355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » Дьявольские повести » Текст книги (страница 24)
Дьявольские повести
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:38

Текст книги "Дьявольские повести"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

6. Перерыв между двумя экспедициями

М-ль де Перси снова умолкла. Прозвенел тонкий серебристый голосок покрытого сусальным золотом Вакха. Время шло к полуночи, а полночь, как говорят, – это час призраков. И в самом деле, не призраками ли были все эти люди из прошлого, собравшиеся в маленькой старомодной гостиной и беседовавшие об ушедшей молодости и благородных делах, свершенных на их глазах? Юрсюла и Сента де Туфделис в особенности смахивали на призраки, бедные кроткие призраки! Иссохшие, бледные, с выцветшими волосами, они по-прежнему держали в исхудалых пальцах прозрачные экраны, зеленый газ которых процеживал сквозь себя потухающий свет камина, отбрасывая на их бескровные лица отблеск, напоминавший луну над кладбищем. Барон де Фьердра и аббат с сестрой, у которых цвет лица был теплее, а глаза ярче, казались более оживленными и страстными, но разве они воодушевлялись не такими же, в сущности, напрасными воспоминаниями, что и обе хозяйки, столь похожие на исчезающие с зарей привидения? Даже Эме, самая молодая среди них, чья красота красноречиво доказывала, что ее обладательница прошла по жизни меньше, нежели остальные, Эме, склоненная над вышивкой, о которой она не думала, одинокая и обреченная глухотой на безмолвие, Эме, чья душа искала другую душу за гранью смерти, – не была ли она самой мертвой среди них, не забрела ли она дальше всех в царство мечты?

– Канун нашего выступления на Кутанс стал в Туфделисе большим днем, – возобновила свой рассказ м-ль де Перси. – Проживи я еще сто лет, мне и тогда останутся памятны мельчайшие подробности этого своеобразного бдения перед боем. Мы, естественно, начали с перевязки раненых, подтрунивавших и смеявшихся над своими ранами, а это – самый изящный способ гордиться ими. Тяжелее остальных, почему он веселей и чаще остальных потешался над этим, был покалечен господин де Кантийи, которому, замечу в скобках, вы, дорогая Сента, так мило подарили свою косынку à la Мария Антуанетта. Помните? Я ведь не ошибаюсь, верно? Не успел он галантно сказать вам: «Если вы хотите, чтобы рука у меня перестала болеть, пожертвуйте свою косынку мне на перевязь, и здоровая рука заработает у меня еще лучше». И вы, моя голубка, не заставив себя просить, сняли с шеи косынку, еще хранившую тепло ваших плеч, и отдали ее Кантийи. Покончив с перевязкой, мы занялись оружием. Оно было припрятано нами на всякий случай в этом замке, перешедшем к нашим женщинам, за отсутствием наследников по мужской линии, и теперь мы привели его в боевую готовность. Две дюжины прекрасных рук, в том числе и две те прекрасные руки, что сейчас при свете лампы работают над вышивкой, господин де Фьердра, почернели, снаряжая заряды для наших мужчин. Нас, женщин, было тогда в Туфделисе десятка полтора. Хотя Двенадцати не удалось спасти Детуша, мы – как только тревога за их судьбу рассеялась и нам стало известно, что произошло, – обрели веселость, неизменно возвращавшуюся к нам после катастроф и, вероятно, олицетворявшую упорство надежды. «Не удалось вчера – удастся завтра», – твердили мы, и все вы, мадемуазель, бывшие женщинами больше, чем я, опять, как это свойственно юности, смеялись и болтали, предаваясь своим воинственным занятиям.

Видя, что из первой экспедиции жених ее вернулся без единой царапины, даже Эме, всегда по-королевски невозмутимая, расцвела, несмотря на всю свою сдержанность, новым для нее чувством, которое можно было бы назвать счастливой гордостью. Да, единственным Днем, когда Эме позволила нам заглянуть в свое святая святых, словно великолепная, но не раскрывшаяся и на всю жизнь оставшаяся бутоном роза – в чашечку Цветка, был канун нашего выступления на Кутанс и несчастья, которое вскоре должно было на нее обрушиться.

