселых устах Реньяра[174]174
Реньяр, Жан Франсуа (1655–1709) – французский комедиограф.
[Закрыть] и стал бы задумчивей взгляд Мольера. Какой бы ни была юность этого Жеронта или Гарпагона,[175]175
Гарпагон – герой комедии Мольера «Скупой» (1668).
[Закрыть] она относилась к слишком далеким временам, чтобы о ней вспоминали. Когда-то он, хотя и состоял в родстве с Вик-д'Азиром,[176]176
Вик-д'Азир, Феликс (1748–1794) – выдающийся французский врач и анатом.
[Закрыть] врачом Марии-Антуанетты, перешел (по слухам) на сторону Революции, но длилось это недолго. В нем, человеке дела (нормандцы о любом своем имуществе говорят «мое дело» – глубокомысленное выражение!), собственник и землевладелец быстро возобладали в нем над человеком идеи. Только вот из Революции он вышел политическим безбожником, как вошел в нее безбожником религиозным. Сочетание двух этих типов безбожия превратило его в такого отъявленного всеотрицателя, который устрашил бы даже Вольтера. Впрочем, он мало говорил о своих убеждениях вне задаваемых им в честь сына обедов для мужчин, где, находясь в семейном – с точки зрения идей – кругу, он позволял себе урывками высказывать собственные суждения, которые могли бы подтвердить то, что о нем говорили в городе. В глазах верующих и дворян, кишевших в ***, Менильгран-отец был отверженцем, которого нельзя принимать и который разумно поступал, никого не посещая. Жил он очень просто. Никуда не выходил. Мир для него ограничивался пределами своего сада и двора. Зимой он молча сидел под большим надочажным колпаком на кухне, куда ему прикатывали его большое кресло с широкими боковыми приставками к спинке, обитое красно-коричневым утрехтским бархатом, и стеснял слуг, не смевших при нем говорить громко и объяснявшихся между собой вполголоса, словно в церкви; летом он избавлял их от своего присутствия и проводил время в прохладной столовой, где читал либо газеты, либо разрозненные томики из старинной монастырской библиотеки, приобретенные им на распродаже с торгов, или сортировал квитанции за маленьким кленовым секретером с медными наугольниками, который, хоть это и был не слишком подходящий для столовой предмет меблировки, переносили туда, чтобы старику не нужно было спускаться на этаж, когда приходили его арендаторы. Никто не знал, занят ли его мозг еще чем-нибудь, кроме подсчета процентов. Лицо его с коротким, слегка приплюснутым носом, белое, как свинцовые белила, и усеянное оспинами, не выдавало его мыслей, столь же загадочных, как мысли кота, мурлычащего у огня. Из-за оспы, продырявившей ему кожу, глаза у него стали красные, а ресницы загнулись внутрь, отчего ему приходилось их подстригать, и эта ужасная, но по необходимости частая операция обрекала его на постоянное мигание, поэтому, говоря с вами, он вынужден был прикладывать руку к бровям наподобие козырька, чтобы сообщить взгляду хоть какую-то уверенность, и откидываться при этом назад, что придавало ему высокомерный до наглости вид. Нет сомнения, что никакой лорнет не произвел бы впечатления большей наглости, чем вид старого г-на де Менильграна, когда, окинув собеседника взглядом, он подносил дрожащую руку ребром к бровям и вперялся в него, чтобы получше рассмотреть… У него был голос человека, всегда имевшего право командовать другими, скорее головной, нежели грудной голос человека, у которого в голове больше, чем в сердце, но пользовался он им не слишком часто. Казалось, он экономит его еще решительней, чем свои экю. Но экономил он его не так, как столетний Фонтенель,[177]177
Фонтенель, Бернар Ле Бовье де (1657–1757) – французский писатель, ученый-популяризатор.
[Закрыть] который, если мимо проезжала карета, прерывался на полуслове и заканчивал фразу, лишь когда грохот смолкал. В отличие от Фонтенеля старый Менильгран был не треснувшей фарфоровой фигуркой, не чудаком, вечно пекущимся о своих немощах. Он походил на древний дольмен[178]178
Дольмены (бретон.) – доисторические погребальные сооружения в виде огромных камней, поставленных на ребро и перекрытых сверху массивной плитой.
