Текст книги "Дьявольские повести"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
«Да здравствует король!»– воскликнули мы вполголоса, ввалившись в одиночку Детуша. Отбыв неделю заключения в Авранше, а потом несколько дней в Кутансе, где с ним дурно обращались, потому что враги хотели подавить в нем энергию голодом и взвести его на эшафот в состоянии постыдной слабости, Детуш, закованный в цепи, тем не менее спокойно восседал на каменном выступе стены, похожем на ларь.
Партизан и лоцман, он знал и переменчивость военного счастья, и непостоянство морских валов. Сегодня схвачен, завтра освобожден, послезавтра, быть может, снова взят – он свыкся с этой мыслью.
«Вот и прекрасно: еще поживем, – сказал он с чарующей улыбкой и добавил: – Освободите мне только руки, а уж дальше я вам помогу».
Он перекрутил цепи, приковывавшие его руки к стене, но последние были парализованы стальными браслетами, не дававшими пустить в ход мускулы, и сломать кандалы ему не удалось.
«Нет, шевалье, – возразил господин Жак, – перепиливать все это слишком долго, а времени у нас в обрез. Мы просто унесем вас вместе с оковами».
Как он сказал, так мы и сделали, барон де Фьердра. Трое наших взвалили шевалье на плечи и унесли, словно на щите.
Вместо Детуша мы швырнули на пол тюремщика, сохранив ему жизнь, но из осторожности заперев одиночку на два оборота ключа. Я трачу на описание всех этих действий больше времени, чем нам потребовалось, чтобы их совершить. Молния и та не прочерчивает свой зигзаг быстрее. Мы пересекли в обратном направлении все три по-прежнему безлюдных двора, но вот на улице нас опять поджидала опасность.
А ведь все шло лучше не надо. Детуш был с нами. Луна окончательно стала похожа на вытекший глаз. Она не освещала небо, а казалась там мутным пятном, и туман постепенно обволакивал предметы и нас чем-то вроде шелкового вуаля. Контуры домов таяли в дымке. Мы двинулись назад по пройденным уже улицам. По-прежнему – ни души! Небывалое, почти сказочное везение! Застывший во сне город казался заколдованным. Когда мы проходили по улице, где старушка выливала кувшин, она все еще стояла на том же месте, повторяя все то же движение. Из-за тумана мы с трудом различили ее, но она без остановки твердила свое боязливое и жалобное «Берегись, вода!». Уж не говорящая ли это статуя? И прервал ли ее бормотание звук, который мы внезапно услышали? В бескрайнем молчании города раздался ружейный выстрел.
«Зарядить карабины и быть начеку, господа!»– скомандовал господин Жак.
«И берегись пуль! – добавил Дефонтен. – Теперь это вам не „Берегись, вода!“».
Почти сразу же воздух завибрировал от нового выстрела, более оглушительно разорвавшего тишину.
«А вот это карабин Жюста Лебретона», – пояснил господин Жак, чье военное ухо отлично разбиралось в подобных звуках.
Не успел он договорить, как Жюст прыжком, словно тигр, очутился меж нами и крикнул своим звонким голосом:
«Прибавить шагу! Вон синие».
Так вот, господин де Фьердра, узнайте наконец, что произошло. Смельчак не изменил своему прозвищу: вместо того чтобы прикончить часового, Жюст, как военное чутье и подсказало господину Жаку, оттащил пленника живым под аркады тюрьмы. Уверенный в своей силе и любитель поиграть ею, он с презрительным великодушием не убил его, но так стиснул ему глотку своей сокрушительной ручищей, что тот лишился всякой возможности хотя бы застонать. Жюст держал его за горло все время, пока мы похищали Детуша. Из глубины темной арки он видел, как мы с шевалье вновь перебежали через двор, и, чтобы дать нам спокойно отойти, продолжал удерживать часового в прежнем положении, опасном для них обоих. Когда же он счел, что мы достаточно отдалились от тюрьмы и можем больше ничего не бояться, Жюст отпустил свою жертву в уверенности, что задушил ее. Действительно, то ли из хитрости, то ли от боли после долгого пребывания в таком ошейнике, как железная рука Жюста, бедняга рухнул к его ногам, и Лебретон ушел. Однако, видя это, верный долгу часовой вскочил, подобрал оружие и выстрелом поднял караул в ружье.
Жюст находился тогда в верхнем конце улицы Вздохов.
«Эх, – подумал он, – я дал маху, не добив каналью сразу, но он за это заплатит!»
Он вновь спустился по улице, с шестидесяти шагов, невзирая на туман, наповал уложил караульного, перезаряжавшего ружье, и припустил вдогонку за нами, чтобы предупредить нас.
Но огонь уже коснулся пороха. Со стороны квартала, который мы только что миновали, донеслись раскаты барабана. Мы ускорили шаг.
Позади, в начале одной из пройденных нами улиц, мы увидели отряд, который приняли за караул, как оно, вероятно, и было. Синие продвигались с осторожностью. «Кто идет?»—закричали они, приближаясь, но мы, за исключением двух человек, несущих Детуша, ответили им залпом из карабинов, достаточно отчетливо пояснившим противнику, что перед ним королевские егеря.
Синие тоже открыли огонь. Мы почуяли ветер от пуль, срикошетировавших о стены, но не задевших ни одного из наших. По вялости, с какой нас преследовали эти люди, мы сообразили, что они ждут подмоги от проснувшегося гарнизона; это дало нам известную фору, и, вероятно, нас спасло. Двигаясь почти что бегом, мы везде, где нам попадался уличный фонарь, гасили его выстрелом. В узких улицах, где отряд многочисленней нашего мог развернуться только очень узким фронтом, царила тьма. Это давало нам еще одно преимущество. Тех, кто нес Детуша, прикрывали девять остальных, которые с минутным интервалом останавливались и стреляли с полуоборота. Мы приближались к воротам, отделяющим город от предместья, – и в самое время. В центре Кутанса нарастал шум. Отчетливо слышались возгласы: «К оружью!» Город был на ногах. Наши преследователи настойчиво двигались вперед, останавливаясь только для перезаряжания ружей. Последний их залп по нас оказался роковым. Господин Жак, словно волчок, два раза повернулся вокруг себя и рухнул. Я была как раз рядом с ним.
«О, это его предчувствие!»– подумала я.
И мысль об Эме пронзила мне сердце.
«Он мертв?»—спросила я Лебретона, который подхватил его.
«Мертв или нет, – ответил Жюст, – а синим мы его не оставим: они отомстят нам, расстреляв его труп».
И своими геркулесовыми руками он взвалил тело на плечи тем, кто нес Детуша, который таким образом разделил с ним место на щите.
Через двадцать минут город, затопленный туманом и шумом, остался далеко позади, а мы с нашей двойной ношей очутились в чистом поле. Нас не догнали и не обошли, но это непременно случилось бы, не кончись предместье, вытянувшееся одной длинной улицей. В поле туман был еще гуще, чем в городе. За пределами предместья наши преследователи уже не смогли угадать, в каком направлении мы удаляемся. К тому же поля, кустарник, заросли, тропинки – все было хорошо знакомо нам, шуанам.
Ла Варенри, изучивший округу как свои пять пальцев, повел нас по пашне. Затем мы открыли в живых изгородях несколько проходов, заплетенных на скорую руку сухими ветками, и пошли дорогами, смахивавшими скорее на колеи. После примерно двухчасового марша мы спустились в лощину, где протекала речка, у берега которой была привязана большая лодка для перевозки того удобрения, что представляет собой смесь песка с илом и зовется в наших краях танг; суденышко тянут по бечевнику, проложенному вдоль реки по всей ее длине.
На эту лодку уложили Детуша и господина Жака те, кто их нес, и рядом с ней мы дождались рассвета, счастливые, что спасли одного, и леденея при мысли о потере другого. Когда к нам спустился день, мы сумели осмотреть рану господина Жака. Пуля угодила ему прямо в сердце. Мы похоронили у этой безымянной речки этого безвестного человека, о котором знали одно – он был героем! Прежде чем опустить покойного в могилу, которую мы вырыли охотничьими ножами, я срезала у него с запястья браслет, сплетенный Эме из своих волос, более светлых, чем золото: крови, покрывавшей его, предстояло стать для нее священной реликвией. Без священника, вдали от людей, мы воздали господину Жаку последнюю честь, какую солдаты властны воздать солдату, – салют из наших карабинов – и окурили траву, под которой он почил, столь привычным ему запахом пороха.
– Его не надо жалеть, – сказал г-н де Фьердра, словно отвечая тайной мысли м-ль де Перси. – Он умер смертью шуана и похоронен на подобающем шуану месте – под кустом, меж тем как Детуш, которого аббат недавно встретил на площади Капуцинов, стал нищим, бродягой и безумцем, а Жан Котро, великий Жан Котро, давший имя шуанству, единственный из шести братьев и сестер избежавший гильотины и не погибший в бою, умер с сердцем, разбитым теми, кому служил[377]377
Барбе д'Оревильи ошибается: Жан Котро убит в стычке в 1794 г.; из четырех его братьев выжил Рене, получавший при Реставрации скромную пенсию.
[Закрыть] и у кого он, бедная великая романтическая душа, тщетно просил простого и смешного теперь права носить шпагу.[378]378
То есть пожалования ему дворянства.
[Закрыть] Аббат прав: они умрут, как Стюарты!
У м-ль де Перси не хватило духу хоть словом вторично возразить барону и аббату, этим раненным в сердце инвалидам Верности, которые жаловались друг другу на Бурбонов, как жалуются на возлюбленную: жалобы на нее, может быть, и есть самое пылкое выражение любви к ней!
– Воздав последний долг господину Жаку, – продолжала рассказчица, – мы занялись освобождением от оков шевалье Детуша, которого усадили на танге спиной к мачте – к ней привязывают бечевку, чтобы тащить лодку. Синие, схватив Детуша, надели на него как бы смирительную рубашку из перепутанных между собой цепей, до такой степени плотно и болезненно спеленавших члены гибкого и ловкого молодого человека, в которых дремала сила льва, что их разве что не парализовало. При своей врожденной любви к бою он, должно быть, невыносимо терзался, слыша, как пули свищут вокруг его товарищей, и не имея возможности плюнуть хоть одной из них в неприятеля; однако отличительной чертой храбреца Детуша было чисто звериное или дикарское умение терпеть, когда ничего изменить нельзя. В этом уроженце Гранвиля сидел настоящий индеец! До сих пор, на марше и ночью, он молча страдал от своих цепей, но теперь, с наступлением дня, когда враг больше не висел у нас на пятках, ему, разумеется, не терпелось избавиться от сокрушительной тяжести оков. Вскоре нам снова предстояло пуститься в дорогу, и будь Детуш свободен, у нас стало бы на одного лихого бойца больше в случае нападения на нас по пути в Туфделис. Итак, мы попробовали растянуть и порвать надетые на Детуша цепи, но, поскольку располагали только охотничьими ножами да курками наших карабинов, подобная работа грозила затянуться, а то и вовсе оказаться невыполнимой, как вдруг случай, какие бывают только на войне, избавил нас от затруднения, в которое мы попали.
– А, это история про Мудакеля, – уронила м-ль Сента де Туфделис, блаженно потягиваясь в своем кресле, как будто у нее под носом раскупорили флакон ее любимых духов.
Очевидно, рассказ, героический характер которого не слишком возбуждал ее детский мозг, принял наконец доступный ей масштаб. В этом мире все относительно. Время превратило белую лебедь в бедную гусыню, которая, конечно, не спасла бы Капитолий.[379]379
По преданию, в 390 г. до н. э., когда галлы разбили римлян, заняли почти весь город и у осажденных остался лишь Капитолийский холм, завоеватели предприняли попытку ночью захватить последний, но римлян спасли священные гуси, которых разводили в храме Юноны: их гогот разбудил осажденных.
[Закрыть] М-ль де Туфделис почти оживилась: Мудакель был ее часовщиком.
– Он только сегодня заходил завести часы, – глубокомысленно заметила эта непостижимая наблюдательница.
Она питала давний и прочный интерес к этому Мудакелю, который, как и она, верил в привидения и, приходя заводить Вакха из сусального золота, вечно рассказывал о явившихся ему призраках, а являлись они ему повсюду – таково уж было свойство этого славного человека: стоило ему выйти по известной нужде во двор, как они представали ему. Это был робкий, дотошный человек со слабым голосом, говоривший так же тихо, как он ступал в носках из ворсового бархата, которые постоянно носил из почтения к зеркальности паркета гостиных, где заводил часы. Субтильный и нервный, с белым старушечьим лицом, с совершенно лысым лбом и теменем, он тем не менее довольно забавно укладывал остатки волос на затылке и за ушами и даже пудрил их по той простой причине, что так делали порядочные люди до этой злополучной революции. Он, уверял Мудакель, всегда был аристократ. Со своими клиентами, то есть со всей Валонью, он выказывал робость, которая так льстит государям: это же восхитительно, когда человек теряет при них дар речи! Мудакель был льстецом от природы.
Он перемежал свои фразы стеснительным «Гм-гм!» и начинал невозможным «Итак, значит», доказывающим, что общение с тайнами механики еще не учит рассуждать, а когда чудак не возился с часами, он, и сидя, и стоя, и расхаживая, вечно потирал с удовлетворенным видом свои мягкие и бледноватые, как у любого часовщика, руки, привыкшие держать деликатные и хрупкие предметы, и был отрадой мальчишек, которые, возвращаясь из школы, собирались кучками у витрины его лавки, где за верстаком, покрытым белой бумагой и уставленным стеклянными пыльниками, восседал Мудакель с лупой в глазу, поглощенный поиском того, что именовал задоринкой.
8. Синяя мельница
М-ль де Перси, естественно, обошла молчанием простодушную реплику м-ль Сенты де Туфделис и продолжала:
– Силясь освободить Детуша от цепей, что в ту минуту, барон, казалось нам труднее, чем вызволить его из тюрьмы, мы увидели вдали, на бечевнике, человека. Сен-Жермен, у которого был глаз впередсмотрящего, заметил его первым; незнакомец спокойно направлялся в нашу сторону, хотя, сказав «спокойно», я сказала лишнее: он уже не был спокоен. Люди, сбившиеся кучкой в столь ранний час у речки, на берегах которой редко бывало много народу, да еще вооруженные, что просматривалось издалека, поскольку восходящее солнце, разгоняя туман, поблескивало на наших карабинах, – все это встревожило пришельца, приближавшегося осторожными, даже нарочито осторожными шагами. Вы же знаете, как он ходит, Сента? Я всегда помнила Мудакеля таким. На берегу речки, где я впервые встретилась с ним, он выглядел точно так же, как здесь, у вас в гостиной. Да, наша группа, которую он издали не разглядел во всех подробностях, внушала ему тревогу, что даже заставило его повернуть обратно по бечевнику, словно кота, завидевшего опасность и обходящего ее.
«Так не уходят, любезный, – остановил его Сен-Жермен, – когда тебе еще до завтрака выпадает счастье повстречать королевских егерей, и обещаю тебе: нынче утром ты никому не расскажешь о встрече с нами».
Сен-Жермен, без сомнения, вогнал бы ему пулю в самую середку между плечами, но тут Ла Варенри, силившийся раньше сломать болтик в одной из цепей на Детуше спинкой охотничьего ножа, вытащил ею курок из своего карабина.
«Оставь ты дурня! – одернул он Сен-Жермена. – Он не шпион. Это Мудакель, Мудакель из Маршесье, и он возвращается оттуда в Кутанс, где подвизается в подмастерьях у часовщика Лекалюса на Соборной площади против Распятия. Я его знаю – он роялист. Он не раз чинил мои охотничьи часы. А появился он, как яичко к Христову дню. Наверно, сам Бог послал нам его: у часовщика всегда в кармане какой-нибудь инструмент или хоть часовая пружина, и он, того гляди, окажет нам столь необходимую помощь в возне в этим треклятым железом».
И так как путник, боясь новых осложнений, опять повернул назад, Ла Варенри бросился за ним, крича:
«Эй, Мудакель, эй, стойте! Мы – друзья!»
Часовщик остановился и через две секунды уже снял шляпу перед Ла Варенри, вслед за которым, по-прежнему держа ее в руке, подошел к нам.
«Ах, Боже мой! – воскликнул он. – Вы тоже здесь, господин Дефонтен? И вы, господин Лотен де Бошоньер? (Того и вправду так звали.) И вы тоже, господин де Бомон? Итак, значит, я имею честь засвидетельствовать вам свое нижайшее почтение, и прошу верить, что я, итак, значит… что я… гм-гм… не думал… гм-гм… встретить вас в такую рань».
«Для нас, рыцарей без крыши над головой, сейчас, пожалуй, уже несколько поздно, – возразил Ла Варенри, – но служба короля – превыше всего. Она вынудила нас провести ночь в Кутансе, почему мы и не поспели восвояси до рассвета, когда отходим ко сну. Вы добрый роялист, Мудакель, и порадуетесь, узнав, что этой ночью мы неплохо поработали в Кутансе, но вы, любезный, нужны нам сегодня утром, чтобы завершить нашу работу».
«Я, сударь? – растерялся часовщик, это кроткое и мирное существо, стоявшее посреди нас, опиравшихся на карабины. – Я очень хорошо… гм-гм… понимаю, чем могу… гм-гм… Вам нужно узнать, который час? – сообразил он. – Итак, значит, сейчас скажу… – и тут Мудакель отпустил шутку, служившую приметой цеховой верности часовому ремеслу со дня появления первых часов на земле, – только вот определюсь по солнцу».
«Минутку, Мудакель, а вы, господа, посторонитесь, – попросил Ла Варенри, потому что мы заслоняли собой лодку с тангом, а следовательно, и Детуша. И он указал остолбеневшему часовщику, чьи глаза стали такими же круглыми, как рот, на шевалье, словно спеленатого кандалами. – Вот наша и ваша задача. Вы, несомненно, захватили с собой инструмент или часовую пружину, что было бы еще лучше. Итак, сын мой, перепилите нам все эти чертовы железки и, когда вернется король, сможете гордиться тем, что были числе освободителей Детуша».
Теперь Мудакель очутился в своей стихии, как были своей и мы. Ла Варенри не ошибся: он не зря сказал, то у часовщика всегда куча инструмента в карманах.
«За работу, мой мальчик, – скомандовал Ла Варенри, – и ни о чем не беспокойтесь: клянусь Богом и всеми святыми календаря, никто вас не будет отвлекать, никто вам не помешает. Убрать любопытных – это уж наша забота».
И пока Мудакель работал, мы выполняли при нем обязанности стражи. Эта работа, с которой нам бы никогда не совладать без него, отняла полдня. Никогда ни одни часы – будь то карманные, будь то башенные, – уверял он, не доставили ему столько хлопот и мороки, сколько эти проклятые цепи, но он приложил ним терпение терпеливого человека, которому я поныне дивлюсь, и, сверх того, терпение часовщика, вовек для меня непостижимое. Ему пришлось трудно, но он справился, и справился с честью. Однако усилия, которых это стоило бедняге Мудакелю, оставили в его жизни такой след, что с тех времен, говоря о каком-нибудь сложном случае ремонта часов или о чем-нибудь само по себе чудовищно трудном, он неизменно добавлял: «Это так же трудно, как перепилить цепи Детуша!»
Все это теперь ушло в прошлое, господин де Фьердра, и время, накинувшее свой гасильник на нашу молодость, так надежно приглушило ее пламя, а заодно и шум, вызванный нашим деянием в давно минувшие дни, что выражение Мудакеля: «Так же трудно, как перепилить цепи Детуша», воспринимаемое в устах бедного часовщика, как слово-паразит, лишилось какого бы то ни было смысла для всех, кроме нас троих – Юрсюлы, Сенты и меня.
Уже не впервые в истории, которую рассказывала благородная старая дева, обычно столь чуждая меланхолии, прозвучала меланхолическая нотка, мгновенно утонувшая в мажоре повествования, вдохновленного веселостью благородного сердца.
– Что до шевалье Детуша, – подавив мимолетный вздох, продолжала м-ль де Перси, – то, вновь обретя свободу и силу, он учтиво поблагодарил нас. Поочередно пожал нам руку. Взяв мою, шевалье узнал меня под мужским платьем, которое я уже надевала, но в других обстоятельствах и которое он еще не видел на мне. Он не удивился. Кто чему-нибудь удивлялся в те времена? Он знал, что я предпочитаю нож ножницам. А что давало больше возможностей удовлетворить подобную склонность, нежели потребности нашей партизанской жизни?
«Господа, – сказал он нам, – король обязан вам слугой, который возвращается на службу. Нынче вечером я уйду в море. Солнце скоро сядет, но покамест оно еще слишком высоко, чтобы мы могли показаться на дороге все вместе и при оружии. Нам следует разойтись. Однако через два часа мы можем вновь собраться вон на той ветряной мельнице, что справа от нас на вершине холма, где я и назначаю вам встречу».
«Это Синяя мельница», – уточнил Ла Варенри.
«Действительно, Синяя, господа, – мрачно подтвердил Детуш, – на этой мельнице синие с помощью измены схватили меня и вынудили вас потрудиться, чтобы вернуть мне свободу. Я поклялся себе расплатиться натурой за труд, который они вам навязали. Я поклялся отомстить за смерть господина Жака, – продолжал он звонким, как медь, голосом. – Даю слово шуана: прежде чем солнце, судя по которому, сейчас три часа пополудни, исчезнет за горизонтом, а я – в тумане у английских берегов, Синяя мельница станет Красной мельницей и навсегда сохранит это имя в памяти местных жителей».
Пока Детуш говорил, я смотрела на него, и никогда еще, стянутый поясом лоцманской штормовки, он, на мой взгляд, не соответствовал больше своей военной кличке Оса! Оса, выдвинувшая жало и жаждущая крови! Он напомнил мне также тех восстающих геральдических львов с узкой и мускулистой, как у самого изящного леопарда, спиной и выпущенными когтями, словно готовыми все разорвать. Его женственное лицо, которое мне не нравилось, но которому я не могла отказать в красоте, дышало местью, пылало ею, излучало ее с такой свирепостью, что казалось стократ более грозным, чем лицо любого типичного мужчины.
Все мы, Двенадцать, поддались обаянию этого лика Немезиды. Только Ла Варенри прочел в нем предвестие чего-то страшного, что повлечет за собой отвратительное возмездие и еще больше очернит имя шуанов, без того уже достаточно черное.
«А что будет, сударь, если мы не придем на встречу с вами?»—осведомился он.
«Ничего, сударь, – надменно отозвался Детуш, и, видя, как раздулись у него ноздри, я почувствовала движение воздуха, рассекаемого шпагой. – Я хотел, чтобы вы стали свидетелями отправления правосудия, но я не нуждаюсь ни в ком, чтобы совершить то, что решил».
Ла Варенри с минуту подумал. У него от природы была голова вождя. Довольно скоро после описываемых событий господин де Фротте сделал его начальником своего штаба.
«Возможно, один против многих… – пробормотал он. – Нет, сударь, мы спасли вас, и мы в ответе за вас перед королем. Мы придем все, не так ли, господа?»
Мы обещали и разошлись в разные стороны по тропинкам. Я отправилась вместе с Жюстом Лебретоном, которого вы называете моим любимчиком, брат. Вы правы: он им был, и у меня нет оснований добавлять к этому: «Honi soit qui mal y pence»,[380]380
«Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает» (старофранц.) – девиз английского ордена Подвязки, основанного в 1348 или 1350 г. королем Эдуардом III.
[Закрыть] потому что при моих телесных прелестях о моей особе никто и не мог подумать дурно. На ходу Жюст сказал мне:
«Что задумал шевалье Детуш? Два подряд пребывания в тюрьме – это чрезмерная обида для такого дьявольски высокомерного сердца».
Жюст, как и я, проявлял интерес к Детушу, но, как и я, не усматривал в нем только военного, равнодушного ко всему, кроме войны и ее жестокого честолюбия.
«Его взяли изменой, – гнул он свое. – Его выдали синим, только вот как, где, когда? Ведь Детуш вечно начеку, вечно бодрствует».
Мы были так поглощены мыслью о предстоящем, что даже не заметили, как поднялись по склону холма, на который вскарабкалась Синяя мельница, как называли ее в округе. Подчиняясь магнетизму любопытства, неотвязной мысли, наконец, места, которого мы не видели и которое хотели увидеть, привлеченные, нет, притянутые этим местом, как ребенок, падающий за борт, потому что его притягивают волны, мы первыми явились на встречу и расположились на известном расстоянии от означенной ветряной мельницы, поджидая сотоварищей, а с ними, видимо, и Детуша.
Место было спокойное. Холм образовался в результате легкого, но плавного сдвига пластов, так что подъем на него давался ногам без всяких усилий, и только взобравшись наверх и окинув глазами пройденную дорогу, вы замечали, насколько он высок. Поверхность его поросла низкой, но довольно зеленой травой, дававшей скудное пропитание немногочисленным овцам. На нем не было ни дерева, ни куста, ни живой изгороди, ни канавы, которые могли бы стать преградой ветру, гулявшему там в свое удовольствие и с молчаливой медлительностью вращавшему крылья мельницы. Ничто не трещало и не скрипело на этой мельнице с большими крыльями, паруса которых порой, при ветре посильнее, хлопали, как на корабле. Такова была Синяя мельница. Почему ее назвали синей? Не потому ли, что дверь, ставни, колесо, вращающее крышу, – все, вплоть до флюгера, было покрыто тем синим колером, который так долго именовался цирюльничьей синькой по той причине, что, говорят, брадобреи у нас со времен Святого Людовика красят в этот цвет свои лавки.
Все, кроме стен и крыльев мельницы, было нарядного и веселого синего цвета, который казался светлее на фоне густой синевы небес в теплом солнечном свете, еще не позолотившем их – было только пять часов пополудни. Чем же объяснялось такое преизобилие синего, не характерное для нормандских ветряков? Не стремлением ли оправдать известную игру слов, столь любезную сердцу черни? Раз мельница синяя – значит, она не белая. Значит, это мельница-патриотка! Дверь, состоявшая из верхней и нижней половин, служила разом и окном, и дверью, и та ее часть, что заменяла окно, была открыта. В остальном – никаких признаков жизни: ни мельника, ни мельничихи, только одинокая мельница, широко распростершая крылья, которые вращались словно в мешке с ватой – такая стояла вокруг тишина, и крылья, мерно и размеренно бежавшие одно вслед другому, как убегают часы, даже не вздрагивали.
Однако тишина длилась недолго. Внезапно из полуоткрытой двери донеслось нечто вроде скрипичного пиццикато.[381]381
Извлечение звука из струнного инструмента щипком пальцев, без применения смычка (итал.).
[Закрыть] Тоненькое, чуть слышное, оно словно было исторгнуто чьей-то неуверенной рукой – рукой мельника, у которого уши вечно забиты мукою и который поэтому сам себя не слышит.
«Какой мирный вид у этой предательской мельницы! – шепнул Жюст. – Неудивительно, что тут сам Детуш дался в обман».
А пиццикато все длилось, тихое, прерывистое и слышное лишь благодаря глубокому безмолвию летней предвечерней поры, позволявшей мельнице вращаться как бы в пустоте. Это действительно могло навеять дремоту, в которую был погружен невидимый нам мельник, игравший не наяву, а как бы в сладостном полусне.
В этот миг неповторимого очарования, сохранившегося даже сейчас, когда я знаю, что произошло дальше, господин де Фьердра, на тощей лужайке, венчавшей холм, появился нетерпеливо ожидаемый нами Детуш. Он обогнал десятерых из Двенадцати и был один, но сразу заметил, что мы с Жюстом Лебретоном уже на месте. Он знаком велел нам молчать. У Детуша не было оружия, в руках он ничего не держал. С тех пор как мы расстались, он даже не вырезал себе палку из какой-нибудь живой изгороди.
Он отодвинул защелку, распахнул дверь мельницы и вошел. Больше мы не слышали пиццикато. Оно смолкло, как останавливаются часы: еще секунду назад – тик-так, и вдруг – тишина.
– Ты тоже не отвлекайся! – зашипел аббат на сестру, которая остановилась, наслаждаясь произведенным ею впечатлением: она видела, что произвела его и на брата, и на барона. – Продолжай, сестра! Продолжай и перестань поджаривать нас на медленном огне. М-ль де Перси вновь заговорила:
– «Вот и наши», – объявил Жюст Лебретон, заметив их приближение в эту минуту, которую я могу теперь назвать решающей, хотя тогда она была всего лишь исполнена неизъяснимой тревоги.
Когда они поднялись на холм и увидели нас, Ла Варенри сказал:
«Мы явились на встречу. Где шевалье?»
«Вот он!» – отозвалась я, потому что с тех пор, как Детуш вошел в мельницу, глаза мои не отрывались от двери, не запертой им за собой.
Сейчас он выходил из нее. Но уже не один. Он тащил за шею, обхватив ее руками наподобие галстука, здоровенного пузатого хозяина Синей мельницы, волочившегося по пыли.
«Черт! – восхитился Дефонтен, по-прежнему подражая Винель-Онису. – Теперь синяя не только мельница, но и сам мельник».
Когда Детуш возник на пороге безмолвной мельницы, откуда не вышел больше никто, кроме него и мельника, казавшегося легким как пушинка в захлестнувших ему горло руках, мы сочли, что все кончено, что шевалье убил его… И это само по себе достаточно трагично, верно, барон? Но нам только еще предстояло стать очевидцами настоящей трагедии.
В когтях Детуша мельник лишился чувств. Кровь – а этот апоплектик был налит ею, словно бочка по самую затычку, – душила его, но он, хоть и обмяк без сознания всей своей неподвижной тушей, был жив, что знал и шевалье, умевший соразмерять собственные усилия с силами противника.
«Господа, – начал он, – вот предатель, вот Иуда, выдавший меня синим. Те, кто погиб в Авранше, Винель-Онис, который, вероятно, убит, господин Жак, застреленный нынче ночью и похороненный вами утром, две недели, когда меня поили унижениями вместо воды и кормили пинками вместо хлеба, – все это должно быть отнесено на счет находящегося перед вами человека, право наказать которого принадлежит мне».
Мы слушали, ожидая, что он прибегнет к помощи наших карабинов, но он по-прежнему сдавливал крепкими руками шею мельника, чье туловище свисало до земли, а здоровенная голова была прижата к бедру Детуша, словно барабан.
«Господа, – продолжал шевалье, даже здесь сохраняя хладнокровие и ясность ума, почему он, вероятно, и заметил, что кое-кто из нас стиснул рукой карабин, – поберегите порох для солдат. Вспомните, господин Ла Варенри, что я хотел от двенадцати своих спасителей одного – быть свидетелями правосудия. Кара – только мое дело. Петр Великий, а он меня стоил, не раз за свою жизнь бывал, насколько мне известно, и судьей, и палачом одновременно»[382]382
Самый известный пример – «великий розыск» 1698–1699 гг., когда Петр лично руководил следствием по делу о стрелецком бунте и собственноручно казнил многих стрельцов.
[Закрыть]
И никто из нас, внимавших ему и смотревших на него, не понимал, что им задумано, но ведь даже для простой попытки совершить то, что он замыслил, требовалась сказочная сила, требовалось быть тем, чем был только он. Придерживая одной рукой бычью башку мельника, он грубо сунул ее себе между колен и как бы сел ему верхом на плечи. Мы решили, что шевалье свернет предателю шею. Но мы опять не угадали, господин де Фьердра. На мельнике был пояс, вроде тех, что до сих пор носят нормандские крестьяне, плотный, эластичный, вязаный пояс, поддерживающий при работе верхнюю часть тела, и, видя, как Детуш свободной рукой отстегнул его, мы сказали себе: «Сейчас он его удавит!» Однако мы неправильно истолковали и этот жест Детуша.
Нет! Это было нечто неожиданное, нечто ошеломляющее. Детуш, зажав изменника между колен, схватил проходившее мимо мельничное крыло и удержал его на полном махе. Мы невольно вскрикнули: это было подлинное чудо силы.
Детуш, все еще удерживая крыло руками, обратился к Жюсту Лебретону:
«Я слышал, сударь, что рука у вас – одна из самых твердых на Котантене. Не могли бы вы подержать минуту остановленное мной мельничное крыло?»
Жюст не стал возражать. Детуш покорял его своей идолопоклоннической любовью к силе, тем опьянением собственной силой, за которое Лебретон был позднее наказан гибелью от пустяковой раны. Он с гордостью перехватил крыло у шевалье и, пришпоренный духом соперничества, удесятеряющим человеческие возможности, удержал его. Он тормозил его, пока Детуш, уложив мельника вдоль крыла, не привязал жертву к последнему, после чего, отпущенное, оно возобновило свое размашистое, мерное и беззвучное движение.