355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » Дьявольские повести » Текст книги (страница 20)
Дьявольские повести
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:38

Текст книги "Дьявольские повести"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

3. Молодая старушка среди подлинных стариков

– Это вы, Эме? – закричали во все горло обе Туфделис, похожие в своих мягких креслах на одновременно зазвонившие часы с репетицией, которые ставились когда-то на подушечках из стеганого шелка по сторонам каминного зеркала. – Боже! Но вы же насквозь промокли, дорогая! – снова заохали они в унисон, смешав воедино дребезжащие голоса, и захлопотали вокруг м-ль Эме, отодвинув в сторону свои экраны и суетясь, как велел им долг хозяек дома, который, судя по их оживленности, подгонял их с силой Борея.

Впрочем, на ноги, словно подброшенные одной пружиной, разом вскочили и остальные представители маленького кружка. Этой могучей и мягкой пружиной явилась симпатия, тонкая сталь которой не проржавела в их старых сердцах.

– Да не беспокойтесь вы так! – прозвучал свежий голос из-под нахлобученного капюшона накидки, потому что новоприбывшая вошла в гостиную в чем была, оставив в прихожей лишь башмаки. Она отвечала не столько на слова, сколько на движение подруг. – Я не промокла, – пояснила она. – Шла я быстро, а до монастыря рукой подать.

В подтверждение сказанного она наклонилась к лампе и в ее желтоватом свете показала свое плечо, где на шелке накидки поблескивали дождевые капли. Накидка у нее была темно-фиолетовая, плечо круглое, и капли в лучах лампы подрагивали на этой округлости, которая казалась обрызганным росой кустиком полевой астры.

– Они словно процежены через сито, – рассудительно заметила великая наблюдательница м-ль Сента.

– Эме, хрупкая моя блондинка, вы ужасно неосторожны! – прорычала м-ль де Перси, играя на своем туба-басе над ухом м-ль Эме. (Это был пробный шар: слышит или нет?) Сестре аббата отчаянно хотелось рассказать барону де Фьердра свою историю, и она боялась, что такая возможность – под угрозой. – Вы рискуете заболеть, милочка, – продолжала она. – Если даже вы не промокли, идучи сюда, вас все равно продует.

Однако вместо ответа на это оглушительное и по-макиавеллевски благожелательное замечание хрупкая блондинка расстегнула аметистовую брошь, стягивавшую ее накидку вокруг шеи, и из складок этого сброшенного одеяния предстала рослая особа, действительно белокурая, но скорее плотная, нежели хрупкая. Утомленно швырнув накидку на спинку стула и видя, что м-ль де Перси, красная, как варящийся в кипятке омар, рупором подносит руку к губам, она сказала:

– Простите, мадмуазель, по-моему, вы обращаетесь ко мне, но сегодня вечером я… – С трогательной стыдливостью калеки она не осмелилась вымолвить слово, обозначающее ее увечье, а лишь указала печальным жестом на свое ухо и лоб и, улыбаясь, произнесла: – Укрылась дама в башне, на самом на верху, и боюсь, сегодня она оттуда не спустится.

Эти детские и поэтичные строки она сочинила сама и твердила их в дни, когда глухота ее становилась полной. Она делала это на свой особый лад, превращавший короткий стих «Укрылась дама в башне» в целую меланхолическую поэму.

– Это означает, что она глуха как тетерев, – отважился аббат саркастически подать циничную реплику. – Будет тебе твоя история, Фьердра, а моей сестре не придется, как дикарю, проглатывать собственный язык, что было бы изрядной пыткой даже для героини твоего масштаба, мадмуазель де Перси.

Пока аббат говорил, младшая Туфделис взяла м-ль Эме за локти, обнаженные в отличие от рук в длинных митенках, и легонько подтолкнула ее к своему креслу, а м-ль Юрсюла услужливо придвинула и подставила скамеечку под ноги старой деве, которой так шло имя Эме, что все присутствующие, называя ее этим именем, не прибавляли к нему других.[321]321
  Эме (франц. Aimée) – любимая. Французы, в отличие от нас, носят несколько личных имен.


[Закрыть]

– Право, вы все слишком любезны. Уж не хотите ли вы, чтобы я ушла? – забеспокоилась она, кладя себе на колени и сжимая руки м-ль Юрсюлы. – Вы стоите, повскакав с мест только потому, что я пришла. Разве так встречают соседку и друга? Разве мы так уговаривались? Вы разрешили мне каждый вечер без церемоний, в душегрейке и шлепанцах, приходить сюда и работать, потому что с наступлением темноты я не в силах оставаться одна.