Предчувствие, однако, никак не уведомило ее о том, что вот-вот случится, и когда господин Жак, в тот день еще более печальный, нежели обычно, сказал нам при радостно возбужденных товарищах то, что предчувствовал он, а именно – что ему не вернуться из второй экспедиции…

– Да, – перебила м-ль Юрсюла де Туфделис, – он сказал это мне и Фебе де Тибуто, своим соседкам по столу за ужином, после которого вам предстояло исчезнуть в ночи. Нам как раз подали десерт. Разгоряченные мужчины говорили о предстоящем дне как о празднике. Мы выпили за здравие короля и успешное похищение шевалье Детуша. Только господин Жак оставался мрачен и не притронулся к бокалу. Фебе де Тибуто, лишь недавно попавшая в Туфделис и к тому же чуточку шалунья, ребячливо, потому что она и была ребенком, спросила его:

«А вы почему такой грустный? Выходит, вы не верите, что шевалье Детуша удастся похитить?»

И он ответил ей, глядя на Эме, словно этим объяснялось все:

«Простите, мадемуазель, я твердо верю, что похищение удастся, но убежден, что сам я при этом погибну».

«Зачем же тогда вы едете?»– в свой черед задала вопрос я: после всего, что о нем рассказывали в Мэне, ставить под сомнение его отвагу не было причин, но меня резанул взятый им тон. И я никогда не забуду, с каким выражением лица он мне ответил:

«Затем, что это лишнее основание ехать, мадемуазель».

– Так вот, – продолжала м-ль де Перси, – Эме не разделяла предчувствие господина Жака, это предупреждение судьбы, на которое я ответила бы тогда лишь пожатием плеч, но о котором с тех пор не раз и вполне серьезно размышляла: она, без сомнения, надеялась, что сумеет снять у него с сердца камень, осуществив, как это она и сделала в тот же вечер, мечту, сильнее всего опьяняющую влюбленного мужчину, и заставив его забыть о будущих опасностях ради данной минуты, дарящей ему безмерное счастье! С того дня, когда она сообщила нам с простотой, бесповоротностью и самоотвержением, необычными для столь стыдливой души, как у нее, что она обручилась с господином Жаком, между ею и нами все было сказано и все стало ясно. Она была слишком недоступна в своей скрытности, а мы слишком верили в ее душевное благородство, чтобы докучать ей вопросами о господине Жаке. В любом случае он был женихом Эме де Спенс, и этого было достаточно. Но в тот день она соизволила, чтобы он стал для нее кое-чем побольше. Она пожелала, чтобы он стал ее мужем в глазах всех, и бракосочетание, неосуществимое во времена, когда в Туфделисе не было даже часовни, а на десять лье вокруг не нашлось бы священника, который мог совершить обряд, бракосочетание состоялось, пусть даже только в форме обетов, произнесенных при десяти соратниках жениха, с коими он завтра пойдет, может быть, на смерть.

– А ваша мадмуазель Эме начинает меня интересовать! – простодушно выпалил барон де Фьердра.

– Счастлив слышать! – шутливо вставил аббат. – А я-то думал, о многомудрый рыбак, что ты все еще предпочитаешь своего дельфина, который к тому же им и не был!

– Ах, она вас интересует! – взорвалась м-ль де Перси, вытаскивая свою историю из скобок не относящегося к делу замечания так же неистово, как продергивала толстую иглу через вышивку. – Оно и неудивительно, господин де Фьердра. Мы только раз видели поступок Эме, но клянусь, в тот вечер она не посрамила свой род. Тот вечер окупил всю ее жизнь. Вся ее жизнь была с тех пор беспросветным горем, вдовством, глухотой, мечтою за рукоделием, бедным букетиком фиалок у подножия могилы; но в тот вечер, когда она благоволила прилюдно обручиться с господином Жаком, с которым уже обручилась без свидетелей, она разом показала нам, чем могла бы стать, не помешай ей, как стольким другим, обстоятельства, рамки которых оказались слишком узки для нее.