[Закрыть] равный по прочности граниту, и если говорил мало, то лишь потому, что дольмены, как сады у Лафонтена,[179]179
Лафонтен. Басни. VIII, 10, «Медведь и садовод».
[Закрыть] говорят мало. Когда же это все-таки с ним случалось, он делал это по-тацитовски[180]180
Тацит, Публий Корнелий (ок. 55—ок. 120) – римский писатель-историк, чей стиль отличается исключительной сжатостью.
[Закрыть] кратко. В разговоре он чеканил каждое слово. Слог у него был лапидарный, и это определение, означающее «сжатый, как надпись на камне», тем более уместно, что Менильгран, от природы язвительный, любил бросать камни в чужой огород, и те непременно в кого-нибудь попадали. В прошлом, как многие отцы, он пронзительно, как баклан, кричал о мотовстве и безумствах сына, но с тех пор как Мениль – так старик фамильярно сокращал фамилию своего сына – был, подобно титану[181]181
Титаны (миф.) – сыновья Урана и Геи (Неба и Земли), восставшие против богов и низвергнутые Зевсом в Тартар (подземное царство).
[Закрыть] под рухнувшей горой, погребен под обломками Империи, отец питал к нему уважение человека, который взвесил жизнь на весах презрения и нашел в конце концов, что самое прекрасное в ней – человеческая мощь, раздавленная глупостью!
И он выказывал сыну уважение на свой лад, причем весьма выразительно. Когда тот говорил при отце, холодное, мертвенно-бледное лицо старика, которое напоминало луну, нарисованную мелком на серой бумаге, в то время как покрасневшие после оспы глаза были словно подкрашены сангиной, выражало страстное внимание. Но, конечно, самым наглядным доказательством того, как высоко он ценил своего сына Мениля, был полный на время приезда последнего отказ от скупости, страсти, холодную лапу которой трудней всего разжать человеку, испытавшему ее хватку. Речь идет о пресловутых обедах, не дававших спать г-ну Дальтоку и колебавших гастрономические лавры на его голове. Это были обеды, которые только дьявол мог бы состряпать для своих любимцев. И в самом деле, разве участники этих обедов не были подлинными фаворитами дьявола? «Там сходятся все голяки и злодеи города и округи, – ворчали роялисты и святоши, до сих пор жившие треволнениями 1815 года, и добавляли: —Пакостям, которые говорятся, а то и делаются на этих сборищах, просто нет счету». Действительно, слуги, которых не отсылали перед десертом, как на ужинах у барона Гольбаха,[182]182
Гольбах (во французском произношении – Ольбак), Поль Анри, барон д' (1729–1789) – французский философ-материалист, атеист, идеолог буржуазной революции.
[Закрыть] разносили по городу мерзкие слухи о том, что говорилось на этих пирушках, и дошло до того, что приятельницы кухарки старого г-на де Менильграна, чтобы нагнать на нее страху, наврали ей, будто г-н кюре не допустит ее к причастию, пока Менильгран-сын гостит у отца. В те поры в *** к этим раздутым молвой пиршествам на площади Тюрен питали почти такое же отвращение, какое испытывали христиане в средние века к трапезам евреев, где те якобы глумились над гостией[183]183
Гостия – причастная облатка у католиков.
[Закрыть] и резали младенцев. Правда, отвращение несколько умерялось завистью чувств, возбужденных рассказами о столе старого г-на де Менильграна, от которых у местных гурманов текли слюнки. В провинции, да еще в маленьком городке, всегда все известно. Рынок там штука почище стеклянного дома[184]184
Имеется в виду открытость быта римлян, дома которых просматривались насквозь, в отличие от древних греков, чья частная жизнь была строго отделена от общественной.
[Закрыть] римлян: это дом вообще без стен. На рынке с точностью до одного бекаса или куропатки знали, что будет или было на каждом еженедельном обеде на площади Тюрен. Такие трапезы, обычно имевшие место по пятницам, похищали у рынка лучшую рыбу и устриц, потому что на этих ужасных и, к несчастью, изысканных пиршествах бесстыдно мешалось постное со скоромным. На них пышно сочетали браком рыбу и мясо, чтобы понаглее презреть законы воздержания и умерщвления плоти, заповеданные церковью… Вот ведь до чего додумались старый г-н де Менильгран и его сатанинские сотрапезники! Для них не было лучшей приправы к обеду, чем скоромиться в постные дни и вкусно постничать в скоромные. Восхитительный пост, не правда ли? Они походили на ту неаполитанку,[185]185
Неаполитанка – см. примеч. [56].
[Закрыть] которая сказала, что ее шербет хорош, но был бы еще лучше, если бы сдобрить его капелькой греха. Да что я говорю – капелькой! Им требовалось море грехов, этим нечестивцам, потому что все, кто садился за проклятый стол Менильграна, были безбожниками, безбожно вызывающими и хвастливыми, смертельными врагами каждого священника, в котором олицетворялась для них вся церковь, законченными яростными атеистами в том смысле, в котором это понималось в те времена, потому что тогдашний атеизм был весьма своеобразен. Это был атеизм людей действия, наделенных бескрайней энергией, прошедших Революцию и войны Империи и запачкавших себя всеми излишествами тех грозных лет. Он нисколько не походил на атеизм XVIII века, хотя из него и вышел. Атеизм XVIII века притязал на истину и глубокомыслие. Он был резонером, софистом, декламатором и, прежде всего, наглецом, но не отличался бесстыдством солдафонов Империи и цареубийц-ренегатов 93-го года.[186]186
Имеются в виду бывшие революционеры, в 1793 г., голосовавшие за казнь короля, а затем ставшие сановниками Империи и Реставрации.
[Закрыть] У нас, пришедших на смену этим людям, свой атеизм – законченный, самоуглубленный, ученый, ледяной, неумолимый и ненавистнический, проникнутый ко всему религиозному той же ненавистью, что насекомое к балке, которую оно точит. Но даже такой атеизм, равно как все остальные его виды, не может дать представление о бешеных атеистах начала века, которые, будучи на манер собак натасканы отцами-вольтерьянцами, выпачкали по возмужании руки до самых плеч во всех ужасах политики, войны и порождаемой обеими развращенности. После трех-четырех часов обжорства столовая старого г-на де Менильграна, содрогавшаяся от пьяных криков и богохульства, выглядела совсем иначе, нежели убогий отдельный кабинет ресторана, где несколько литературных мандаринов недавно устроили в пику Господу маленькую оргию по пять франков с головы![187]187
Знаменитый литературный обед 10 апреля 1868 г., на Страстную пятницу, данный критиком Сент-Бёвом своим коллегам Тэну, Ренану, Абу и принцу Наполеону, племяннику Наполеона I, сыну его брата Жерома.
[Закрыть] Нет, там кутили по-другому! И поскольку кутежи эти никогда больше не возобновятся, по крайней мере в прежнем виде, вспоминать о них интересно и поучительно для истории нравов.
Те, кто учинял эти кощунственные кутежи, умерли, и умерли всерьез, но в ту эпоху они жили, и притом особенно интенсивно, потому что напряженней всего живешь не тогда, когда слабеют твои способности, а когда на тебя валятся несчастья. Приятели Менильграна и застольники его отца обладали все той же полнотой деятельныхсил, и даже в большей степени, чем раньше, поскольку не оставляли эти силы коснеть под спудом и поскольку, отведав вина прямо из отверстия бочки излишеств, желаний и наслаждений, они не свалились замертво от этого сшибающего с ног напитка; но теперь они уже не держали в зубах и не стискивали в кулаке затычку от этой бочки, затычку, в которую впились, как Кинегир[188]188
Брат Эсхила, участник Марафонского (490 до н. э.) сражения; преследуя уходящие персидские галеры, бросился в воду и пытался задержать одну из них руками. Согласно легенде, когда персы отрубили ему одну, а затем и другую руку, он вцепился в галеру зубами.
[Закрыть] во вражеский корабль, чтобы его задержать. Обстоятельства вырвали у них изо рта этот сосец, от которого они питались, никогда не опустошая его до конца, и к которому тянулись тем жадней, чем дольше сосали. Для них, как и для Менильграна, пирушка была часом бешенства – им была недоступна душевная высота Мениля, этого нового неистового Роланда,[189]189
«Неистовый Роланд» (1532) – поэма Лудовико Ариосто (1474–1533).
[Закрыть] жизнеописатель которого, найдись у майора свой Ариосто, должен был бы обладать трагическим гением Шекспира. Однако на своем духовном уровне, на своем этаже страстности и ума они, как и Мениль, умерли еще до смерти, а это не совсем то же, что закончить жизнь, и часто случается задолго до ее конца. Это были обезоруженные пленники, не утратившие способности носить оружие. Все эти офицеры являлись отставниками просто Луарской армии3, но отставниками жизни надежды. Теперь, когда Империя рухнула, а реакция раздавила Революцию, не сумев, однако, удержать ее под пятою, как Святой Михаил – дракона, все эти люди, лишенныебылого положения, должностей, честолюбивых целей и привилегий, вернулись бессильные, разбитые, униженные в родной город, чтобы – твердили они в бешенстве – «подыхать с голоду, как собаки». В средние века они сделались бы бродягами и бунтовщиками, разбойниками с большой дороги, капитанами наемных отрядов; но человек не выбирает себе эпоху, а потому, угодив обеими ногами в колею определенной цивилизации, имеющей свои пространственные пределы и свою властную судьбу, им поневоле пришлось смиряться, грызть удила, ронять пену с губ, оставаясь на месте, питаться и утолять жажду собственной кровью, давясь от отвращения. У них, конечно, оставался выход – дуэли, но что такое несколько сабельных ударов или пистолетных выстрелов для тех, кого могло исцелить от апоплексии ярости и обид лишь такое кровопускание, которое затопило бы землю? Нетрудно поэтому догадаться, какие молитвенные слова они обращали к Богу, когда говорили о Нем; ведь если они не верили в Него, то другие-то верили. Ах так? Верят? Значит, враги! И этого было довольно, чтобы в своих речах проклинать, чернить и поносить все, что есть у людей святого и священного. Как-то вечером, окинув взглядом своих приятелей, сидевших за столом его отца в отблесках пламени от большой пуншевой чаши, Менильгран сказал, что из них можно бы набрать недурной корсарский экипаж. «Найдутся все, кто для этого нужен, даже судовой капеллан, – добавил он, искоса глянув на нескольких расстриг, затесавшихся между этих солдат без мундиров, – если, конечно, корсарам придет фантазия завести капеллана». Но после снятия континентальной блокады[190]190
Континентальная блокада – блокада Англии, объявленная Наполеоном в 1806 г. и снятая после его падения в 1814 г. Он принудил участвовать в ней все покоренные им и союзные страны Европы.
[Закрыть] и наступления безумной эпохи мира остановка была не за корсарами – за арматором![191]191
Арматор – лицо, строящее судно на свои средства; судовладелец. Здесь имеется в виду Наполеон, водивший свою армию в завоевательные походы.
[Закрыть]
Итак, пятничные сотрапезники, еженедельно скандализовавшие город ***, по обыкновению, явились обедать в особняк Менильграна в пятницу, последовавшую за воскресеньем, в которое Мениль был так внезапно застигнут в церкви одним из старых товарищей, удивленным и раздосадованным его появлением там. Этим старым товарищем был капитан Рансонне из 8-го драгунского, который, замечу кстати, не видел потом Менильграна почти неделю, но так и не успел переварить ни посещение тем церкви, ни манеру, с какой тот осадил и бросил его, когда он потребовал объяснений. Он, конечно, рассчитывал вернуться к событию, очевидцем которого стал и в котором намеревался разобраться в присутствии всех пятничных гостей, предварительно попотчевав их этой историей. Капитан Рансонне был отнюдь не самым безобразным из шайки пятничных безобразников. Зато он был среди них самым отчаянным фанфароном и в то же время крайне наивен в своем безбожии. Из-за этого, не будучи дураком, он выглядел глупцом. Мысль о Боге сидела у него в мозгу, как муха на носу. Он с головы до пят представлял собой тип офицера своего времени с присущими последнему достоинствами и недостатками, вылепленного войной и для войны, верящего только в нее и любящего только ее, одним из тех драгун, что вечно печатают шаг, как поется в старинной драгунской песне. Из двадцати пяти человек, обедавших в тот день в особняке Менильграна, он, пожалуй, больше всех любил Мениля, хотя и считал, что его Мениля вроде как подменили, с тех пор как тот побывал в церкви. Стоит ли указывать на это приятелю? Большинство из двадцати пяти приглашенных состояло из офицеров, но на обеде присутствовали не только военные. В нем участвовали также врачи, самые отъявленные материалисты из медиков города, несколько бывших монахов, сверстников Менильграна-папаши, бросивших свои обители и ставших расстригами, двое-трое так называемых женатых священников, на самом-то деле просто состоявших в сожительстве, и, в довершение всего, бывший член Конвента, голосовавший за казнь короля. Красные колпаки и кивера, заклятые революционеры и необузданные бонапартисты, вечно готовые затеять ссору и выпустить друг другу кишки, все они были атеистами и только в отрицании Бога и презрении ко всякой церковности проявляли трогательное единодушие. Председательствовал в этом синедрионе чертей с рогами всех сортов старый верзила Менильгран-отец во фланелевом ночном колпаке, с лицом бледным и страшным под этим головным убором, но тем не менее отнюдь не смешным; он восседал против своего сына Мениля, походя на усталого и отдыхающего льва, на чьей морщинистой морде в любую секунду вновь заиграют мышцы, а глаза метнут молнии!
Что касается Менильграна-сына, он – скажем так – по-императорски отличался от всех остальных. Конечно, все эти офицеры, бывшие красавцы Империи, знавшей столько красавцев, были не чужды ни красоте, ни элегантности, но их красота была правильной, соответствующей темпераменту, чисто – или не совсем – физической, а их элегантность – солдатской. Даже в партикулярном платье они сохраняли ту же выправку, что в мундире, который носили всю жизнь. Выражаясь их лексиконом, они были чуточку слишком затянуты. Остальные приглашенные – люди науки, то есть врачи, и вернувшиеся в мир былые монахи, которые, растоптав священническое одеяние с его святым великолепием, пеклись теперь о своем туалете, – выглядели просто жалкой шушерой. А вот костюм Менильграна – как сказали бы женщины – был восхитителен. Ввиду раннего часа он выбрал великолепный черный сюртук и (по тогдашней моде) вместо галстука обмотал шею белым сероватого оттенка фуляром, усеянным неприметными, вышитыми вручную золотыми звездочками. Сапог он не надел: он ведь был у себя. На его точеных мускулистых ногах, при виде которых уличные нищие обращались к нему: «Мой принц!» – красовались ажурные шелковые чулки и очень открытые туфли с высокими каблуками, какие так любил Шатобриан,[192]192
Шатобриан, Франсуа Рене де (1768–1848) – выдающийся французский писатель-романтик, политический деятель-легитимист.
[Закрыть] человек, заботившийся о своих ногах больше, чем кто-либо в Европе, если не считать великого князя Константина.[193]193
Константин (1779–1831) – брат Александра I и Николая I.
[Закрыть] Из-под открытого сюртука от Штауба[194]194
Штауб – Бальзак называет его самым прославленным портным эпохи («Утраченные иллюзии»).
[Закрыть] выглядывали прюнелевые панталоны оттенка полевой астры и простой жилет из черного шалевого казимира без золотой часовой цепочки, потому что в тот день на Менильгране не было никаких драгоценностей, кроме дорогой античной камеи, изображавшей голову Александра и удерживавшей на груди широкие складки не завязанного в узел фуляра, смахивавшего на военный нагрудник. Стоило увидеть Менильграна в этом безукоризненного вкуса наряде, как вы сразу чувствовали, что солдата, преобразив его, сменил художник и что человек, одетый вот так, – птица иного полета, чем остальные собравшиеся, хотя со многими из них он держался запанибрата. Патриций от природы, офицер, родившийся с генеральскими эполетами, как отзывались о нем товарищи на своем военном жаргоне, он четко просматривался и выделялся на ярком фоне этих вояк, энергичных, исключительно смелых, но заурядных и не способных быть высшими военачальниками. Как хозяин дома, – но уже во вторую очередь, поскольку за столом председательствовал его отец, – Менильгран, если только не возникал какой-нибудь спор, который подхватывал его, уносил, как Персей голову Горгоны[195]195
Горгона (миф.) – чудовище, чей вид умерщвлял все живое. Герой Персей, убив Горгону, прибил ее голову к своему щиту.
[Закрыть] и вынуждал изрыгать волны неукротимого красноречия, Менильгран мало говорил на этих шумных сборищах несколько чуждого ему тона, который после устриц достигал такого диапазона громкости, накала страстей и крепости выражений, что, казалось, взять нотой выше уже невозможно, потому что потолок, эта пробка столовой, рисковал вылететь из стен, как уже вылетели пробки от бутылок.
По ироническому обыкновению этих непочтительных зубоскалов, пользовавшихся малейшей возможностью выказать презрение к церкви, за стол сели ровно полдень. По одной из легенд, имеющих хождение в нашем набожном западном крае, папа римский садится за стол в полдень, а перед этим посылает свое благословение всему христианскому миру. «Benedicite»[196]196
«Благословите» (лат.) – первое слово католической предтрапезной молитвы.
[Закрыть] казалось комичным нашим вольнодумцам, и, чтобы потешиться над молитвой, старый г-н де Менильгран первым полуденным ударом на двойной городской колокольне неизменно приглашал в полную силу своего головного голоса и с вольтеровской улыбкой, раскалывавшей подчас надвое его лунообразную физиономию: «За стол, господа! Такие христиане, как мы, не смеют лишать себя папского благословения». И эта фраза, или что-нибудь в том же роде, становилась для богохульств трамплином, с которого они взлетали над беседой, беспорядочной, как всегда на мужских обедах, а на обедах подобных мужчин – и подавно. Обычно на таких обедах, где не председательствует гармонический дух хозяйки дома, где над собравшимися не веет умиротворяющее влияние женщины, бросающей, словно кадуцей,[197]197
Кадуцей (миф.) – обвитый глядящими друг на друга змеями бога торговли Гермеса, символ мирного разрешения споров.
[Закрыть] свое обаяние между застольниками, пусть даже умными, с их непомерным тщеславием, вопиющими притязаниями, глупыми и кровожадными вспышками гнева, на таких обедах почти всегда происходят страшные личностные схватки, грозящие вот-вот кончиться тем же, чем пир кентавров и лапифов,[198]198
Кентавры (миф.) – полулюди-полулошади; лапифы – племя в Фессалии. На свадьбе царя лапифов Пирифоя приглашенные кентавры перепились, покусились на его невесту и были перебиты.
[Закрыть] где, возможно, тоже не было женщины. На таких не увенчанных присутствием женщин пиршествах самые учтивые и воспитанные люди теряют очарование вежливости и врожденной деликатности – и что тут удивительного? У них больше нет галерки, которой они хотят понравиться, и в них немедленно просыпается бесцеремонность, которая становится грубостью при малейшем контакте с ней или столкновении умов между собой. Эгоизм, неистребимый эгоизм, маскировать который приятным обхождением призвано искусство светскости, вскоре ставит локти на стол, а затем начинает толкать ими в бок соседей. И если уж дело обстоит так у наибольших афинян[199]199
В Древней Греции афиняне считались самыми просвещенными и воспитанными людьми.
[Закрыть] среди мужчин, что же должно было твориться у сотрапезников в особняке Менильграна, у этих укротителей зверей и гладиаторов, завсегдатаев якобинских клубов и походных биваков, которые всюду чувствовали себя вроде как на биваке или в клубе, а то и еще где-нибудь похуже? Трудно представить себе, не послушав бессвязные беседы с битьем стекол и посуды, происходившие у этих людей, обжор, пьяниц, раздутых от возбуждающей еды и разгоряченных хмельным вином, которые после третьей перемены давали волю языку и принимались орудовать руками у себя в тарелках. Разумеется, эти разговоры не сводились к одним лишь богохульствам, но последние были лучшим их украшением, его цветочками, и можно себе представить, сколько таких цветочков было в подобных вазах! Подумайте сами, это было время, когда Поль Луи Курье,[200]200
Поль Луи Курье де Мере (1772–1825) – французский писатель и публицист, участник наполеоновских походов, непримиримый враг Реставрации.
[Закрыть] который с полным правом мог бы присутствовать на обедах Менильграна, писал, будоража Франции кровь: «Вопрос сводится теперь к одному – быть нам капуцинами или лакеями?» Но это не всё. Кроме политики – ненависти к Бурбонам, черного призрака Конгрегации[201]201
Конгрегация – в эпоху Реставрации тайная реакционная полусветская-полуклерикальная организация, руководство в которой принадлежало иезуитам.
[Закрыть] и сожалений побежденных о прошлом, всей этой кипящей лавы, катившейся из конца в конец дымящегося стола, – бурная и суматошная беседа касалась и других тем. Например, женщин. Женщина – вечный предмет мужских разговоров, особенно во Франции, самой фатовской стране на свете. Говорили женщинах в целом и о женщинах в отдельности – о женщинах всего мира и соседках, о женщинах тех стран, где побывали многие из этих вояк, красуясь в своих победоносных парадных мундирах, и о местных горожанках, которые, может быть, не пускали говоривших на порог, но которых те называли по именам, словно были с ними накоротке, и чью репутацию не стеснялись – черт возьми! – обгладывать за десертом, как обгладывают персик, чтобы разгрызть затем его косточку. В этом обстреле женщин принимали участие все плоть до наиболее старых, скаредных, отвыкших, по их циничному выражению, от самки, ибо там, где дело касается женщин, мужчины способны отказаться от любви к ним, но никогда не откажутся от самолюбия и даже на краю разверстой могилы всегда будут готовы соваться мордой в помойку фатовства.
И они совались ею туда по самые уши в тот день на том обеде, самом роскошном из всех заданных г-ном де Менильграном и окончательно развязавшем всем языки. В этой столовой, которая ныне безмолвна, но стены которой, умей они говорить, могли бы порассказать больше, чем я, потому что, в отличие от меня, им присуще бесстрастие, вслед за хвастовством, так быстро начинающимся на мужских обедах, сперва умеренным, затем, сразу же, малоприличным – расстегиваются пуговицы – и наконец просто непристойным – вылезают рубахи, и прощай стыд, – настал черед историй, и каждый выкладывает свою… Это было нечто вроде исповеди демонов. Все эти наглые кощунники, которые не задумываясь высмеяли бы бедного монаха, коленопреклоненно и во всеуслышание исповедующегося настоятелю в присутствии братьев по ордену, проделали совершенно то же самое, только не из сердечного сокрушения, как монах, а чтобы похвалиться и похвастаться мерзостью своей жизни, все до одного плюнули в небо и Бога своею душой, и плевки их упали им обратно на лицо. Так вот, в этом половодье глумословия выделялась одна история, показавшаяся наиболее… Какое слово здесь употребить? Пикантной? Нет, наиболее пикантной – и то недостаточно сильно. Надо сказать – наиболее наперченной, нашпигованной, наиболее достойной воспаленного нёба этих одержимых, которые там, где речь заходила об историях, готовы были хоть купорос проглотить. Однако тот, кто ее рассказал, был самым холодным из этих бесов. Он был точь-в-точь как зад сатаны, потому что зад у того, хотя и подогреваемый адом, холоден, насколько можно верить колдунам, целующим его по субботам во время черной мессы. Это был бывший аббат Ренега – пророческое имя! – который в вывернутом наизнанку обществе Революции, всё бездумно опрокинувшей, додумался превратиться из священника без веры во врача без науки и тайно занимался теперь подозрительным и, возможно, человекоубийственным врачеванием. С образованными людьми шарлатанство ему не помогало. Зато он убедил низшие классы города и окрестностей, что умеет больше, чем патентованные и дипломированные доктора. Люди с таинственным видом уверяли, что он знает секреты исцеления… Секреты – великое слово, отвечающее на все вопросы, потому что не отвечает ни на один, боевой конь всех шарлатанов, которые в наши дни играют ту же роль, что некогда столь могущественные колдуны. Бывший аббат, «потому что, – злился Ренега, – этот чертов титул аббата – парша на моем имени, которую никаким дегтем не выведешь!» – занимался негласным изготовлением ядовитых, возможно, снадобий отнюдь не корысти ради: ему было на что жить. Но он повиновался демону эксперимента, который начинает с того, что рассматривает человеческую жизнь как материал для опыта, а кончает тем, что производит на свет Сент-Круа и Бренвилье![202]202
Бренвилье, Мари Маргерит д'Обре, маркиза де (обезглавлена в 1676 г.) – известная отравительница. Сент-Круа – капитан Годен де Сент-Круа, ее любовник и сообщник.
[Закрыть] Не желая иметь дело с патентованными медиками, как он презрительно выражался, Ренега сам был своим аптекарем, продавая или просто раздавая – и нередко – свои отвары при условии, однако, что посуда из-под них будет ему возвращена. Этот мошенник, но далеко не дурак сумел пробудить у пациентов живой интерес к его врачеванию. Он прописывал белое вино, настоянное на каких-то травах, больным водянкой на почве пьянства, а девушкам в затруднении, – как, подмигивая, говорили крестьяне, – разные декокты, от которых затруднение вроде как истаивало. Он был человек среднего роста, с ледяным скрытным лицом цвета небеленого холста, одевавшийся на манер старого г-на де Менильграна (только не в черное, а в синее) и подстригавший кружком (единственное, что осталось в нем от священника) волосы неприятного мочального оттенка. На обедах у Менильграна, где говорилось все и где он, забившись в угол стола, холодный и опрятный, как медный прут на голландской печи, жеманно потягивал хмельное, в то время как другие его хлестали, он не слишком нравился горячим головам, сравнивавшим его с кислым вином с придуманного ими виноградника святой Недотроги. Впрочем, такая поза лишь придала остроту его истории, когда он скромно возвестил, что однажды – черт возьми, каждый делает, что может! – бросил свиньям целый сверток гостий, и это лучшее, чем он помог досадить гадине[203]203
Намек на знаменитый призыв Вольтера: «Раздавите гадину!» Под словом «гадина» тот разумел католическую церковь.
[Закрыть] г-на де Вольтера.
Эта подробность была встречена громом торжествующих восклицаний. Но его прервал тонкий, пронзительный голос старого г-на де Менильграна:
– И это, без сомнения, последний раз, когда вы давали причастие.
Тут старый богохульник прикрыл белой и сухой рукою глаза, всматриваясь в Ренега, скромно сидевшего над своим бокалом и полускрытого широкими плечами своих соседей – капитана Рансонне, раскрасневшегося и пылающего, как факел, и капитана 6-го кирасирского Травер де Мотравера, напоминавшего собой зарядный ящик.
– Тогда я уже не давал его, потому что расстригся много раньше, – возразил бывший священник. – Это было в самый разгар Революции, когда сюда в качестве комиссара Конвента прибыли вы, гражданин Лекарпантье.[204]204
Имеется в виду реальное лицо – Жан Батист Лекарпантье, член Конвента, голосовавший за казнь Людовика XVI. Однако присутствовать на обеде у Менильграна он не мог бы: в 1819–1828 гг. он сидел в тюрьме за незаконное возвращение во Францию, откуда был изгнан в 1816 г. декретом о «цареубийцах».
[Закрыть] Помните девицу из Эмвеса, которую вы приказали посадить? Ну, эту одержимую, эпилептичку!
– Ого! – вставил Мотравер. – К гостиям припуталась женщина! Вы ее тоже отдали свиньям?
– Хватит острить, Мотравер, – остановил его Рансонне. – Не перебивай аббата. Продолжайте свою историю, аббат.
– Ну, история у меня короткая. Я спросил вас, господин Лекарпантье, помните ли вы девицу из Эмвеса. Ее звали Тессон, Жозефина Тессон, если не ошибаюсь. Этакая здоровенная толстуха, нечто вроде сангвинической Марии Алакок,[205]205
Алакок, Мария (Маргарита) (1647–1690) – французская монахиня, известная частыми впадениями в экстатическое состояние, в котором ей являлись видения.
[Закрыть] и верная пособница шуанов и попов, которые распалили ее, сделали фанатичкой и свели с ума. В жизни она знала одно – прятать попов. Чтобы спасти одного из них, она тридцать раз взошла бы на гильотину. Ох уж эти служители Господни, как она их величала! Она прятала их и у себя дома, и где попало. Она их спрятала бы под своей кроватью, в кровати, под юбками, запихала бы – сумей они, черт их подери, там поместиться – туда же, куда засунула и ящичек с гостией, – между титьками.
– Тысяча бомб! – восторженно вскрикнул Рансонне.