Она сказала это так, словно все заранее знали, что она скажет, и действительно, обе Туфделис дружно наклонили в знак согласия головы, как китайский болванчик, который, когда его тронут или качнут, кивает или высовывает язык. Правда, они ограничились первым телодвижением.

– Честное слово, я огорчусь, что пришла, если увижу, что мешаю вам и вы прервали ваш разговор. С такой никудышной собеседницей, как я, милые подруги, надо поступать так, словно меня тут нет!

Было, однако, совершенно ясно, что не так-то просто поступить по ее совету, данному легко и смиренно. Ни в той части общества, что именуется светом или большим светом, ни в малом мирке интимности, ни, наконец, вообще в жизни эта глухая женщина, эта Эме не могла остаться незамеченной. Напротив, что бы ни происходило там, где она присутствовала так, словно ее нет, или где ее действительно в данный момент не было, окружающие все равно – настолько она была очаровательна – невольно чувствовали на себе ее влияние.

Да, она была очаровательна, хотя, увы, давно уже больше не молода. Однако среди этих более или менее седых стариков, чьи побелевшие головы амфитеатром располагались вокруг нее, она выделялась и притягивала взгляд, как поблекшая золотая звезда на серебряном фоне лунного света, который подчеркивает ее золотистость. Теперь она была только очаровательна, хотя в юности считалась признанной красавицей как у себя в провинции, так даже и в Париже, когда она, примерно в 18… году, появилась там со своим дядей Уолтером де Спенсом и, сидя у края театральной ложи, притягивала к себе лорнеты всего зала. Эме Изабелла де Спенс из прославленной шотландской фамилии, в гербе которой изображен ползущий лев великого Макдуфа,[322]322
  Макдуф – граф Файфский, противник короля Шотландского Макбета, правившего в 1040–1057 гг. и выведенного в одноименной трагедии Шекспира.


[Закрыть]
была последним отпрыском древнего шотландского дома, обосновавшегося во Франции при Людовике XI,[323]323
  Людовик XI (1423–1483, правил с 1461) окружил себя шотландской гвардией.


[Закрыть]
часть его представителей осела в Гиени,[324]324
  Гиень – юго-западная провинция дореволюционной Франции с центром в Бордо.


[Закрыть]
другая – в Нормандии. Происходя от древних графов Файфских, эта линия Спенсов для отличия от остальных ветвей приняла также имя и герб Латалленов, а теперь угасала в лице графини Эме Изабеллы, которую в гостиной у барышень Туфделис называли просто Эме и которой предстояло умереть под черно-белым чепцом девственности и вдовства, этой двойной налобной повязки великих жертв. Эме де Спенс потеряла жениха в тот момент, когда, ограбленная Революцией, она собственными вельможными руками шила себе подвенечное платье; понижая голос, люди добавляли также, что незаконченное и ненужное платье пошло на саван жениху. С тех пор, а прошло уже много лет, в узком мирке, в котором она жила, ее нередко называли вдовствующей девственницей, и в этом двойном прозвище как бы отразились обе стороны ее участи. Поскольку изобразить правдоподобно можно только то,

что видел воочию, кучка стариков, окружавших ее сейчас и видевших ее в расцвете молодости, привносила, вероятно, в разговор о ней в связи с историей Детуша мысль о былой красоте Эме, но это выглядело так, словно та была сверхъестественно красива.

Когда ветер романтической поэзии дул в классической голове аббата, а он был поэт, хотя и вытачивал свои строки на станке Жака Делиля,[325]325
  Делиль, Жак (1733–1813) – французский поэт и переводчик, искусный версификатор, славившийся своими ловкими перифразами.


[Закрыть]
г-н де Перси повторял, не замечая, что подражает современной галиматье:

 
То не светило дня уже,
Но до сих пор светило ночи!
 

И каковы бы ни были метафорические достоинства двух этих стихов, им нельзя отказать в верности. В самом деле, Эме, прекрасная Эме таила в себе преображенную, но отнюдь не уничтоженную силу. То, что когда-то было в ней блестящего, что слепило глаза и сокрушало сердца, делало ее на закате дней прекрасной, трогательной, безоружной, но сладостно неотразимой. Звездный блеск ее созревшей красоты смягчился. Он стал бархатист, как лунный свет.