То, чего она пожелала, свершилось так, как она пожелала, и преисполнило новым возбуждением этот День энтузиазма и воинственного ликования. Эме никого не предупредила о своем замысле, который должен был принести ее возлюбленному счастье, способное свести на нет любые огорчения и озарить его чело сиянием блаженства. Услышала ли она то, что господин Жак ответил вам, Юрсюла, или это помогло ей понять, что творится в сердце, в котором она царит? Как бы там ни было, через несколько секунд Эме встала из-за стола, и Жанна де Монтэврё, лучшая ее подруга, последовала за нею. Это не привлекло ничьего внимания: разговор шел о завтрашней экспедиции, о желанном и долгожданном выступлении через несколько часов… Неожиданно – никто не заметил, сколько прошло времени, – Эме вернулась в зал вместе с Жанной де Монтэврё. Уже с порога она предстала нам как настоящее видение. Это была совсем другая женщина: вся в белом, под вуалем, и по тому, как она направилась к нашему столу, все мы, и я первая, почувствовали: сейчас произойдет нечто великое.

«Господа, – начала она изменившимся голосом, взволнованным, но решительным. – Сейчас вы отправитесь в путь. Когда и сколько вас вернется, знает только Бог. Один из вас уже не возвратился из Авранша; мы недосчитаемся, может быть, еще одного, может быть, нескольких. Так вот, я хочу, покуда вы все еще тут, просить вас быть свидетелями моего бракосочетания с господином Жаком. Вы согласны?»

Она сказала это так хорошо, была, произнося эти простые слова, настолько графиней Эме Изабеллой де Спенс, что даже под феодальным балдахином в собственном доме не была бы ею больше, и все наши мужчины, романтичные, как подобает героям, встали в едином порыве, приветствуя ее, хотя многие при этом побледнели: я ведь уже говорила, господин де Фьердра, – в нее были влюблены все, кто с безумной надеждой, кто без всякой надежды, но все; насколько помнится, я еще добавила, что ее кузина госпожа де Портеланс уверяла меня, будто все они просили ее руки.

Когда Эме умолкла, я взглянула на господина Жака. Вы знаете, он был мне не по душе. Но в эту минуту я была довольна им. Бог свидетель, венчай его Эме королевской короной, он и тогда гордился бы не больше.

Изумленный еще более, нежели остальные, он поднялся вместе с ними и, пошатываясь, подошел к Эме.

«Вот моя рука. Она – ваша», – сказал он, протягивая ей руку.

Наверно, это и помогло ему не упасть к ногам Эме от радости и гордости.

«Будьте свидетелями, господа, – продолжала она, с каждым словом все более трогательная и величественная, – что я, присутствующая здесь Эме Изабелла де Спенс, графиня Спенс, маркиза Латаллен, избираю сегодня своим супругом и повелителем господина Жака, состоящего ныне солдатом на службе его величества нашего короля. Вынужденная прискорбными условиями времени, когда не стало ни церквей, ни священников, дожидаться лучших дней для того, чтобы узаконить и освятить торжественный обет, приносимый мною нынче, я хочу, по крайней мере, при вас, христианах и дворянах, а христианин в годину испытаний это почти что священник, добровольно и от всего сердца поклясться в покорности и верности господину Жаку, которому вручаю свое сердце и жизнь».

Они стояли бок о бок. Эме была так ослепительна, что, казалось, излучала сияние.

«Жаль только, что здесь нет креста, на котором я могла бы принести клятву», – огорченно вздохнула она.

«Нет есть, сударыня! – пылко воскликнул Бомон, в голову которому пришла подлинно солдатская мысль. – Скрести свою шпагу с моей», – бросил он Ла Варенри, стоявшему напротив него.

Они скрестили шпаги, и у них получился крест.

И перед двумя обнаженными скрещенными клинками, которые уже через несколько часов могли обагриться, Эме де Спенс и господин Жак поклялись друг другу в том, в чем поклялись бы у алтаря, если бы в Туфделисе сохранился алтарь. И все это свершилось так быстро и так возвышенно, несмотря на простоту, господин де Фьердра, что даже тридцать лет спустя у меня в памяти не потух отблеск двух шпаг на лицах новобрачных, обвенчанных перед боем и на следующий день разлученных смертью.

«Какая прекрасная свадьба! – восхитился Ла Бошоньер, самый молодой из Двенадцати. – Но на свадьбах танцуют. Не потанцевать ли и нам?»

Мысль эта, как искра в порох, упала в души, вспыхивавшие от любой искры. В одно мгновение стол убрали, и мужчины встали в позицию, держа дам за кончики пальцев. Да, там были разбитые сердца, однако ноги-то оставались целы, и наши пустились танцевать; они танцевали так же, как дрались в Авранше, и даже покалечили две руки, но на этот раз – мои.

