Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
11
Однажды при Реставрации – ровно четверть века после смерти Ластени де Фержоль, таинственную историю которой я рассказал, – мать ее, баронесса де Фержоль, пережившая дочь и до сих пор продолжавшая жить («Ничто меня не берет!» – с дикой горечью упрекала она Бога, пощадившего ее), – баронесса де Фержоль присутствовала на большом парадном обеде у графа дю Люда, своего родственника и, добавлю в скобках, хозяина одного их лучших домов в городишке Сен-Совёр, где до Революции много танцевали и где она, г-жа де Фержоль, а тогда м-ль Жаклина д'Олонд, выходила в паре с красивым беломундирным офицером, который стал для нее Черным Ангелом, потому что на всю жизнь облек ее в траур. Теперь там больше не танцевали. Другие времена, другие нравы! Зато там обедали. Обед заменил контрданс. Как ни удивительно казалось встретить на веселом праздничном обеде г-жу де Фержоль, дважды состаренную – годами и невзгодами, еще более суровую и набожную, почти святую, если бы святой можно было стать без чувства сострадания, она была там! Эта женщина, силу которой читатель уже мог оценить и которая ненавидела все внешнее и показное, возвратилась, правда много лет спустя после смерти дочери, в светское общество, свою природную стихию, где показывалась на людях редко и не выпячиваясь, но все-таки показывалась. Однако где бы она ни была, ей приходилось стоически сдерживать боль от погребенной в груди мысли, которая, подобно раку сердца, разъедала ей душу, а она не могла даже застонать. Это была мысль о непостижимой и незабываемой тайне ее дочери, умершей, так ни в чем не сознавшись. Никто никогда не догадывался о том, что пережила Ластени, и больше всего баронессу мучило, что она знает не больше остальных. Проникнет ли она когда-нибудь в эту тайну? Баронесса потеряла надежду и доживала жизнь, скрывая отчаяние од внешним спокойствием, и лицо ее не выдавало состояния г-жи де Фержоль. Она была всего лишь руиной, но это были руины Колизея. Ее с ним роднили мощь и величавость.
– На том конце стола, где она сидела за обедом графа дю Люда, невольно говорили и смеялись тише, чем на другом, – рассказывал виконт де Керкевиль, большой охотник посмеяться, но которого уважение к этой грандиозной старухе вынуждало держаться при ней серьезнее. – В тот день на обеде, который, как все теперь в жизни, она воспринимала с совершенным безразличием, вокруг нее царила атмосфера подъема симпатии, хотя компания подобралась жутко пестрая. Она представляла собой уменьшенную копию общества, каким оно стало после Революции и Империи, но в тот день этот безвкусный социально-политический винегрет (теперь, правда, правительство не способно приготовить и такой) никого не раздражал. Граф дю Люд остроумно охарактеризовал свой обед как «собрание трех сословий» – в нем действительно участвовали духовенство, дворянство и буржуазия. Все были очень сердечны и в прекрасном расположении духа. Правда, в тогдашнем Сент-Совёре было больше благодушия, чем в Валони, соседнем городишке за четыре лье оттуда: там последний дворянчик считал себя паладином Карла Великого, и, приглашая на обед, у вас могли попросить ваши дворянские грамоты.
Мой рассказ настолько точен, что я не умолчу вот еще о чем: на том обеде, где локти без дрожи отвращения касались друг друга, между маркизой де Лимор, самой вельможной из приглашенных дам, и маркизом де Пон-л'Аббе, который мог с кем угодно потягаться древностью рода, очутился великолепный мужчина цветущей комплекции и чисто нормандского крестьянского рода, отмывший с себя землю и навоз и ставший доподлинным парижским буржуа. В своем белом пикейном жилете он красовался между маркизом и маркизой, как серебряный гербовой щит между двух держателей, один из которых – маркиз справа – изображал собой единорога, другой – маркиза слева – борзую. Этот парижский буржуа, обзаведшийся загородным домом в Сен-Совёре, ежегодно проводил там свой досуг, потому что располагал досугом человека, который, сумев составить себе состояние, охотно промотал бы его, чтобы составить себе новое. Он скучал. Он страдал недугом особого рода – ностальгией коммерсанта, ушедшего от дел.
Он действительно был раньше коммерсантом и – поверите ли? – бакалейщиком. Но он представлял высокую бакалею. Он был бакалейщиком его величества императора и короля Наполеона[432]432
Наполеон был не только императором Франции, но и королем Италии; в королевство Италия входила при нем северо-восточная часть Апеннинского полуострова.
[Закрыть] в прекраснейшие дни славы, и лавка его, исчезнувшая теперь вместе с другими зданиями на площади Карусели,[433]433
Площадь Карусели, расположенная против Тюильри, резиденции Наполеона, была застроена в начале XIX в. различными зданиями, которые правительство начало постепенно сносить, чтобы расчистить подступ к дворцу.
[Закрыть] десять лет не жмурясь глядела в лицо Тюильрийскому дворцу, владелец которого, в свой черед, тоже исчез. Этот императорский бакалейщик, который отнюдь не мнил себя слишком важной персоной, а просто сидел развалясь и угощался за столом графа дю Люда, как некий добродушный Тюркаре, ни именем, ни обликом не напоминал бакалейщика. Фамилия у него была генеральская. Его звали Батайль.[434]434
Батайль (франц. bataille) – битва.
[Закрыть] Провидение, позволяющее себе подчас подшутить, сочло остроумным в предвидении появления Императора, дать такую фамилию тому, кто поставлял Наполеону сахар и кофе. Это что касается фамилии. Но оно, Провидение, придумало кое-что еще: оно сделало бакалейщика одним из самых красивых мужчин эпохи, когда почти все мужчины были столь горделиво красивы, что Давид[435]435
Давид, Жак Луи (1748–1825) – французский художник и общественный деятель, с 1804 г. – «первый художник» Наполеона.
[Закрыть] и Жерико оставили их портреты на посрамление нашему веку. В кругу поваров его звали «красавцем бакалейщиком с Карусели». Выглядел он под стать фамилии. Выправка у него была настолько военная, что при Империи, когда, выйдя из кафе на углу улицы Сен-Никез, где проводил вечера за игрой в домино, он надевал модный тогда шапокляк и набрасывал на широкие плечи просторный плащ с золотым шитьем на вороте, часовые у тюильрийских аркад с преуморительной серьезностью и воинским рвением отдавали ему генеральские почести, чем приводили в восторг его друзей. На минуту он действительно чувствовал себя генералом, но тут же вновь ощущал себя бакалейщиком. Он был им благодаря особому устройству мозга – мозга, который не обременял его ни одной идеей, чем и объяснялось его отменное здоровье при возрасте за шестьдесят, хотя он часто смежал глаза, складывал руки на животе и, словно уйдя в себя, с непередаваемым выражением объявлял: «Я даю бал своим мыслям!» Хорош бал, хороши танцоры! Невзирая на пустоту в мозгу, он был хитер, как нормандец, чему отнюдь не препятствовал забавно придурковатый вид, который он умел напускать на себя и, несомненно, ради шутки: этот странный субъект, соединивший фамилию Батайль с именем Жиль, обычным именем дурачка в старинных фарсах, отнюдь таковым не был. Во время Империи он оказал немало мелких услуг окрестным дворянчикам, с которыми был всегда почтителен, за что из признательности и чувства землячества те покупали у него соленые огурчики. Кое-кто из них передавал через него прошения и петиции, полагая, что у него есть связи во Дворце, хотя он был знаком там лишь с Мусташем, кучером Жозефины,[436]436
Жозефина (Мари Жозефа Роза Таше де ла Пажри) (1763–1614) – в первом браке жена виконта Богарне, казненного при терроре, во втором – Наполеона Бонапарта (1796–1809), императрица Франции.
[Закрыть] да Зоэ, ее негритянкой. Падение Империи, от которой он кормился, не обернулось для него разорением. В 1814 году он отрекся от своей лавки, как Наполеон от Империи, но в отличие от последнего у Наполеона высокой бакалеи не оказалось своего возвращения с острова Эльбы и, так и не дождавшись его, он умер в 1830 году от холеры.
Таков был оригинальный персонаж, которого случай и Революция поместили напротив г-жи де Фержоль за столом графа дю Люда. Он восседал на обеде в том, что называл «своим парадным мундиром», так как, зная, что он красив, Батайль подкреплял свою еще сохранившуюся красоту изысканным туалетом. В самом деле, внешне это был великолепный старик, относительно еще моложавый, гибкий, крепкий и любивший подчеркивать свою несокрушимую крепость лицемерным фатовством: с видом, взывающим к состраданию, он демонстрировал всем свой большой палец, здоровехонький и верткий, но, по его словам, парализованный взрывом адской машины,[437]437
Имеется в виду покушение на Наполеона 24 декабря 1800 г. Когда он в карете направлялся из Тюильри в Оперу по улице Сент-Никез, роялисты Сен-Режан и Карбон взорвали бочку с порохом, упрятанную в повозку. Жертв было много, но Бонапарт уцелел и обрушил свой гнев не столько на роялистов, сколько на непричастных к делу бывших якобинцев.
[Закрыть] который, как уверял он, выбросил его из окна второго этажа маленького кафе на улице Сен-Никез, где он мирно читал газету; совершенно обеспамятев, он долетел до Шайо, откуда его доставила домой жена, нашедшая его без чувств на руках доктора Дюбуа, который извлекал у него из груди осколки стекол от его собственной лавки. Это была одна из его излюбленных историй. Бедный паралитик, бедная жертва взрыва, из уважения к своему амфитриону появился на обеде в голубом фраке с золотыми пуговицами, облегавшем его геркулесовский торс, в панталонах из белого казимира, в шелковых чулках с широкой строчкой и туфлях на высоких каблуках, которые так любил Император, носивший их во всех случаях, когда не носил сапог. Жиль Батайль, которого принимавшие его у себя провинциальные дворяне несколько фамильярно величали «папашей Батайлем», хотя в нем не было ничего от папаши, блистал английской опрятностью, благоухающей, как женское белье. Он был из тех блондинов, что напоминают о скандинавском происхождении наших нормандцев, причем скорее не шевелюрой, которая была у него белой, словно крыло альбатроса, и которую он стриг накоротко (впритирку, как стали говорить потом), а розовым цветом лица – свежим, чистым, без прожилок. Его веселые голубые глаза смотрели из-под плотных, чуть тяжеловатых век, которыми он постоянно мигал, как будто потешаясь над собственными словами и стараясь заразить вас своей шутливостью. Больше всего он тщеславился своими зубами, за которыми ухаживал заботливее, чем любая женщина за жемчугом в своей шкатулке, и которые, даже когда не смеялся, показывал ради удовольствия молча показать их. Он явился на обед к графу дю Люду с длинной тростью из индийского бамбука на плече (он обычно всегда носил ее вот так, на манер ружья), оставил ее в углу коридора, вошел в гостиную, держа шляпу обеими руками, как первый любовник старой Комической оперы[438]438
Комическая опера – французский музыкальный театр. Основанный в 1715 г. в Париже как временный ярмарочный театр, претерпел несколько реорганизаций, название свое окончательно получил в 1801 г., а государственным театром стал с 1806 г.
[Закрыть] входил к антрепренеру, и приветствовал собравшихся с дурашливостью крестьянина, не совсем, вероятно, естественной, потому что этот человек по имени Жиль любил иногда разыгрывать из себя фарсового Жиля, а попросту валять дурака. Он давно был знаком с баронессой де Фержоль, напротив которой сидел за обедом, но был слишком легкодум, чтобы понять ее глубину. Ко всему, что превосходило его разумение, он относился свысока, бесцеремонно именуя такие вещи «маниями». «Это всё мании», – говаривал он в таких случаях с самым отъявленным и тягучим нормандским акцентом. Тем не менее, когда дело касалось г-жи де Фержоль, благородство этой женщины держало его хамство в узде. Нельзя сказать, что он был человек дурного тона, – слово «тон» было просто неприменимо к нему. Откуда у него взялся бы тон? Уж не от продажи ли тысяч кульков кухаркам из богатых домов, которые с шести утра наводняли его лавку, запасаясь чаем или шоколадом? «К восьми утра я уже делал дневную выручку», – с гордостью рассказывал он. Что касается «тона», Батайль был таким же невежей, как г-н де Корбьер,[439]439
Корбьер, Жак Жозеф Гийом Пьер, граф де (1767–1853) – французский политический деятель, ультрароялист; в 1820 г. – министр народного образования, с 1821-го по 1827 г. – министр внутренних дел.
[Закрыть] клавший свой перепачканный нюхательным табаком платок на письменный стол Людовика XVIII. Батайль, конечно, не положил бы свой надушенный бензоем фуляр на стол графа дю Люда, но с самого начала обеда примостил там свою шагреневую табакерку с миниатюрой довольно тонкой работы – портретом сына в детском костюмчике из голубого бархата и с золотой трубой в руке; он не играл на ней, но, поскольку нос у него тоже был трубой, получалось, что у него две трубы. Этого своего отпрыска, преуродливого мальчишку, который отнюдь не обещал стать похож на отца, он премило именовал «Батальоном».
Так вот, из-за этой чертовой табакерки, переданной одному из гостей, пожелавшему повнимательней рассмотреть портрет, маркизу де Пон-л'Аббе бросился в глаза изумруд на руке, протянувшей мимо него табакерку.
– А вы ведь изрядный фат, мэтр Батайль, если позволяете себе носить кольцо такой красоты и цены, – сказал маркиз де Пон-л'Аббе, шокированный тем, что видит подобную драгоценность на руке, которая отвешивала бакалейные товары. – Но послушайте, Батайль, где, черт возьми, вы раздобыли такое чудо?
– Даю слово, – весело и непринужденно отозвался Жиль Батайль, – вам никогда не догадаться, где я его раздобыл, и ставлю полтораста тысяч экю,[440]440
Экю – старинная французская золотая монета разного достоинства в разное время, в описываемое – от 3 до 6 франков.
[Закрыть] как говорил Ла Мейоне де Гранвиль, против двадцати пяти луи,[441]441
Луи, луидор – французская золотая монета стоимостью в 20 франков.
[Закрыть] что вы не способны это угадать.
– Ну уж! – недоверчиво протянул маркиз де Пон-л'Аббе.
– А вы попробуйте! – отпарировал Батайль. Однако старый повеса маркиз, призадумавшийся на
минуту, не нашел, видимо, достаточно пристойной версии, которую он мог бы выдвинуть вслух при этой грозной ханже баронессе де Фержоль, хотя та на другой стороне стола не слушала и не слышала их, поглощенная вечными муками, подобно раку снедавшими ей сердце.
– Так вот, – сказал Жиль Батайль, дав маркизу поразмыслить. – Я снял его с пальца у вора, уплатив ему той же монетой. Вора обокрали. Это любопытная история. Хотите послушать?
– Да, рассказывайте, Батайль, – согласился граф дю Люд. – Она сдобрит нам шамбертен.[442]442
Шамбертен – знаменитая марка бургундского вина.
[Закрыть]
12
– Итак, слушайте мою историю. Она о ворах и относится к давним временам, – начал Жиль Батайль. – Тогда император еще не был императором, а я – его бакалейщиком, – добавил он с императорской гордостью, ибо величие Империи было таково, что вселяло гордыню даже в бакалейщиков. – Нами правил Баррас,[443]443
Баррас, Поль Франсуа Жан Никола (1755–1829) – французский общественный деятель, один из организаторов термидорианского переворота, затем член Директории из 5 человек, управляющей Францией. Баррас, ловкий политик, циник и стяжатель, входил во все составы Директории.
[Закрыть] поручивший полицию Фуше.[444]444
Фуше, Жозеф (1759–1820) – французский политический деятель. До Революции – преподаватель в духовных школах, затем якобинец и террорист, затем один из руководителей Термидора, с августа 1799 г., еще при Директории, министр полиции, затем предал Директорию и был министром полиции Наполеона до 1810 г.
[Закрыть] Последний был уже тем, кого вы знали позднее, когда он стал министром Императора; но в то время этот грозный Фуше, разрываясь между якобинцами и шуанами, как Святая Аполлония[445]445
Аполлония – христианская святая. мученица, казненная 243 г.
[Закрыть] между растяжками, не мог – будь он даже сам дьявол, а он от него недалеко ушел! – заниматься ничем, кроме адской политической полиции, и интриги в правительстве были для него важнее, чем порядок в Париже. Вы, господа, жившие тогда в провинции или эмиграции, не можете даже представить себе Париж тех времен, Париж на другой день после Революции, в которой он еще погрязал. Это была больше не столица.
Это был больше не город. Это была разбойничья пещера. Это был воровской притон. По ночам там убивали так же запросто, как ложились спать. Уличные фонари – Революция превратила их в виселицы – горели только в квартале Пале-Рояль.[446]446
В те времена квартал увеселительных заведений.
[Закрыть] А в потемках кишели кучи негодяев и душегубов. Повсюду зияли черные вертепы. Пройти по городу можно было, только вооружась до зубов, но по нему никто не ходил.
Так вот, однажды ночью в то мерзкое время (я жил тогда на углу Севрской улицы, в лавке с витриной, забранной железными прутьями, которую теперь, проходя мимо, всегда с интересом разглядываю, и вы скоро узнаете – почему) я закрылся пораньше и улегся спать в комнате над лавкой, как вдруг меня разбудил странный скрип. Звук был такой, словно что-то пилили. «Внизу воры!»—сказал я себе, разбудил приказчика, спавшего на чердаке, и мы, взяв витые свечи, спустились вниз. Я не ошибся: это были воры. Они пропиливали ставень, в котором к нашему приходу уже проделали дыру размером в два верха шляпы; через эту дыру в ставне смело просунулась рука, вцепилась в один из прутьев перед витриной и попыталась его вырвать. Мы видели только эту руку. Обладателя ее скрывал ставень, но мошенник был не один: я слышал, как за ставнем тихо шепчутся несколько человек. У меня родилась идея! Я подмигнул приказчику, здешнему, из Бенвиля, которого привез с собой, парню здоровому и не безрукому, как убедитесь сами. Он меня понял, навалился на руку, которую я ему указал, и схватил ее своими лапищами размером с баранью лопатку, зажав ее в такие тиски и клещи, что я, достав с прилавка веревку, умудрился накрепко привязать нашу добычу к железному пруту решетки. «Отработала ты свое, красавица!» – весело подумал я. Бандит попался, и я уже радовался in petto, представляя себе, какая у него будет рожа утром, когда рассветет. «Пойдем-ка спать!» – скомандовал приказчику, и мы вернулись: я – в постель, он – на чердак. Но в постели я долго не мог уснуть. Я все время невольно прислушивался. Через некоторое время мне показалось, что я слышу удаляющиеся шаги. Выглянуть в окно я боялся: разбойники могли выстрелить в меня, да и не в этом одном было дело. Я, знаете ли, дорожил своей мордашкой, – пояснил он, обнажив в фатоватой улыбке все еще молодые и красивые зубы. – К тому же я сказал себе, что сумею сквитаться за все утром, с каковой сладкой мыслью и заснул.
А ведь бакалейщик сумел-таки пробудить интерес у окружавших его превосходно воспитанных аристократов. Они слушали его, смотрели ему в рот и не посмеивались больше над красивой головой, красоте которой, возможно, завидовали, и над серьгами, которые дуралей Жиль Батайль носил еще с молодости и которые мстили за его красивую голову, придавая ему вид старого почтальона.
– Однако утром мне пришлось поумерить свои упования, господа, – продолжал Жиль Батайль. – Вам всем, конечно, понятно, что, ухнув (Батайль расцвечивал все, что говорил, словечками своего наречия) из спальни в лавку, я первым делом уставился на эту чертову руку. Я твердо помнил, что затянул петлю двойным беседочным узлом и вор не может пальцем пошевелить: я ведь веревки не пожалел. Каково же было мое удивление! Я думал, что увижу распухшую, вздувшуюся, побагровевшую почти до черноты руку, которую спеленал так, что грубая веревка при затягивании врезалась в тело, а эта рука оказалась нисколько не распухшей и побелела, словно в ней не было больше ни капли крови. Она казалась увядшей и была мягкой и белой, как у женщины. Поэтому, ничего не понимая и стремясь понять все, я настежь распахнул дверь лавки и выглянул наружу. Человека не было, зато стояла лужа крови.[447]447
Мотив, неоднократно использованный в мировой литературе, начиная с Апулея: «Метаморфозы» («Золотой осел»), IV.
[Закрыть]
Жиль Батайль был не бог весть каким оратором. Этот человек, начинавший в детстве пастушонком в ландах Тайпье, делал в речи вопиющие ошибки, которые я здесь убрал. Он обычно говорил «представиться» вместо «преставиться», «наперстный» вместо «наперсный» и даже полагал, что и на письме следует держаться той же орфографии. Но, честное слово, владей он и на самом деле красноречием, рассказ его не произвел бы большего впечатления.
– Лихая, однако, публика! – заметил Керкевиль, сам способный на отчаянный поступок: энергии у него хватало.
– Я вернулся в лавку, – продолжал Батайль, – и долго рассматривал эту руку, перепиленную ниже локтя, и, вероятно, той же пилой, которой взрезали ставень. Я тщательно осмотрел эту любопытную руку, которая, клянусь, принадлежала не какому-нибудь мужлану; вот тогда-то я и заметил кольцо, камень которого выскочил, когда оно съехало на внутреннюю сторону пальца, вцепившегося в железный прут. Этот камень, господин маркиз де Пон-л'Аббе, и есть изумруд, который вы держите. Согласен, он действительно слишком хорош для меня. Поэтому я ношу его не каждый день, а лишь изредка и только в надежде, что, может быть, – кто знает? случай! – встречу особу, у которой он был украден и которая, в свой черед, возможно, пособит мне опознать вора.
Жиль Батайль завершил свою историю, заставившую позабыть злые шутки старого Пон-л'Аббе. Он его срезал, как говорят англичане. Все (а на обеде, который граф дю Люд окрестил «собранием трех сословий», присутствовало человек двадцать) воспылали любопытством и, в восхищении от изумруда, имевшего собственную историю, передавали кольцо из рук в руки, чтобы рассмотреть его получше, и оно обошло вокруг стола. Наконец оно попало к соседу слева г-жи де Фержоль, а был им отец аббат траппистского монастыря, который строился в то время в Брикбекском лесу, расчищенном впоследствии братией. Известно, что настоятели у траппистов были не обязаны соблюдать обет молчания. Они носили шерстяную митру и деревянный крест, на соборах шли по старшинству сразу за епископами и имели право отлучаться из монастыря, когда это диктовалось интересами общины. Отец Августин направлялся к мортаньским траппистам, и, поскольку он проезжал через Сен-Совёр, граф дю Люд пригласил его отобедать, чтобы оказать честь баронессе де Фержоль, местной святой, и за столом посадил рядом с нею. Из двух десятков приглашенных только отец Августин и г-жа де Фержоль не проявили покамест интереса к изумруду, обходившему стол по кругу, и траппист, не глядя на драгоценность, взял ее из рук графа де Керкевиля, другого своего соседа, и протянул г-же де Фержоль с серьезностью человека, нехотя совершающего легковесный поступок. Г-жа де Фержоль, еще более серьезная, чем аббат, не приняла кольца. Однако ее высокомерно-рассеянный взгляд случайно упал на изумруд, и, словно пораженная пулей, она вскрикнула и рухнула без чувств.
Она узнала кольцо своего мужа, подаренное ею Ластени.
Испытанный баронессой удар привел в не менее сильное, быть может, волнение гостей графа дю Люда, но, скованные почтением пополам со страхом перед этой суровой женщиной, они ни словом не обмолвились об обмороке г-жи де Фержоль. Во всем, что касалось ее неожиданного беспамятства, настойчиво наводившего на мысль о какой-то скрытой драме, их языки оказались и остались немы. Придя в себя после потери сознания, длившейся довольно долго, и тем же вечером возвратясь в Олонд, она вновь принялась терзать свое кровоточащее сердце, изъязвленное воспоминаниями, словно чудовищной раковой опухолью, сердце, на которое она извела столько белоснежных, но бесполезных повязок – они неизменно пропитывались кровью. Она с ужасом обнаружила в этой опухоли новую язву: ее дочь, дочь Фержолей, полюбила, быть может, вора, чьи руки толкнули ее на преступление. Язва не уменьшалась, напротив, становилась все ощутимей, и от нее нельзя было избавиться, как от телесных страданий, когда рак оперируют, как бы бросая недугу на сожрание кусок мяса, чтобы он хоть на время оставил больного в покое и перестал его грызть.
– Когда же конец этому, Боже? – простонала она. – Ужели так необходимо, Господи, чтобы эта мука длилась вечно?
И давно для нее привычным жестом вцепившись себе во впалые виски, с которых уже не раз исступленно выдирала волосы, а те отрастали снова и снова, она. сама распятая, поникла перед распятием, когда Агата, спутница ее в несчастьях, которой минуло уже восемьдесят лет и которая, если бы горе поддерживало в нас жизнь, могла бы протянуть и до ста, вошла и замогильным голосом доложила:
– Преподобный отец-настоятель брикбекских траппистов просит принять его, сударыня.
– Впусти, – ответила г-жа де Фержоль.