Аббату принадлежал еще один изящный отзыв о ней во вкусе Фонтенеля, отлично передававший притягательное очарование ее личности: «Прежде у нее были жертвы, теперь – только пленники». Пышный розовый куст поредел, цветы поблекли и облетели, но, несмотря ни на что, аромат стольких роз не испарился. Итак, она до сих пор оставалась Эме, любимой. Ультрамарин удлиненных глаз этой дочери волн, отличительный племенной признак праправнучки древних морских королей, как именуют в хрониках наших предков норманнов, утратил, правда, лучезарную, как у феи, чистоту и переливчатый оттенок сине-зеленых морских камней и небесных звезд, оттенок, в котором пели безмятежность и надежда, потому что краски поют нашему взору. Однако глубина раненого чувства, окрашивавшего черным всю душу Эме, отбросила на нее величественную тень. А сверху на эту тень накладывались тона вечера – серый и оранжевый, заливая все расплывчатым туманом, как это бывает на сапфирных озерах Шотландии, первоначальной родины де Спенсов. Не столь счастливая, как горы, которые, не сознавая своего счастья, долго хранят на вершинах отблеск закатного пламени и ласку света, женщина начинает угасать именно с вершины. Из двух оттенков белокурости, которые столько играли и боролись между собой в волнах кудрей Эме, «несметных, словно ее графское приданое», как высокомерно выражался старый де Спенс до разорения, матовый и печальный оттенок возобладал теперь над сверкающим и радостным, который некогда венчал ее нежный лоб вызывающе золотыми блестками, и вот ныне, как бывает всегда, осень умирала под пеплом. Будь м-ль Эме брюнеткой, на ее благородных висках, которые она любила держать открытыми, хотя это было не модно раньше и не модно в наши дни, несомненно расцвели бы уже первые кладбищенские цветы, как называют первые седины, которые жестокое время понемногу накладывает на чело, пока они не образуют погребальный венок, сплетаемый им для наших обреченных голов. Но м-ль Эме была блондинкой. Седины у блондинок – это не что иное, как темные волоски, которые мало-помалу, словно комочки земли, испещряют блестящую, но блекнущую золотистость кудрей. Эти грозные пятнышки виднелись у корней зачесанных вверх волос м-ль Эме, этой молодой старушки, но возраст ее обнаруживался не только упомянутой зловещей приметой.

Он чувствовался во всем и повсюду. Под лампой, лучи которой падали сбоку ей на щеку, не трудно было заметить таинственные роковые тени, порожденные не игрой света и тьмы, а печальными житейскими событиями и начинавшие заливать собой полости лица, как они уже разлились в морской синеве глаз. Ее серо-стальное шелковое платье и длинные черные митенки, доходившие почти до локтей, округлых, сильных, но бесполезных, потому что ей не суждено было обнять ни слабого ребенка, ни мужчину; тело, напоминавшее строением, тоном и плотностью цветок белого гиацинта; кружева, которые, уходя, она торопливо набросила на голову поверх гребня и завязала под подбородком так, что они обрамили ее овальное лицо, – все эти безыскусные подробности очеловечивали, вновь превращали в лицо женщины этот олимпийский лик Минервы, безмятежный, серьезный, новый и гармонирующий со смелым изгибом вылепленной, как панцирь воина, груди, где больше двадцати лет пылало чистое пламя вечной любви. И наблюдая за первыми набегами возраста и следами страданий на лице Эме, люди чувствовали, что, как ни мудра всегда была эта грандиозная и стыдливая девственница, небожительницей она все-таки не стала.

«Она всего лишь „залежалый товар“», – цинично заявляли молодые дворяне округи, которые в соприкосновении с новыми нравами начисто растеряли рыцарственную галантность своих отцов. Но кто умел видеть, для тех не украшенный кольцом мизинец этой старой девы стоил больше, чем наряженное в подвенечное платье тело самой молоденькой наследницы замка в краю, где женщины подобны розовым лепесткам цветущих яблонь.[326]326
  Нормандия – край яблок.


[Закрыть]
В физическом смысле закатная красота Эме, приглушенная сумерками и страданиями, могла еще внушить большую любовь человеку с подлинно поэтическим воображением, а уж в смысле нравственности с ней никто бы не мог тягаться. Кто одержал больше побед над высокими душами, нежели сорок лет назад женщина по имени Эме? Кто внушал более нежные и пылкие чувства? Бесполезные триумфы и трофеи! Иронический и жестокий дар небес, который не принес ей ни капли счастья, но зато сделал из ее неудавшейся жизни нечто более прекрасное, чем удачная жизнь других!

Кружок вокруг камина, который разомкнулся перед Эме и который она расширила, вновь сдвинулся. М-ль Сента де Туфделис села рядом с сестрой. Новоприбывшая, заняв столь любезно предоставленное ей кресло м-ль Сенты, вытащила из муфты вышивку, начатую еще дома, точеными пальцами, выглядывавшими из шелковых митенок, словно белые пестики из черного цветка, сделала несколько стежков, а затем подняла голову и обвела любовным взглядом собеседников, порывавшихся возобновить прерванный разговор.