– Как! – изумился ничего не понявший барон де Фьердра, чей нос превратился в самый красноречивый восклицательный знак, каким только мог стать этот крючковатый выступ под обмороженным пятном в форме гвоздики.

– Да, барон, – подтвердила м-ль де Перси, – потому что это я вынудила их плясать без передышки до трех часов ночи. Быть музыкантом на этой свадьбе выпало мне. Хотя тогда, – спасибо войне! – живот у меня был не так объемист, как ныне, но талия и в то время не подошла бы плясунье, и я годилась на одно – стоя в уголке, заменять музыканта. Как многие барышни в дни моей молодости, я недурно владела альтом: вы помните, барон, что женщинам прошлого века взбрело в голову стать скрипачками, и они изобрели даже особую манеру держать этот инструмент, которую назвали ножной; она состояла в том, что исполнительница, сидя в позе Святой Цецилии,[372]372
  Цецилия – католическая святая мученица, покровительница музыкантов, послужившая сюжетом очень многих произведений искусства, в том числе одноименной картины Рафаэля.


[Закрыть]
держала скрипку на колене полусогнутой левой рукой, а правой величественно водила смычком. Если музыкантша была хорошенькой, это выглядело даже красиво; но вы догадываетесь, что, когда играла я, все было несколько иначе. Забавная получилась бы из меня Святая Цецилия! Я была не настолько горда, чтобы выставлять напоказ свою толстенную ручищу – ее и без того было чересчур хорошо видно, и мне нечего было бояться обезобразить себе подбородок. Поэтому я держала инструмент и играла на нем так, как делала многое другое, – по-мужски. Так я калечила себе руки на свадьбе Эме, когда в последний раз держала смычок на этой земле. Больше я не прикасалась к своему альту, который, по вашему мнению, брат мой, столь удачно гармонировал с моей физиономией: он навсегда повешен на панели у меня в комнате в наказание за безумность, с которой я аккомпанировала на свадьбе Эме последним минутам ее счастья, и за веселость, с которой я прославляла ее агонию.

– Ты, Перси, в общем-то добрая девушка, которую Господь упрятал в обличье доблестного мужчины, – сказал аббат, невольно испытывая нежность к сестре. В голосе ее больше не слышались раскаты горна, ножницы больше не били поход.

– В самом деле, – продолжала она, – это была агония, но кому, кроме господина Жака, – хотя и ему в тот момент едва ли – могла прийти в голову мысль о смерти на этом странном и радостном свадебном балу, оживляемом восторженностью сердец и грандиозными иллюзиями отваги? По обычаю, его открыла Эме, станцевав первый контрданс с тем, кого только что звала мужем. В ту ночь она потребовала, чтобы ее называли только госпожой Жак, и мы ни разу не обратились к ней иначе. Она осталась с нами до конца празднества, ослепительная в своем подвенечном платье, из которого скроила потом саван для того, кого осчастливила своим касанием. Около трех часов настало время подумать о выступлении и замышленной экспедиции. Я разом оборвала мелодию контрданса.

«Играем зорю, господа!»– объявила я и внезапно заиграла военную песню роялистов, которую мы тогда нередко пели.

Через три минуты все были готовы. Я влезла в шуанскую одежду, в которой уже не раз ходила в ночные экспедиции. План, разработанный нами, водился пока что к одному: идти вместе до света, потом расстаться и встретиться вновь в полях под Кутансом у надежных крестьян, которые сами при случае шуанствовали и у которых мы могли спрятать оружие; это место указал нам Ла Варенри, хорошо знавший тамошние края. Двое, самое большее, трое из нас должны были рискнуть пробраться в город и вызнать там все, что нужно, насчет тюрьмы и арестанта.

Мы решили, что возьмем оружие и проникнем в Кутанс только с наступлением ночи: в мирном городе, где любой пустяк становится событием и вдобавок стоит сильный пехотный гарнизон, похитить Детуша мыслимо было только под покровом темноты и с помощью внезапности.

7. Вторая экспедиция

Форсированный марш от Туфделиса до Кутанса не сопровождался ничем примечательным, господин де Фьердра, – продолжала старая хронистка, к которой после минутного волнения вернулся былой апломб, возраставший тем явственней, чем больше она углублялась в чисто военную сторону событий, в которых приняла участие, что побуждало ее произносить «мы» с почти что чувственным наслаждением. – В те поры дороги были хуже, чем теперь, а потому и менее людны.

К тому же мы выбрали не департаментское шоссе, именовавшееся тогда большой дорогой. По большой дороге дважды в день проезжал дилижанс, конвоируемый конными жандармами, поскольку шуаны исповедовали убеждение, оправдывающее подобный эскорт: они полагали, что коль скоро война должна кормить войну,[373]373
  То есть армия должна снабжаться за счет реквизиций и контрибуций с вражеской территории. Этот принцип снабжения революционной, а затем наполеоновской армии, хотя и вызывавший естественное недовольство населения, давал французам преимущество в подвижности над армиями феодальной Европы, снабжавшимися за счет магазинов (армейских складов).


[Закрыть]
деньги правительства, которое они хотят свалить, должны принадлежать им. Вопреки этому принципу мы в тот день всячески избегали встречи с дилижансом и его защитниками жандармами и двигались проселками, которые – мы же были шуанами! – исходили вдоль и поперек, а потому прекрасно знали. Итак, мы довольно рано добрались до крестьян, знакомых Ла Варенри, и нам посчастливилось обойтись по пути без нежелательных столкновений и, несмотря на ночные танцы, успеть вовремя достигнуть назначенного места, где эти крестьяне, жившие в четверти лье от городских предместий, сообщили нам, что накануне вечером Детуш осужден революционным трибуналом и завтра должен быть укорочен. Похоже, кстати, что в революционном трибунале он вел себя так, чтобы еще больше ожесточить ненависть политических фанатиков, хотя ожесточать ее и без того не было нужды. Со всей своей неподатливостью, которой он никогда не изменял, Детуш не снизошел до ответа на вопросы судей, оставшись глух и равнодушен к их настояниям и даже просьбам тех из них, кто выказывал участие к нему. Он противопоставил им бесстрастие дикаря и молчание, которого ни разу не нарушил хотя бы возгласом или вздохом… Подобные новости, подтвержденные к тому же двумя-тремя из наших, кто побывал в Кутансе и видел, что гильотина уже собрана и установлена на площади, где совершались казни, вынуждали нас действовать молниеносно, идти напролом и выбирать наикратчайший путь к цели, уповая исключительно на собственную энергию: у нас не было времени подкрепить ее хитростью, как в Авранше, – нам предстояло решить все одним ударом, словно прямым выпадом в фехтовании.

«Выбора у нас нет, – сформулировал господин Жак общее мнение. – Сегодня ночью, в час, когда город начнет засыпать, нам предстоит всем вместе неожиданно ворваться в тюрьму и силой извлечь оттуда Детуша. Нам придется туго, господа. Тюрьма расположена в середине трех просторных концентрических дворов. В первом из них, внешнем, ходит часовой, на чей выстрел наряд высыпет из караульного помещения, находящегося на соседней улице, откроет огонь и, в свой черед, привлечет туда весь гарнизон. А если в дело вмешаются и горожане, они получат возможность швырять из окон нам в головы что попало и через приоткрытые двери расстреливать нас на улицах, с сетью которых мы не знакомы».

«Ну и программка танцев, разделай меня палач! – выкрикнул Дефонтен свое излюбленное ругательство: он всегда находил Винель-Ониса очаровательным и подражал ему, как бы играя при нем роль лунного света. – Поплясали мы прошлой ночью, друзья, попляшем, видно, и этой», – добавил он.

«Вы излагаете план противника, сударь, – сказал Ла Варенри. – А каков наш?»

«Таков же, – ответил господин Жак, – что у ядер, гранат и пуль: идти насквозь через все и все сокрушать, пока сами не расплющимся».

«Так станем же снарядами и пройдем!» – подхватил Жюст Лебретон по прозвищу Смельчак.

У меня до сих пор стоит в ушах, – продолжала м-ль де Перси, – звонкий голос Лебретона, произносящий это его «пройдем!»– что нам и удалось осуществить несколькими часами позже, ибо мы вошли и даже вышли, а это было посложнее. Никогда ни один горн не пел веселей! Жюст Лебретон был подлинно счастлив тем, что сказал господину Жаку. Мы, то есть остальные десять, не были ни огорчены, ни испуганы, а вот Лебретон был счастлив. Наш Жюст непримиримо ненавидел всякое благоразумие. Мысль о том, что похищение Детуша зависит теперь исключительно от силы и что все, связанное с осторожностью и выдумкой, бессмысленно, как колебания перед рвом, через который можно только перемахнуть, – мысль, гнетущая даже для самых отважных, восхищала его. Сам господин Жак, гениальный генерал в обличье бесстрашного офицера, сам Детуш, человек неслыханной энергии, в чьей мраморной груди сердце, вероятно, ни разу не убыстрило своего биения, – и те во множестве случаев проявляли благоразумие, а вот Жюст Лебретон – никогда. Его прозвали Смельчаком, но с таким же основанием могли прозвать и Тем, кто все может. Хотите пример? Однажды здесь, в Валони, он въехал верхом к своему приятелю, квартировавшему в «Почтовой гостинице», поднялся верхом же на пятый этаж и заставил коня выпрыгнуть за окно; животное сломало себе три ноги и пропороло грудь, но Лебретон и тут не получил ни единой царапины, усидел в седле, как привинченный, и лишь по самые сапоги вогнал лошади шпоры в бока.

– Две секунды ощущения полета на гиппогрифе,[374]374
  Гиппогриф – сказочное животное с головой грифа и телом лошади, упоминаемое в средневековых легендах. На нем, в частности, разъезжает Руджер, один из героев поэмы Ариосто «Неистовый Роланд» (песнь IV, 40 и далее).


[Закрыть]
– усмехнулся аббат, – но у гиппогрифа были крылья, так что заслуги Ариостова Руджера уступают заслугам твоего героя, сестрица.

– В другой раз, – продолжала она, радостно трепеща при воспоминании об успехе того, кого аббат назвал «ее героем», – скучая в дождливый день у одного приятеля – по-моему, им был этот бойцовый петух де Ферманвиль, – он предложил хозяину: «Не подраться ли нам для развлечения на дуэли?» Они тогда находились в Валони, а там время убивали ударами шпаг. Ферманвиль, не найдя что возразить, сослался на то, что у него всего одна сабля, и Жюст сказал: «Бери себе клинок, а мне отдай ножны». Ферманвиль, человек храбрый, не принял такого дележа, но Жюст Лебретон принудил-таки его защищаться клинком, бросившись на приятеля и огрев его ножнами.

– Я не буду больше вставлять замечаний, Перси, – покаялся вечный насмешник аббат, – иначе ты расскажешь мне еще один анекдот о своем любимце Жюсте, и Фьердра придется слишком долго ждать твоей истории, а он уже без того щиплет от нетерпения свою муфту.

– Я закончила, – объявила она, – но это было не просто ораторское отступление, брат. Мне требовалось, хотя бы в интересах рассказа, дать вам понять, чем был Жюст Лебретон, любивший опасность не так, как любовницу: ее всегда находят достаточно хорошенькой…

– И достаточно опасной, – скаламбурил остряк аббат.

– В то время как он, – продолжала м-ль де Перси, – никогда не считал опасность достаточной, что, кстати, лишний раз и доказал тогда в деле Детуша, усугубив ее неосторожностью, которая стала причиной смерти господина Жака и могла обречь всех нас на истребление в стенах Кутанса.

Старая львица произнесла свою тираду столь же пылко, как все, что говорила, но по тону ее легко было догадаться, что она не держит зла на своего великолепного сорвиголову Лебретона.

– Ферму Може, владение приютивших нас крестьян Ла Варенри, мы покинули между одиннадцатью и полуночью, – вновь возвысила она голос. – Мы покинули ее, чтобы не возвращаться. В случае успеха доставить туда Детуша мы не могли – ферма была слишком близка к городу; в случае неудачи никто из Двенадцати вообще не мог никуда вернуться. У каждого из нас был отличный короткий карабин, запас пороха и пуль, а на поясе – нож, которым можно вспороть брюхо кабану. Только Кантийи из-за руки на перевязи, сделанной из вашей косынки, Сента, заменил карабин пистолетами. Он так и шел с одним из них в руке. Когда мы оставили ферму Може, предательский лунный свет подсказал заместителю нашего весельчака Дефонтену такие слова:

«Меняю Фебу[375]375
  Феба – она же богиня охоты Артемида (у римлян Диана), сестра Аполлона (Феба), часто отождествлялась древними с богиней луны Селеной.


[Закрыть]
на Фебе. Сегодня ночью я предпочел бы небесной Фебе мадмуазель Фебе де Тибуто».

В самом деле, эта злосчастная луна могла сыграть с нами дурную шутку – и не одну. Однако на подходе к городу нас несколько приободрил редкий туман, понемногу поднимавшийся от земли, словно дым торфяника над полем. У нас появилась надежда, что он сгустится хотя бы настолько, чтобы размазать контуры на улицах Кутанса: они уже, чем в Авранше, а следовательно, глубже тонут в тени домов. Мы вошли в город, когда на соборе пробило без четверти двенадцать и звону завторили прочие часы города, спавшего, как сонм праведников, хотя это был город негодяев революционеров. Улицы безмолвствовали: нигде не попадалось даже кошки. Что стало бы со всеми нами, с Детушем, с нашим замыслом, наткнись мы хотя бы на патруль? Мы знали, что произойдет в таком случае, но у нас не было выбора: либо идти вперед, рискнуть всем, сыграть ва-банк, либо – третьего не дано – завтра Детуша гильотинируют. К счастью, в городе, спавшем мертвецким сном, нам не встретилось даже намека на патруль. Только на углах, на большом расстоянии друг от друга, покачивались под ветром редкие фонари. Подвешенные на длинных черных штангах, перерезанных поперечным кронштейном, они напоминали собой букву Г, а заодно и виселицу. Все выглядело мрачно, но не страшно. Мы проследовали по одной из улиц, затем по другой. Всюду те же безмолвие и безлюдье. Месяц, который все плотнее затягивался туманом, еще заглядывал в окна домов, за стеклами которых не видно было даже умирающего света ночника. На ходу мы старались приглушать звук своих шагов.

Минута была для нас столь торжественна, господин де Фьердра, что я поныне храню воспоминание о нашем вступлении в Кутанс и о том, как опасливо двигались мы по улицам, словно по крышке потайного люка, который вот-вот откроется под ногами и всех поглотит; у меня до сих пор стоит перед глазами старушка в ночном чепчике и повязке на волосах, единственное живое существо в этом городе, целиком похоронившем себя в домах, как в могилах; из окна верхнего этажа она при лунном свете осторожно и с таинственным видом опорожняла кувшин с водой, делая это так неспешно, что, будь на дворе похолодней, капли выливаемой жидкости успели бы превратиться в лед, прежде чем упасть на землю. Она сопровождала падение их милосердным предупреждением: «Берегись, вода! Берегись, вода!»– произнося эти слова дрожащим голоском, который к тому же приглушала, чтобы никого не разбудить, и который свидетельствовал, насколько она совестлива и даже робка в поступках. После каждой упавшей или не упавшей капли она повторяла тем же однообразным жалобным тоном: «Берегись, вода!» Мы прижались к стене напротив из боязни, как бы старушка нас не заметила. Но слишком поглощенная своим делом, она продолжала опустошать свой неисчерпаемый источник, приговаривая: «Берегись, вода!»

«В моих краях, – тихо заметил Ла Бошоньер, – водяную мельницу называют „Слушай дождь!“– но такое, черт меня побери, я вижу впервые».

«А ведь она удивилась бы, если бы кувшин у нее в руках разлетелся от пули!»– усмехнулся Кантийи, превосходно владевший пистолетом: он подбрасывал в воздух пару перчаток и прошивал их одним выстрелом, прежде чем они успевали упасть.

Мы рассмеялись и пошли дальше, забыв о доброй женщине, но, повернув за угол, уперлись носом в гильотину, которая угрожающе застыла перед нами в ожидании жертвы. Зловещая засада! Это была площадь, где совершались казни. Неподалеку находилась и тюрьма. Мы, словно нисходя в пропасть, спустились по улице, ведущей от тюрьмы к эшафоту и прозванной в городе улицей Вздохов, по которой нам предстояло не дать протащить Детуша. В конце этой своего рода темной кишки, на другой площади, белела тюрьма. Мы остановились и перевели дух.

М-ль де Перси рассказывала так, словно вновь переживала пережитое. Аббат и барон затаили дыхание.

– О, этот миг! – выдохнула она. – Страшный миг, когда ты должен разбить стекло, зная, что погибнешь, если звякнет хоть один осколок! Часовой в синей накидке, с ружьем наперевес лениво расхаживал вдоль ворот, как причетник по церкви во время вечерни. Последний неверный луч луны, которая через час должна была стать похожа на котел с холодной кашей и тем самым сослужить нам последнюю службу, падал прямо в лицо караульному, мешая ему разглядеть наши подвижные тени в неподвижной тени домов.

«Караульного беру на себя», – прошептал Жюст Лебретон господину Жаку, прыгнул вперед, сгреб в охапку накидку, ружье, солдата и скрылся со своей ношей под воротами тюрьмы, очистив нам проход. Не знаю уж, как такое удалось этому дьяволу Жюсту, только часовой даже не пикнул.

«Он снял его, – пояснил господин Жак. – Ну, господа, наш черед. Пошли!»

И мы, прижимаясь друг к другу, как зерна четок, втянулись под ворота, расчищенные для нас Жюстом, а затем проникли в первый двор тюрьмы.

Двор представлял собой идеально правильный круг, и внутренняя его ограда напоминала монастырскую: низенькие аркады, приземистые столбы. Там не было ни души. Куда исчез Жюст? Мы окинули взглядом черные аркады и ничего не обнаружили между белыми столбами, под которые Лебретон, видимо, уволок заколотого часового. Ну да ладно, он нас найдет, подумали мы, бегом пересекли второй двор, столь же безлюдный, что первый, и одним духом достигли тюрьмы в глубине третьего. О, двигались мы быстро! Нам упиралось в спину копье необходимости! Мы увидели огонек, плясавший в зданьице, пристроенном к тюрьме спереди и напоминавшем собой то, что на языке фортификации называется кордегардией. Тюремщик еще не ложился. Он оказался не из того теста, что энергическая Хоксон в Авранше с ее отчаявшейся и неумолимой душой: он был всего лишь скотиной в красном колпаке и в перерывах между своими надзирательскими обязанностями чинил горожанам обувь. На тот день пришлась декада,[376]376
  Последний, выходной день десятидневной недели по республиканскому календарю, просуществовавшему с 5 октября 1793-го по 1 января 1806 г.


[Закрыть]
завтра он должен был вернуть заказы клиентам и поэтому бодрствовал. Жена его и дочь, девочка лет тринадцати, спали в чем-то вроде чулана на антресоли, куда забирались по приставной лестнице. Мы разглядели все это через грязное окно, которое освещалось грязным чадным светом висевшей на стене лампы. Мы не стали предупреждать хозяина, вызывать его, стучаться к нему; движимые необходимостью действовать на манер ядра, как выразился господин Жак, мы взметнули наши карабины, разом грохнули в дверь одиннадцатью прикладами, сорвали ее с петель и молнией обрушились на хозяина; он рухнул наземь, был поднят на ноги, схвачен за шиворот двумя сильными руками и под ножом, приставленным к сердцу, услышал приказ отдать ключи и вести нас к Детушу. Вы же знаете, господин де Фьердра, о шуанах ходила – и подчас заслуженно – недобрая слава. Их всегда видели как бы в отвратительных отблесках огня, который они разводили под ногами у синих. Перепуганное общественное мнение перенесло на них один из атрибутов бесов – их называли поджаривателями. Мы воспользовались своей дурной репутацией для устрашения несчастного, попавшего нам в руки, и Кампион, с его лохматыми бровями и жуткой физиономией, пригрозил, что, если тюремщик вздумает сопротивляться, он будет поджарен, как кабанчик со скотного двора. Тюремщик не стал сопротивляться. Он совершенно раскис и побелел от неожиданности и страха, идиотского страха. Он отдал ключи и, подхваченный двумя нашими, отвел нас в одиночку Детуша. Жену его и дочь, полумертвых от испуга, оставили в чулане, но, чтобы они не спустились и не подняли тревогу, лестницу опрокинули. Ужас сковал им язык. Они не закричали, но и подними они шум – мы не забеспокоились бы. Стены в тюрьме были толстые. Ее окружали три двора, и все три были пустынны. Криков никто бы не услышал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю