Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
А ныне, по странной и непостижимой воле случая, герцогиня, которою он так восхищался и которая вскоре исчезла, вновь самым невероятным путем вошла в его жизнь! Она занималась позорным ремеслом, и он ее купил. Она только что принадлежала ему. Она была теперь всего лишь проституткой, и притом самого низкого разбора, потому что даже в бесчестье есть своя иерархия… Надменная герцогиня де Сьерра-Леоне, о которой он мечтал и которую, быть может, любил, – ведь мечта так тесно соседствует в душе с любовью! – была теперь – да мыслимо ли это? – простой парижской уличной девкой. Совсем недавно она сама упала к нему в объятия, как, наверное, накануне падала в объятия другого такого же первого встречного и как упадет в объятия третьего завтра, а может быть – как знать? – и через час. Это отвратительное открытие ударило Трессиньи по сердцу и уму, словно ледяная палица. Мужчина, который лишь минуту назад был весь пламя, которому чудилось в бреду, что чувство его превращается в пожар, охватывающий всю комнату, разом отрезвел, похолодел, поник. Исключающая сомнение мысль о том, что перед ним действительно герцогиня де Сьерра-Леоне, не оживила в нем желание, угасшее так же быстро, как задутая свеча, и не побудила его вновь прильнуть губами к пылающему огню, который он пил такими жадными глотками. Назвавшись ему, герцогиня заставила Трессиньи начисто забыть, что перед ним куртизанка. Для него рядом была только герцогиня, но в каком состоянии! Оскверненная, низринутая в пропасть, погибшая, она была сейчас женщиной, упавшей с высоты большей, чем Левкадская скала,[255]255
Скала в Коринфском заливе Ионического моря, с которой, как считалось в античности, люди бросались, чтобы избавиться от несчастной любви.
[Закрыть] в море отвратительной и мерзкой грязи, откуда было уже нельзя ее извлечь. Он оцепенело смотрел, как она сидит на краю кушетки, где они только что катались, прямая, мрачная, преображенная и трагичная, внезапно превратившись из Мессалины в некую фантастическую Агриппину,[256]256
Имеется в виду Агриппина, по матери внучка императора Августа, жена талантливого полководца Германика, приемного сына императора Тиберия. После весьма подозрительной смерти мужа пыталась преследовать тех, кого подозревала в его убийстве, но была сослана и в ссылке уморила себя голодом.
[Закрыть] и у него не было ни малейшей охоты хотя бы пальцем коснуться этого создания, чьи победительные формы он только что мял идолопоклонствующими руками, – коснуться, чтобы доказать себе, что это женское тело, доводившее его до исступления, – не иллюзия, что он видит не сон наяву, что он не сошел с ума! Герцогиня, восставшая из девки, совершенно его уничтожила.
– Да, – сказал он голосом, который с трудом вырывался из горла – настолько слова застревали там и душили его, – я вам (больше он не обращался к ней на «ты»!) верю: я вас узнал, потому что видел в Сен-Жан-де-Люз три года назад.
При названии Сен-Жан-де-Люз лицо ее, которое после такого невероятного признания заволоклось для Трессиньи каким-то туманом, снова посветлело.
– Ах, – вздохнула она, озаренная воспоминанием, – тогда я была пьяна жизнью, а теперь…
Вспышка уже погасла, но женщина не склонила упрямую голову.
– А теперь? – эхом повторил Трессиньи.
– Теперь я пьяна только местью, – заключила она и добавила неистово и сосредоточенно: – Но месть моя будет достаточно беспощадна, чтобы я захлебнулась ею, как комары на моей родине, которые, насосавшись крови, умирают у нанесенной ими раны. Вы не понимаете меня, – продолжала она, читая по лицу Трессиньи его мысли, – но я все объясню. Вы знаете, кто я такая, но не знаете, какова я. Хотите узнать? Хотите послушать мою историю? Хотите? – настойчиво и возбужденно повторила она. – А мне вот хочется рассказывать ее всем, кто приходит сюда. Мне хотелось бы поведать ее всему миру! Это усугубило бы мой позор, но сделало бы месть еще более полной.
– Говорите, – попросил Трессиньи, распаленный интересом и любопытством, каких не испытывал до такой степени ни в жизни, ни в театре, ни при чтении романов. Ему казалось, что эта женщина вот-вот сообщит ему нечто такое, чего он еще не слышал. О красоте ее он больше не думал. Он смотрел на нее так, словно ему вздумалось присутствовать при вскрытии ее тела. Воскреснет ли она для него?
– Да, – продолжала она, – меня много раз подмывало рассказать все тем, кто поднимается сюда, но они, по их словам, делают это не затем, чтобы выслушивать всякие истории. Когда я начинала говорить, они перебивали меня или уходили, словно скоты, насытившиеся тем, ради чего явились. Безразличные, насмешливые, презрительные, они называли меня лгуньей или сумасшедшей. Они мне не верили, а вы верите. Вы видели меня в Сен-Жан-де-Люз счастливой женщиной в ореоле успеха, на самой вершине жизни, носящей на челе, как диадему, имя де Сьерра-Леоне, которое я волочу теперь на подоле своего платья по всей мыслимой грязи, как когда-то волокли, привязав к конскому хвосту, герб обесчещенного рыцаря. Это имя, которое я ненавижу и которым украшаюсь лишь затем, чтобы его позорить, еще носит самый знатный и самый подлинный из испанских вельмож, имеющих право не обнажать голову в присутствии его величества.[257]257
Имеется в виду привилегия испанских грандов.
[Закрыть] Он считает себя вдесятеро родовитее, чем король. Что герцогу Аркос де Сьерра-Леоне самые прославленные дома – Кастильский, Арагонский, династии Трастамаре, Габсбургская и Бурбонская? Он полагает, что его род древнее. Он – потомок древних готских королей,[258]258
С I в. до арабского завоевания в 711 г. Испанией владело германское племя вестготов.
[Закрыть] а через Брунхильду[259]259
Брунхильда (ум. 613) – дочь вестготского короля Атанахильда, королева Австразии (восточной половины франкского государства).
[Закрыть] – родич французских Меровингов; в жилах у него та sangre azul,[260]260
Голубая кровь (исп.).
[Закрыть] всего несколько капель которой сохранилось в самых древних фамилиях, деградировавших вследствие неравных браков. Дон Кристоваль д'Аркос, герцог де Сьерра-Леоне и otros ducados,[261]261
Других герцогств (исп.).
[Закрыть] не совершил мезальянса, женясь на мне. Я урожденная Турре-Кремата, из древнего итальянского рода Турре-Кремата – семейства, чей я последний отпрыск, и я вполне достойна носить это имя, означающее «сожженная башня», потому что я перегорела в адском пламени. Великий инквизитор Торквемада,[262]262
Торквемада, Томас де (1420–1498) – великий инквизитор Испании с 1482 г., беспредельно жестокий фанатик.
[Закрыть] тоже представитель нашего дома, за всю свою жизнь не обрек людей на такое количество пыток, которое заключено в моей проклятой груди. Надо вам сказать, что Турре-Кремата не менее горды, чем Сьерра-Леоне. Разделенные на две равно прославленные ветви, они веками были всемогущи в Италии и Испании. В пятнадцатом столетии, при понтификате Александра Шестого,[263]263
Понтификат Александра VI – 1492–1503 гг.
[Закрыть] Борджа, опьяненные его восшествием на святейший престол и стремившиеся породниться со всеми правящими династиями Европы, объявили себя нашими родственниками, но семейство Турре-Кремата с презрением отвергло подобные притязания, и двое из нас поплатились жизнью за бесстрашное высокомерие: говорят, что их отравил Чезаре. Мой брак с герцогом де Сьерра-Леоне был чисто семейным союзом. Это было естественно для меня, воспитанной на этикете старинных испанских домов, который подражал этикету Эскуриала,[264]264
Эскуриал – дворец и город под Мадридом, резиденция испанских королей.
[Закрыть] на том жестком и всеподавляющем этикете, что запретил бы сердцам биться, не будь они сильнее его стального панциря. Я оказалась наделена таким сердцем. Я полюбила дона Эстевана. До встречи с ним мой брак без душевного счастья (я не знала даже, что оно существует) носил столь же серьезный характер, каким он отличался когда-то в церемонной и католической Испании и какой сохраняет теперь лишь как исключение в редких семействах из высшего общества, до сих пор приверженного к былым нравам. Герцог де Сьерра-Леоне был слишком испанцем, чтобы отрешиться от них. Все, что вы во Франции слышали о серьезности Испании, этой надменной, молчаливой и мрачной страны, – все это присутствовало в нем, и даже в избытке. Слишком гордый, чтобы поселиться где-нибудь, кроме собственных владений, он жил в феодальном замке на португальской границе и в своих привычках выказывал себя еще более феодальным, чем его замок. Я жила рядом с ним в обществе своего духовника и камеристок пышной, монотонной и печальной жизнью, скука которой раздавила бы натуру послабее, чем моя. Меня ведь вырастили для того, чтоб быть тем, чем я была, – супругой испанского вельможи. Кроме того, я, как все женщины моего ранга, была религиозна и почти так же бесстрастна, как мои прабабки на портретах, украшавших залы и передние замка Сьерра-Леоне и изображавших женщин с серьезными горделивыми лицами, в накрахмаленных кружевных воротниках и негнущихся корсетах. Мне предстояло умножить еще на одно поколения безупречных и величественных дам, добродетель которых охранялась их гордостью, словно источник – львом. Одиночество, в котором я пребывала, не тяготило мне душу, безмятежную, как порфирные горы, окружающие Сьерра-Леоне. Я не знала, что под этим порфиром дремлет вулкан. Я еще до рождения находилась в чистилище, но мне предстояло родиться и получить огненное крещение от одного мужского взгляда. В Сьерра-Леоне приехал маркиз дон Эстеван де Васкунселуш, португальский кузен герцога, и любовь, о которой я имела лишь самое смутное представление по нескольким мистическим книгам, рухнула мне на сердце, словно орел, камнем падающий на ребенка и уносящий его, несмотря на вопли жертвы… Я тоже вопияла: я ведь недаром была испанкой из древнего дома. Моя гордость взбунтовалась против того, что я испытывала в опасном присутствии Эстевана, с такой возмутительной властностью завладевшего мной. Я попросила герцога под любым предлогом удалить его, вынудив как можно быстрее покинуть замок, сказала, что заметила в нем любовь ко мне, оскорбившую меня своей дерзостью. Но дон Кристоваль ответил, как герцог де Гиз, когда его предупредили, что Генрих Третий намерен его убить: «Он не осмелится!» Это было презрение к судьбе, и она отомстила за него тем, что свершилась. Ответ мужа толкнул меня к Эстевану.
Герцогиня на мгновение смолкла, и Трессиньи, внимая ее возвышенному языку, убедился, что такой слог сам по себе способен рассеять любые сомнения, если бы они у него возникли. Она действительно герцогиня де Сьерра-Леоне. Да, бульварная девка начисто исчезла. Маска – Трессиньи готов был в этом поклясться – упала, обнажив истинное лицо, истинный облик. Тело, раскинувшееся в разнузданной позе, вновь обрело целомудрие. Рассказывая, она достала из-за спины шаль, забытую на подголовнике канапе, и закуталась в нее. Она стянула концы шали на своей проклятой – по ее выражению – груди, которую проституция не лишила ни безупречной округлости, ни девственной твердости. Даже голос утратил хриплость, отличавшую его на улице. Быть может, это объяснялось впечатлением от рассказа, но, так или иначе, Трессиньи почудилось, что голос ее зазвучал чище, что к герцогине вернулось былое благородство.
– Не знаю, – продолжала она, – похожи ли на меня остальные женщины. Однако, видя недоверчивое высокомерие дона Кристоваля, услышав его презрительное и спокойное: «Он не осмелится!», брошенное в адрес человека, которого я любила, я оскорбилась за него, потому что в глубине своего естества уже принадлежала ему, как некому богу. «Докажи ему, что ты осмелишься!»– сказала я дону Эстевану в тот же вечер, объяснившись ему в любви. Это было излишне. Эстеван обожал меня с тех пор, как увидел. В нашей любви была одновременность двух пистолетных выстрелов, грянувших разом и не давших промаха. Я выполнила долг испанской женщины, предупредив дона Кристоваля. Моя жизнь, поскольку я была его женой, а сердце не вольно в любви, принадлежала ему, и он, разумеется, мог бы отнять ее, выставив дона Эстевана из замка, как я просила. В безумии своей порвавшей узы души я, бесспорно, умерла бы, не видя Эстевана, и я была готова к этому страшному риску. Но коль скоро герцог, мой муж, не понял меня, коль скоро, считая себя неизмеримо выше Васкунселуша, он не допускал даже мысли, что тот способен поднять на меня глаза и начать ухаживать за мной, я не пошла дальше в супружеском героизме и перестала бороться со своей повелительной любовью… Не стану пытаться в точности передать вам, чем была эта любовь. Вы мне, возможно, тоже не поверите. Но какая мне, в конце концов, разница, что вы подумаете? Хотите – верьте, хотите – нет, но это была любовь пылкая и целомудренная одновременно, романтическая, рыцарская, почти идеальная, почти мистическая. Правда, нам было еле по двадцать, но мы были детьми Биваров, Игнатия Лойолы и Святой Терезы.[265]265
Бивары – имеются в виду деятели войн с маврами: наиболее прославлен среди них герой испанского национального эпоса Родриго Руй Диас де Бивар по прозвищам Кампеадор (Ратоборец) и Сид (араб., сайд– господин) (1030–1099). Игнатий Лойола – Иниго Лопес де Рекальде де Лойола (1491–1556), основатель ордена иезуитов. Святая Тереза (ум. 1582) – испанская монахиня и духовная писательница.
[Закрыть] Игнатий, рыцарь Девы, любил Царицу небес не чище, чем Васкунселуш – меня, а я, со своей стороны, испытывала к нему нечто вроде той экстатической любви, которую Святая Тереза питала к своему божественному супругу. Адюльтер – фи! Разве нам приходило в голову, что мы можем пойти на него? Сердце в нашей груди билось так упоительно, мы жили в атмосфере таких неземных и возвышенных чувств, что не ощущали в себе предосудительных желаний и чувственности вульгарной любви. Мы обитали в лазури неба, только небо это было африканским, а лазурь – огненной. Долго ли может длиться подобное душевное состояние? Мыслимо ли это? Не играли ли мы, бессознательно и сами того не подозревая, в наиопаснейшую для слабых смертных игру и не предстояло ли нам в свой час и срок низринуться с этой непорочной высоты? Эстеван был благочестив, как священник, как португальский дворянин эпохи Албукерки,[266]266
Албукерки, Афонсу д' (1453–1515) – португальский мореплаватель, завоеватель, наместник в Индии.
[Закрыть] а я, хотя, конечно, его не стоила, обретала в нем и в чистоте его любви веру, которая согревала чистоту моего чувства. Он носил меня в сердце, как держат в раззолоченной нише изваяние Богоматери с лампадой у ног – с неугасимой лампадой. Он любил мою душу за мою душу. Он был из тех редких любовников, что хотят видеть обожаемую женщину великой. Он хотел, чтобы я была благородной, преданной, героичной – словом, женщиной тех времен, когда Испания была великой. Ему было отраднее видеть, как я совершаю похвальный поступок, чем вальсировать со мной, сливая свое дыхание с моим. Если бы ангелы могли любить друг друга перед престолом Господним, они делали бы это, как мы. Мы до такой степени растворялись друг в друге, что проводили долгие часы с глазу на глаз и рука в руке и, хотя знали, что нам никто ни в чем не помешает, были настолько счастливы, что не желали большего. Иногда безграничное счастье так неудержимо захлестывало нас, что нам становилось больно и хотелось умереть, но вместе или одному ради другого, и тогда мы понимали слова Святой Терезы: «Умираю, потому что не могу умереть!» – это желание конечного существа, раздавленного бесконечностью любви и надеющегося, разрушив свое тело и умерев, легче вместить в себя неисчерпаемый поток любви. Теперь я – последнее из падших созданий, но, поверьте, в то время губы Эстевана ни разу не касались моих, и я теряла сознание, когда он целовал розу, а я брала себе его поцелуй с ее лепестков. В пучине мерзости, куда я намеренно погрузилась, я ежеминутно вспоминаю, для свою казнь, божественные радости чистой любви, которым мы предавались с такой отрешенностью, самозабвением и, разумеется, откровенностью, что дону Кристовалю не составило труда увидеть, как мы обожаем друг друга. Мы витали в облаках. Где же нам было заметить, что он испытывает ревность, и какую ревность! Единственную, на которую он был способен, – ревность уязвленной гордости. Нас не поймали. Тех, кто не прячется, не ловят. Мы не прятались. Зачем нам было прятаться? Мы были чисты, как пламя при свете дня, которое видно даже на свету, и к тому же счастье лилось из нас через край. Этого нельзя было не увидеть, и герцог это увидел! Сияние любви обожгло наконец глаза и его гордости. А, Эстеван осмелился! Она – тоже! Однажды вечером мы с Васкунселушем, как всегда с начала нашей любви, сидели одни, соединенные только взглядом; он, как перед Девой Марией, опустился у моих ног, погруженный в столь глубокое созерцание, что нам не нужны были никакие ласки. Внезапно вошел герцог с двумя неграми, привезенными им из испанских колоний, где он долго был губернатором. Поглощенные небесным созерцанием, которое уносило наши души и соединяло их, мы не заметили вошедших. Вдруг голова Эстевана тяжело уткнулась мне в колени. Он был задушен! Негры набросили ему на шею страшное лассо, которым в Мексике валят с ног диких быков. Времени это заняло не больше, чем вспышка молнии. Но молния не поразила меня. Я не лишилась чувств, не закричала. Из глаз моих не брызнуло ни слезинки. Я осталась нема и только застыла в ужасе, которому нет имени и из которого меня вывело лишь сознание того, что все мое существо раздирается на части. Мне показалось, что мне вскрыли грудь и вырывают оттуда сердце. Увы! Его вырвали не из меня, а из Эстевана, из тела задушенного Эстевана, лежавшего передо мной с раскроенной грудью, где, как в мешке, рылись руки двух чудовищ! Я перечувствовала все, что перечувствовал бы Эстеван, будь он жив, – настолько любовь превратила меня в него. Я ощутила боль, которой не ощущал его труп, и это помогло мне стряхнуть оцепенение, в которое я впала, когда его задушили. Я бросилась к палачам с криком: «Мой черед!» Я хотела умереть такой же смертью и подставила шею мерзкой петле. Негры накинули ее. «К королеве не прикасаются,[267]267
В старой Испании был закон, каравший смертной казнью за прикосновение к королеве.
[Закрыть] – бросил герцог, надменный герцог, считавший себя выше короля, и ударами арапника заставил их отступить. – Нет, вы будете жить, сударыня, чтобы вечно помнитьто, что сейчас увидите». И он свистнул. Вбежали две огромные свирепые собаки. «Бросьте псам сердце предателя», – распорядился герцог.
При этих словах я словно распрямилась.
«Полно тебе! Отомстить можно и поумней, – сказала я. – Скорми его лучше мне».
Он как будто остолбенел от моих слов.
«Ты так безумно его любишь?» – спросил он.
Да, я любила Эстевана любовью, дошедшей теперь до пароксизма. Я любила его так, что это кровоточащее сердце, полное мной и хранившее еще мое тепло, не внушало мне ни страха, ни отвращения, и я жаждала вобрать его в свое. Я просила герцога об этом, пав на колени и сложив руки. Мне хотелось избавить это благородное обожаемое сердце от безбожного кощунственного надругательства. Я причастилась бы сердцем Эстевана, как гостией. Разве он не был моим богом? Мне вспомнилась Габриэла де Вержи,[268]268
Героиня средневековой легенды, послужившей сюжетом многих литературных произведений. Тяжело раненный рыцарь и трувер Рауль (или Рено) де Куси перед смертью поручил оруженосцу отвезти его сердце Габриэле де Вержи, которую он любил. Узнав об этом, муж ее приказал зажарить сердце и накормить им жену. Когда обман раскрылся, Габриэла уморила себя голодом.
[Закрыть] чью историю мы с Эстеваном столько раз читали. Я завидовала ей. Я думала, какая она счастливица, коль скоро грудь ее стала живой гробницей для того, кого она любила. Но, видя мою любовь, герцог стал еще жесточе и безжалостней. Псы его сожрали сердце Эстевана прямо при мне. Я пыталась отнять у них добычу, я дралась с ними, но не сумела ее вырвать. Они страшно искусали меня, проволокли по полу и обтерли свои кровавые морды о мою одежду.
Она замолчала. Лицо ее мертвенно побледнело от воспоминаний, она, задыхаясь, яростно вскочила на ноги и, вытащив ящик комода за бронзовую ручку, показала Трессиньи изодранное платье с кровавыми пятнами во многих местах.
– Вот, – сказала она, – кровь человека, которого я любила и не смогла отнять у собак. Когда я остаюсь одна и меня охватывает отвращение к гнусной жизни, которую я веду, когда грязь подступает мне к самому рту и я давлюсь ею, когда во мне слабеет дух мщения, просыпается былая герцогиня, а девка вселяет в меня ужас, я влезаю в это платье, касаюсь всем своим оскверненным телом его окровавленных, все еще обжигающих меня складок и распаляю свою месть. Эти кровавые лохмотья – мой талисман. Когда они на мне, жажда мщения пронизывает все мое естество, и я вновь собираюсь с силами, которых, мне кажется, должно хватить на целую вечность!
Слушая эту страшную женщину, Трессиньи содрогался, его приводили в трепет ее жесты, речь, голова, ставшая похожей на голову Горгоны: ему чудилось, что вокруг этой головы извиваются змеи, гнездящиеся у нее в сердце. Теперь он начал понимать – занавес пополз вверх! – слово «месть», так часто повторяемое ею и неугасимо пылавшее у нее на устах!
– Да, месть! – продолжала она. – Теперь вы понимаете, в чем состоит моя месть. О, я выбрала этот способ ее, как всем кинжалам предпочитают тот, что наносит самые болезненные раны, – зазубренный малайский крис, который лучше всего раздирает ненавистного, убиваемого вами человека. Просто убить герцога, да еще одним ударом, – нет, я хотела не этого! Разве он умертвил Васкунселуша шпагой, как дворянин? Он отдал его на расправу своим слугам. Он бросил его сердце собакам, а тело, наверное, – на свалку. Я этого не знала, никогда не узнала. И за все это убить? Нет, это слишком легкая и быстрая казнь! Мне нужно было что-нибудь помедленней и пожесточе. К тому же герцог был смел. Он не боялся смерти. Сьерра-Леоне всех поколений встречали ее лицом к лицу. А вот гордость его, безмерная гордость была труслива там, где ему грозило бесчестье. Значит, нужно было опозорить его имя, которым он так гордился. И я поклялась себе, что вываляю это имя в самой отвратительной грязи, сделаю его мерзостней отбросов и нечистот, и ради этого стала тем, чем стала, – публичной девкой с именем Сьерра-Леоне, которую вы подобрали нынче вечером!
При последних словах в глазах у нее засверкал радостный огонек, словно после удачного удара.
– Но знает ли герцог, чем вы стали? – спросил Трессиньи.
– Не знает, так узнает, – отпарировала она с несокрушимой уверенностью женщины, подумавшей обо всем, все рассчитавшей и спокойной за будущее. – Слухи о том, чем я занимаюсь, могут со дня на день дойти до него и забрызгать его грязью моего позора! Кто-нибудь из тех, кто поднимается сюда, может выплюнуть ему в лицо весть о бесчестье его жены, а такой плевок не оттирается. Но это зависит от случая, а я в своей мести не вправе полагаться на случай. Чтоб быть уверенной в ней, я решила умереть. Моя смерть даст мне уверенность в том, что месть свершилась.
Трессиньи сбила с толку туманность ее последних слов, но герцогиня тут же внесла в них безжалостную ясность.
– Я хочу умереть так, как умирают твари моего сорта. Помните, во времена Франциска Первого один человек подхватил у одной из мне подобных омерзительную неизлечимую болезнь и заразил ею жену, а через нее короля, чьею она была любовницей,[269]269
Имеется в виду женщина по имени (или прозвищу) Прекрасная Фероньер (ум. 1542), любовница короля Франциска I (1494–1547), правившего Францией с 1515 г. История эта широко известна, но ничем не подтверждена.
[Закрыть] и таким образом отомстил обоим. Я сделаю то же, что он. При той недостойной жизни, что я веду из вечера в вечер, недуг, связанный с развратом, неизбежно поразит меня, проститутку, я начну разлагаться заживо и угасну в какой-нибудь жалкой больнице. О, тогда я отомщу за свою жизнь! – прибавила она с устрашающим энтузиазмом надежды. – Настанет срок, и герцог де Сьерра-Леоне узнает, как жила и умирает его жена, герцогиня де Сьерра-Леоне!
Трессиньи не представлял себе, что месть может быть столь беспощадной: она превосходила все, что он помнил из истории. Ни Италия XVI века, ни Корсика всех времен, страна, столь прославленная непримиримостью в расплате за обиды, не давали ему примеров более обдуманного и свирепого замысла, нежели план этой женщины, мстившей ценой собственной жизни, тела, души! Его повергало в ужас возвышенное злодейство ее плана: ведь сила чувств, доведенная до такой степени, всегда возвышенна.
– И даже если герцог ничего не узнает, – продолжала она, озаряя все новыми вспышками молний недра своей души, – я-то буду знать! Я буду знать, что делала каждый вечер – что пила грязь и что это был нектар для меня, ибо я мстила! Разве мне ежесекундно не доставляет наслаждение мысль о том, что я такое? Разве в минуту, когда я бесчещу надменного герцога, я не опьяняюсь в глубине души мыслью о том, что бесчещу его? Разве я отчетливо не представляю себе, как бы он страдал, если бы знал? О, мои мысли безумны, но именно их безумие и дарит мне счастье! Бежав из Сьерра-Леоне, я увезла с собой портрет мужа, чтобы он, словно воочию, взирал с него на мою позорную жизнь. Сколько раз я твердила, как будто он вправду мог видеть и слышать меня: «Гляди же! Гляди!» И когда в объятиях таких, как вы, меня охватывает отвращение, – а это бывает всегда, потому что я не в силах привыкнуть ко вкусу грязи, – у меня есть лекарство: мой браслет! – И она трагическим жестом подняла свою ослепительную руку. – У меня есть это огненное кольцо, которое прожигает меня до мозга костей и которое я не снимаю с руки, хотя носить его – пытка, и я ни на мгновение не забываю о палаче Эстевана, чтобы образ его распалял порывы моей мстительной ненависти, кажущиеся глупым и самодовольным мужчинам подтверждением того, что они дарят мне наслаждение! Не знаю, что собой представляете вы, хотя вы, конечно, не первый встречный, но даже вы минуту назад верили, будто я еще человек, будто и во мне еще дрожит какая-то струна, а от меня осталось одно – мысль о том, как отомстить за Эстевана чудовищу, чей образ перед вами! О, его портрет был для меня шпорами шириной в саблю, которые наездник араб вонзает в бока коню, чтобы заставить его углубиться в пустыню. Мне еще оставалось пролететь через большие просторы стыда, чем я миновала, и я вонзала этот ненавистный образ себе в глаза и сердце, чтобы быстрее мчаться под вами, державшим меня в объятиях… Портрет мужа заменил мне его живого: мне казалось, что герцог смотрит на нас! Как я понимаю колдовство тех веков, когда верили в колдовство! Как я понимаю, какое безумное счастье всадить нож в сердце портрета, изображающего того, кого ты жаждешь убить! В те поры, когда я была верующей, то есть до того как полюбила Эстевана, заменившего мне Бога, мне, чтобы думать о Распятом, нужно было распятие; но если бы я не любила Его, а ненавидела и была безбожницей, мне все равно понадобилось бы распятие, чтобы грубее оскорблять Господа и богохульствовать. Увы, – сменила она тон, разом перейдя от предельной свирепости к хватающей за душу кроткой и безграничной печали, – у меня нет портрета Эстевана. Он живет только в моей душе – и, может быть, к счастью. Будь у меня перед глазами его портрет, Эстеван возродил бы мое бедное сердце, вынудив меня краснеть за недостойную низость моей жизни. Я раскаялась бы, а значит, не могла бы мстить за него!
Горгона сделалась трогательной, но глаза ее остались сухи. С волнением, совершенно не похожим на то, что она возбуждала в нем прежде, Трессиньи взял руку этой женщины, которую вправе был презирать, и поцеловал ее почтительно и сочувственно. Такая бездна горя и энергии возвеличила ее в его глазах. «Какая женщина! – подумал он. – Будь она не герцогиней де Сьерра-Леоне, а маркизой де Васкунселуш, она при своей пылкой и чистой любви к Эстевану явила бы миру нечто подобное несравненной и великой маркизе де Пескара.[270]270
Имеется в виду княгиня Виттория Колонна, по мужу маркиза де Пескара (1490–1547), выдающаяся поэтесса и друг Микеланджело. Потеряв мужа, скончавшегося от ран после битвы при Павии (1525), до самой смерти осталась верна его памяти.
[Закрыть] Только тогда бы, – добавил он про себя, – она не показала и никто не узнал, какая в ней неисчерпаемая глубина и воля». Несмотря на скептицизм своего времени и привычку наблюдать за собой, посмеиваясь над собственными поступками, Робер де Трессиньи не нашел ничего смешного в том, что поцеловал руку этой падшей женщине, но сказать ему было больше нечего. Он попал в затруднительное положение. Бросив между ним и собой свою историю, она, как топором, перерубила связавшие их на минуту узы. Его переполняла невыразимая смесь восторга, ужаса и презрения, но он счел бы проявлением очень дурного вкуса выказывать какие-либо чувства или читать мораль подобной женщине. Он часто потешался над беспомощными и бессильными моралистами, которыми кишела та эпоха, когда под влиянием иных романов и драм[271]271
Судя по датам написания («Дьявольские повести» – 1874, «Отверженные» – 1862), выпад направлен против В. Гюго.
[Закрыть] многие любили делать вид, будто они стараются поднять падших женщин, словно это опрокинутые горшки с цветами. При всем своем скептицизме Трессиньи обладал достаточным запасом здравого смысла и знал, что помочь при таком падении способен только священник, служитель Господа-искупителя, да к тому же понимал, что о душу подобной женщины разбились бы даже усилия священника. Он инстинктивно боялся коснуться слишком болезненных тем и потому хранил молчание, более тягостное для него, чем для нее. А она, вся во власти своих неистовых мыслей и воспоминаний, продолжала: – Мысль о том, чтобы не убить, а опозорить этого человека, для которого честь, как ее толкует свет, важнее, чем жизнь, пришла мне не сразу. Я долго искала решение. После смерти Васкунселуша, о которой, может быть, даже не знали в замке, потому что негры, убившие маркиза, вернее всего, бросили тело в какое-нибудь потайное подземелье, герцог ни разу не обратился ко мне, если не считать нескольких коротких и церемонных фраз на людях: жена Цезаря выше подозрений, и я должна была остаться для всех безупречной герцогиней д'Аркос де Сьерра-Леоне. Но наедине – ни слова, ни намека, только молчание ненависти, которая питает сама себя и не нуждается в речах. Мы с доном Кристовалем мерились силой и гордостью. Я молча давилась слезами: я ведь урожденная Турре-Кремата. Во мне жила несокрушимая скрытность моих соплеменников-итальянцев, и я старалась, чтобы все во мне, вплоть до глаз, обронзовело и герцог не сумел догадаться, что зреет под моим бронзовым лбом, где я вынашивала замысел мести. Я была совершенно непроницаема. С помощью притворства, заполнявшего каждую минуту моей жизни, я не дала своей тайне просочиться наружу и подготовилась к бегству из замка, стены которого давили на меня и в котором месть моя могла осуществиться лишь в присутствии герцога, а он быстро пресек бы ее. Я никому не доверилась. Мои дуэньи и камеристки подавно не осмелились заглянуть мне в глаза и прочесть мои мысли. Сначала я хотела уехать в Мадрид, но в Мадриде герцог был всемогущ, и по первому его знаку вокруг меня стянулась бы вся полицейская сеть. Он легко поймал бы меня, а поймав, заточил бы в in расе[272]272
В мире, в покое (лат.). Здесь: монастырская келья для пожизненного заточения.
[Закрыть] какого-нибудь монастыря, где меня замкнули бы в четырех стенах вдали от мира, который нужен мне для мщения! Париж был надежнее. Я и предпочла Париж. Это была сцена, более удобная для того, чтобы выставить напоказ свой позор и свою месть, и поскольку мне хотелось, чтобы в один прекрасный день она сверкнула как молния, трудно было придумать место удачнее, чем этот город, вселенское эхо, центр, через который проходят люди всех наций. Я решила, что буду вести там жизнь проститутки, нисколько меня не страшившую, и смело опущусь в самый последний разряд этих погибших созданий, продающихся за гроши первому встречному хаму! До знакомства с Эстеваном, вырвавшим из моей груди Бога и заменившим его собой, я была благочестива; поэтому я часто вставала ночью и, не будя своих женщин, молилась в замковой капелле перед статуей темноликой Девы. Оттуда-то я и бежала однажды ночью, бестрепетно углубившись в ущелья сьерры. Я унесла с собой что могла из своих драгоценностей и карманных денег. Некоторое время пряталась у крестьян, доставивших меня на границу. Приехала в Париж и без колебаний приступила к мщению, которое и стало моей жизнью. Я с таким неистовством мечтала отомстить, так изголодалась по мести, что порой подумывала, не вскружить ли мне голову какому-нибудь энергичному молодому человеку, а затем направить его к герцогу с известием о моем падении, но в конце концов подавила в себе такое желание: мне ведь надо не покрыть его имя несколькими слоями нечистот, а погрести его под целой пирамидой их! Чем дольше я буду мстить, тем лучше буду отомщена.
Она смолкла. Лицо ее из мертвенно-бледного сделалось пурпурным. С висков струился пот. Голос охрип. Не пересохло ли у нее в горле от стыда?.. Она лихорадочно схватила графин, стоявший на комоде, налила себе огромный стакан воды и жадно его осушила.