– В добрый час! – произнесла она голосом, который остался у нее более свежим, чем щеки, и который следовало бы иметь поводырям, чтобы они могли утешать слепцов в их незрячести. – В добрый час! Вот теперь вы мне нравитесь. Такими я хотела бы вас видеть всегда. Беседуйте и забудьте обо мне.

И она склонилась над работой, опять погрузившись в свое занятие, словно в бездонный колодец, заключенный в ней самой и охраняемый ее глухотою.

– Теперь, дорогая Перси, – наставительно изрекла м-ль Юрсюла, – можете безбоязненно говорить о чем угодно. Когда на нее нападает глухота, она делается не столько глухой, сколько рассеянной и, ручаюсь вам, не расслышит ни словечка из вашей истории.

– Да, – подтвердил аббат. – Не забудьте только, если, конечно, этому не помешает ваша увлекающаяся натура, останавливаться всякий раз, как Эме оторвет глаза от вышивания: эти чертовы глухари читают звуки по губам, и слова доходят до них через глаза.

– Удочки и крючки! – взорвался барон де Фьердра. – Не много ли предосторожностей для простой истории? Неужели то, что вы собираетесь поведать, так ужасно для мадмуазель де Спенс? Когда-то до меня доходили слухи о том, что она потеряла жениха во время знаменитой экспедиции Двенадцати и с тех пор помыслить не желала о замужестве, хотя ей представлялись хорошие партии; но почему двадцать лет спустя надо так юлить, собираясь рассказать старую историю при… при…

– Договаривай: при старой деве! – перебил аббат. – Она тебя не слышит, и в этом преимущество накатившей на нее сегодня глухоты. Но, мой бедный Фьердра, будь даже этой, как ты выразился, старой деве столько же лет, сколько карпам, которых ты удишь в прудах Keпуа, а ей еще далеко до их и нашего возраста, она все равно остается мадмуазелью Эме де Спенс, перлом, – понимаешь? – перлом, который встречается так же редко, как дельфин в том иле, где ты ловишь угрей, женщиной, судить о которой, равно как о той страшной сети, что стягивается вокруг сердца и зовется верностью в любви, не подобает баклану – опустошителю рек вроде тебя.

– Ба! – отозвался Фьердра, на которого слова аббата подействовали, как clangor tubae,[327]327
  Зов (военной) трубы (лат.).


[Закрыть]
сыгравшей «по коням» мании барона и побудившей его сесть на своего конька. – Лет десять назад, в пору сентябрьского равноденствия, я выудил под карантанскими мостами рыбину размером с краснобородку и точь-в-точь похожую на дельфина, судя по картинам, гербам и шпалерам, на которых изображен этот феникс среди рыб. Как он очутился в Дуве? Принесло его туда приливом или пригнал инстинкт, словно семгу в известный период, когда она идет из моря в реки? Как бы там ни было, он оказался на одной из моих воткнутых в берег удочек, извиваясь на ней так лихо, словно крючок не вошел ему на два пальца в голову. Клянусь Господом и апостолами его, – они ведь тоже были рыбаками, – ни разу за все дни моей жизни подобная рыбина не попадалась ни мне, ни папаше Гупилю, ни господину Кайо, ни господину д'Энгувилю, ни другим членам нашего «Клуба дувских рыболовов».

Увидев свою добычу, я сперва несколько опешил, но затем осторожно уложил ее на траву и навел на нее оба свои фонаря. – Тут барон жестом указал на глаза и моргнул. – Из книг, служивших мне в детстве учебниками, я запомнил, что перед смертью дельфин окрашивается во все цвета радуги, и мне любопытно было взглянуть на такое диво. Но это, видимо, была одна из басен, которыми нас так часто угощают господа древние. Неужели ты когда-нибудь верил древним, аббат? Их Плинию, и Варрону, и зубоскалу Тациту[328]328
  Плиний – Кай Плиний Секунд (Старший) (23–79), римский естествоиспытатель, автор «Естественной истории» в 37 книгах. Варрон – Марк Теренций Варрон (116—27 до н. э.), римский писатель-энциклопедист. Тацит – Публий Корнелий Тацит (55– после 117), знаменитый римский историк.


[Закрыть]
– всем этим плутам, которые долгие века потешаются над нами и которым моя история отвешивает, по крайней мере, еще одну добрую плюху, потому что моя рыбина издохла так же банально, как устрица, вытащенная из раковины, изменив при этом свой цвет не больше, чем первый попавшийся линь или щука. И однако, когда я на своих изящных ножках отнес находку чудаку Ламберу де Гранвилю, занимавшемуся тогда естественной историей, он, невзирая на все, что я рассказал ему о смерти рыбины, поклялся мне честью ученого, хотя для меня она отнюдь не такая почтенная вещь, как рака в Сен-Ло,[329]329
  Сен-Ло – город в Нормандии, на полуострове Котантен, основанный, по преданию, святым епископом Лаутом, или Ло.


[Закрыть]
что это именно дельфин, о котором нам столько наговорили древние. Что касается дельфина, то я никогда его не видел, и ты чертовски («чертовски» было любимым речением барона) прав, аббат, если подразумеваешь под этим словом нечто редкое. По части же верности в любви, тут, конечно, дело другое… и более заурядное, хотя тоже не на каждом шагу встречается; а насчет сети скажу, что и у такой, как у любых других, время каждый день спускает по петле; поэтому даже намертво застрявшая в ней рыба и та обязательно выскакивает на свободу.

– Знай, скептик, не верящий женскому сердцу, – возразил аббат, – перед тобой та, что отхлестала бы тебя по щекам за твои истории, будь ты одним из древних. История мадмуазель Эме переплетается с историей моей сестры, как кипарисная гирлянда с лавровой ветвью.[330]330
  Кипарис – символ смерти и печали; лавр – символ славы.


[Закрыть]
Слушай, мотай на ус и не мешай рассказу, которого сам же домогался и о котором забыл, заговорив о рыбах, о неисправимейший из удильщиков!

– Клянусь честью, это правда: я ушел в сторону, как угорь, – согласился г-н де Фьердра и, повернувшись к м-ль де Перси, раздувшейся буквально как бурдюк от нетерпеливого желания приступить к рассказу, которое ей приходилось сдерживать, пока мужчины разговаривали, добавил: – Извините меня, мадмуазель, хотя истинный виновник здесь ваш брат со своим дельфином, напомнившим мне о моем.

– Да, – откликнулся аббат, не изменяя своей любви к мифологии, – дельфин, словно Арион,[331]331
  Арион – греческий поэт и музыкант (VII–VI до н. э.), с которым связана следующая легенда: когда Арион плыл на корабле, матросы решили ограбить и убить его; тогда он попросил разрешения спеть перед смертью и, спев, бросился в море. Зачарованный пением дельфин вынес его на берег.


[Закрыть]
унес тебя на спине, и ты тут же вышел в открытое море рассуждений.

– Зато теперь я весь превратился в слух и внимаю вам, мадмуазель, – продолжал г-н де Фьердра, не обращая внимания на шутку аббата, которая не остановила его.

М-ль де Перси, чье нетерпение уже грозило ей апоплексией, судорожно распустила последние стежки, сделанные ею по вышивке, смахнула канву в рабочую корзиночку, оперлась на столик и, не расставаясь с ножницами, которые были теперь единственным оружием в руках героини и которыми она время от времени барабанила, начала свою историю.

Военную историю, достойную иного барабана!

4. История двенадцати

– Пока вы удили форелей в Шотландии, господин де Фьердра, мой брат, присутствующий здесь собственной персоной, представлял многомудрую Сорбонну, травя в красном фраке и на полном скаку лисиц по владениях моего сиятельного родича герцога Нортемберлендского, барышни де Туфделис в качестве помещиц, весьма любимых обитателями своих земель, рассчитывали, что смогут избежать эмиграции, и вместе со мной, последней в многочисленной и давно рассеявшейся семье, занимались по сю сторону Ла-Манша не прядением льна на наших прялках, а – уверяю вас – кое-чем совершенно иным. Прошли мирные времена, когда дамы подрубали камчатые скатерти в замковых столовых. Франция корчилась в судорогах гражданской войны, и прялки, честь и гордость наших домов, прялки, за которыми мы видели в детстве наших матерей и бабушек, похожих на сказочных фей, дремали, покрытые пылью, по углам молчаливых чердаков. У нас не было больше ни дома, ни семьи, ни бедняков, которых надо обшивать, ни крестьянок, которых нужно приодеть к свадьбе: красная рубаха мадмуазель де Корде[332]332
  Мари Анна Шарлотта Корде д'Армон (1768–1793) – уроженка Нормандии, убийца Марата. На гильотину привезена в красной рубахе.


[Закрыть]
– вот единственное приданое, на которое Революция оставила надежду таким девушкам, как мы.

К моменту, о котором я расскажу вам, господин де Фьердра, большая война, как мы называли войну в Вандее, к несчастью, закончилась. Анри де Ларошжаклен,[333]333
  Ларошжаклен, Анри дю Вержье, граф де (1772–1794) – один из вождей вандейцев.


[Закрыть]
уповавший на поддержку населения Нормандии и Бретани, подошел в одно прекрасное утро к стенам Гранвиля, но, защищенный морем и скалами еще надежней, чем республиканскими новобранцами, этот неприступный насест для чаек держался стойко, и со зла, что он не может им овладеть, Ларошжаклен, проникшийся, как утверждают, отвращением к жизни, ринулся, несмотря на орудийный и ружейный огонь, к воротам, сломал о них свою шпагу и увел вандейцев восвояси. Но даже если бы, как сперва предполагали, Гранвиль не оказал сопротивления, разве это изменило бы к лучшему судьбу роялистского восстания? Ни один из вождей и вожаков нормандского дворянства, – а я их всех прекрасно знала, – пытавшихся вызвать шуанское движение у нас на Котантене по образцу Анжу и Мэна, не надеялся на успех даже в пору, когда из-за возбуждения умов любая иллюзия казалась сбыточной. Они не могли в это поверить потому, что слишком хорошо знали нормандского крестьянина, который, как ирландский пастух, готов был драться за свою кучу навоза у себя на птичнике, но которому Революция, распродав за бесценок имущество эмигрантов и церкви, дала кусок земли, из-за коей это племя хищников и консерваторов сражалось с самого первого упоминания о нем в истории. Вы недаром нормандец, барон де Фьердра, и, как я, на опыте убедились, что древняя кровь северных пиратов все еще струится в жилах самого тщедушного из наших крестьян в сабо. Генерал Телемак, как мы называли тогда шевалье де Монресселя, которому господин де Фротте[334]334
  Фротте, Луи, граф де (1755–1800) – командующий силами роялистов в Нормандии и Мэне. Расстрелян по приговору военного суда в городе Верней.


[Закрыть]
поручил разжечь войну в нашей части Котантена, говорил мне, как трудно заставить здешних крестьян снять ружье с гвоздя на кухне. Первая их забота – свое дело, своя кубышка,[335]335
  Кубышка – средства к жизни, запас на черный день, достояние, позволяющее жить спокойно и не трудясь. (Примеч. автора.)


[Закрыть]
а уж потом любовь к королю, религия и почтение к дворянству. «Весь их интерес в том, чтобы блюсти свой интерес, – с досадой твердил мне господин де Монрессель: шевалье был не из Нормандии. И он добавлял: —Продавайся мясо синих[336]336
  Синими во время Французской революции называли республиканцев (синий – цвет Парижа) в отличие от белых – роялистов (белый – цвет монархии).


[Закрыть]
на рынках Карантана и Валони по цене дичи, не сомневаюсь, что мои хитрые увальни набивали бы им охотничьи сумки и подстреливали бы республиканцев у каждой живой изгороди, как делали в болотах Неу с дикими утками и чирками».

Я возвращаюсь ко всему этому, хоть вам оно известно не хуже, чем мне, господин де Фьердра, лишь потому, что вас не было здесь с нами, и я считаю себя обязанной, прежде чем перейти к своей истории, напомнить вам, что происходило тут, на Котантене, в конце тысяча семьсот девяносто девятого года. Еще ни разу после смерти короля и королевы, когда гражданская война расколола Францию на два лагеря, мы, роялисты, не были столь подавленны, чтобы не сказать – убиты. Разгром Вандеи, резня на Кибероне,[337]337
  Имеется в виду уничтожение в 1795 г. эмигрантского десанта и подоспевших к ним на помощь шуанов на полуострове Киберон в Бретани, осуществленное генералом Лазаром Гошем (Ошем).


[Закрыть]
прискорбный исход шуанства в Мэне похоронили самые наши заветные надежды, и если мы еще держались, то лишь во имя чести и словно оправдывая старинное присловье: «Вконец устав, идешь до конца». Господин де Фротте, отказавшийся признать соглашения в Мабиле,[338]338
  Соглашение о перемирии, заключенное вождями шуанов с республиканским командованием и действовавшее в 1796–1799 гг.


[Закрыть]
продолжал сноситься с принцами. По ночам верные люди пересекали пролив и плыли в Англию, откуда доставляли во Францию инструкции и депеши. Одним из таких гонцов, выделявшимся даже среди самых бесстрашных несравненной отвагой, хладнокровием и ловкостью, был шевалье Детуш.

Не буду описывать вам его. Вы только что сообщили моему брату, что знавали шевалье в Лондоне, где он носил прозвище Елены Прекрасной, главным образом в связи с его похищением, но отчасти из-за своей красоты – он ведь, как помните, отличался почти женской красотой: лицо белое, кудри кольцами, пышные и словно напудренные – так он был белокур. Эта красота, которую превозносили все и которой завидовали женщины, это лицо, нежное, как у ангела на молитвеннике, никогда особенно меня не прельщали. Я частенько высмеивала за восторженное преклонение перед ним и медмуазель Туфделис, и многих других тогдашних девушек, видевших в шевалье де Ланготьере чудо природы и охотно величавших бы его красоткой из красоток, как во времена Фронды называли герцогиню де Монбазон.[339]339
  Монбазон, Мари де Бретань, герцогиня де (1612–1657) – участница Фронды, антиабсолютистского движения в 1648–1653 гг., женщина, прославленная своей красотой и галантными похождениями.


[Закрыть]
Однако, посмеиваясь, я не забывала, что под обворожительной внешностью девушки на выданье кроется у шевалье душа мужчины, а под тонкой кожей – железное сердце и мускулы, как колодезные канаты. Однажды на ярмарке в Брикбеке[340]340
  Брикбек – поселок в Нормандии (департамент Манш).


[Закрыть]
я наблюдала, как шевалье, которого в каком-то балагане нагло обозвали шуаном, схватился с четырьмя здоровенными мужиками, чьи клюки он, словно тростинки, переломал своими очаровательными руками. В другой раз я видела, как, грубо схваченный за галстук жандармским бригадиром геркулесова сложения, он ухватил большой палец мужлана своими зубами, этими двумя рядами прелестных жемчужин, разом откусил его и выплюнул в лицо противнику, а затем одним прыжком прорвался через возбужденную толпу и скрылся: с того дня красота этого грозного отгрызателя пальцев стала казаться мне менее женственной. В тот же день я познакомилась с ним в замке Туфделис, где, как я вам, барон, уже докладывала, размещался наш надежно укрытый штаб. Вы бывали в Туфделисе, господин де Фьердра? Да нет, ваши владения находились в другой стороне, а теперь от этого бедного разоренного замка не осталось и камня. Это был довольно обширный, украшенный в старину зубцами замок, остатки феодальной постройки, меж четырех башенок которой мог укрыться многочисленный отряд и которую окружали леса, подлинное гнездо шуанов; своей непролазностью и лабиринтом прогалин они напоминали знаменитый Миздонский лес, где провоевал всю жизнь первый шуан Жан Котро,[341]341
  Котро, Жан, по прозвищу Шуан (местное произношение слова Chat-huant – лесная сова) (1756–1794) – до Революции контрабандист, не раз дравшийся с таможенной стражей, с 1793 г. – один из предводителей вандейцев, чье прозвище дало имя всему движению.


[Закрыть]
этот Конде[342]342
  Имеется в виду Людовик II де Бурбон, принц де Конде, прозванный Великим Конде (1621–1686), один из крупнейших полководцев XVII в.


[Закрыть]
зарослей. Расположенный неподалеку от уединенной бухты, почти недоступной из-за подводных камней, замок Туфделис был словно сооружен там чьей-то рукой в предвидении полузатухшей партизанской войны, которую мы пытались снова разжечь. Все, кто жаждал возобновить и продолжить эту войну; кто отвергал в душе насильственное замирение; кто считал, что стычки в зарослях и у живых изгородей скорей принесут успех, нежели регулярные сражения, ставшие к тому же невозможными; все, наконец, кто решил выпустить последнюю пулю в подлую и несправедливую судьбу и сойти с последним выстрелом в могилу, отовсюду стекались в надежный замок Туфделис и сосредоточивались там. Вожаки этого позднешуанского движения, жуткой и трагической развязкой которого явилась смерть Фротте, расстрелянного в вернёйском крепостном рву, прибывали в замок переодетые кто во что горазд и встречались там с последними уцелевшими участниками шуанского восстания в Мэне. Чтобы отвести подозрения, замок Туфделис, где жили лишь две его владелицы, не доставлявшие, по-видимому, беспокойства Республике, стал также прибежищем для нескольких женщин, отцы, мужья и братья которых эмигрировали и которые не сумели или не захотели последовать за ними: в деревне, среди крестьян, еще сохранивших почтение к дворянским семьям, они избегали того, чего не избежали бы в городе, – зияющей бездны арестного дома.

Они жили там как можно тише, стараясь, чтобы о них забыли тогдашние страшные инквизиторы – комиссары Конвента, но в то же время силясь заштопать прорванную в стольких местах сеть мятежа, которому слишком часто недоставало единства. Вот четыре образчика таких женщин, господин де Фьердра.

И ножницами, которые она держала в руках, м-ль де Перси указала на обеих Туфделис, м-ль Эме и, наконец, себя самое, направив острие ножниц на вселяющие трепет выпуклости своего корсажа.

– Эти девушки были в полном расцвете своей нормандской свежести и молодых романтических чувств; но, приученные к мужеству смертельно опасными событиями, каждодневно нависавшими над их головой, и пылавшие тем роялизмом, которого нет больше даже в вас, мужчинах, хотя вы так долго сражались и страдали во имя монархии, они не походили на то, чем были в их годы их матери и чем пребывают сегодня их дочери и внучки. Жизнь той эпохи, потрясения и опасности, угрожавшие всему, что они любили, облекли их трепетные сердца слоем бронзы. Взгляните, к примеру, на Сенту де Туфделис в ее покойном кресле. Сегодня, посули ей хоть целое царство, она не пересечет в полночь площадь Капуцинов, а если и сделает это, то не иначе как со смертным холодом в жилах. Так вот, она – верно, Сента? – вместе со мной в самую непогоду носила ночами на наш безлюдный дикий берег донесения состоящему на службе у короля шевалье Детушу, который, переодевшись рыбаком, в сколоченной на живую нитку лодчонке без паруса и руля отваживался переплывать из Франции в Англию через Ла-Манш, где каждую минуту можно ждать кораблекрушения, и проделывал это так же спокойно, как выпил бы стакан воды.

– Только в данном случае ему пришлось бы выпить целое море! – вмешался аббат, любивший, подобно принцу де Линю, весело поострить, даже когда острота граничила с глупостью.

– Это ведь было главной обязанностью шевалье Детуша, – продолжала м-ль де Перси, слишком разошедшаяся, чтобы обратить внимание на вмешательство брата. – Хотя дворян, тайно посещавших замок Туфделис и совещавшихся там о военных действиях, отличала уравнивающая их всех отвага, среди них не было никого, кроме Детуша, чтобы вот так, словно рыба, в любой момент пуститься в плавание, потому что трудно было даже назвать лодкой ту дикарскую пирогу, которую он построил и в которой, проворный, словно щука, резал валы, прячась в промежутках меж ними и бросая вызов подзорным трубам капитанов, охранявших Ла-Манш и шаривших по нему взглядом с любой точки горизонта, с любой скалы. Вы не забыли, Сента, воробышек мой, тот туманный вечер, когда, перед отплытием шевалье вы со смехом вскочили в его хрупкую пирогу и чуть не опрокинули ее, хоть весили тогда не больше, чем пташка или цветок? Тем не менее в этой ореховой скорлупке он в самый отчаянный шторм перебирался с одного берега на другой, всегда готовый при необходимости вновь отправиться в путь, всегда поспевавший вовремя и точный, как король,[343]343
  Намек на ставшие поговоркой слова Людовика XVIII: «Точность – вежливость королей».


[Закрыть]
король морей! Спору нет, среди его соратников нашлись бы сердца, не менее, нежели он, способные рискнуть и на такое предприятие, не больше, нежели он, боявшиеся отдать свои трупы на съедение крабам и столь же равнодушные, как он, к мысли о том, какой смертью придется им умирать на службе короля и Франции, но, решись они подражать ему, ни один из них не поверил бы в успех и, конечно, не добился бы его. Для этого нужно было быть особым человеком, а не просто моряком или лоцманом! Нужно было быть таким, как этот юноша, который до гражданской войны видел море только издали и занимался только тем, что стрелял чаек вокруг отцовской усадьбы. Вот почему старые гранвильские матросы, охотники до всяких небылиц, как все моряки, узнав о полной опасностей жизни шевалье за полтора года, проведенные им чуть ли не целиком в море, утверждали, что он умел заговаривать волны, как о Бонапарте рассказывали, будто он заговорен от пуль и ядер.[344]344
  При жизни Наполеона было известно, что ранен он всего один раз и легко – в пятку в сражении при Регенсбурге в апреле 1809 г. Однако, когда его обмывали по смерти, на теле были обнаружены следы других ранений, которые он, вероятно, скрывал из политических соображений.


[Закрыть]
Смелость шевалье их не удивляла – они знали толк в таких вещах. Но им необходимо было объяснить себе его везучесть одним из тех суеверий, что так свойственны морякам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю