Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
садами и улицами, зацепились за ветви, за пожелтевшие стебли трав и кустов.
После обеда Ганс Рандольф в веселой компании вояк браво шагал по улицам Калинова.
Настроение было приподнятым и бодрым. Когда ехали на задание, показалось было, что на этом
война для него закончится, очень уж грозно и насупленно встретил их непонятный, даже
страшный в своей неприступности полесский лес. А еще когда вдруг на дороге появилась
таинственная техника, совсем было испугался солдат тыловой службы Ганс Рандольф. Однако
вражеская техника не стреляла, не испепелила многосильный вездеход, на котором притаился
Ганс, наоборот, сама вспыхнула факелом, тем самым наглядно подтвердив, что не только русские
самолеты – «фанер», но и многое другое здесь сделано из дерева, – и неудивительно, ведь
столько лесов! – и все предназначено для пламени, для уничтожения, для испепеления.
Задрожали поджилки, как у любого, кто впервые идет в бой да еще и должен победить
невидимого противника, по все обошлось.
Настрелялись, распутали белок и лесных птиц, загнали невидимок партизан неизвестно
куда, не посмели они по храбрым солдатам Адольфа Гитлера сделать ни единого выстрела,
оставили бесстрашным победителям свои тайные кладовые, попали эти трофеи в бездонные
кузова машин – для усиления скудного солдатского пайка.
Возвращался из первого в жизни боевого похода Ганс Рандольф и уже более внимательно
прислушивался к поучениям Кальта, проникнутые казенным пафосом тирады уже не вызывали у
него недоверия.
– Солдаты фюрера! – орал Кальт. – Благодарю вас и поздравляю с боевым крещением. Вы
бросились на врага, как достойные потомки храбрых рыцарей, бессмертных тевтонов, не раз
приходивших сюда с оружием… Мое слово похвалы в первую очередь нашим доблестным
новичкам. О старых воинах я умалчиваю, они в прошлом не раз смотрели в глаза самой смерти. А
наша молодежь! «Мы взрастим поколение, перед которым содрогнется мир, молодежь
решительную, требовательную, жестокую. Я хочу, чтобы эти люди были похожи на молодых
диких зверей». А! Сам великий ефрейтор – это вам не ефрейтор Кальт! – сказал о вас эти
слова, и сегодня вы доказали, что достойны их.
Солдаты фюрера – молодые и старые – трижды рявкнули «хайль», не могли унять радости
и восторга. Ганс, забыв о своей минутной слабости, ревел до хрипоты, своим криком стараясь
подтвердить, что этот зверь в нем уже выпускает коготки…
Ганс Рандольф спешил на окраину города. После высококалорийного обеда, согретый
щедрым осенним солнцем, с карманами, переполненными краснобокими яблоками, радостно
настроенный, приветливый, с улыбкой на лице, с подсознательной надеждой на то, что за
неделю-другую вся эта война кончится, так как канцелярия самого первого оратора великой
Германии на весь мир объявила о том, что взят Киев, что армия маршала Буденного начисто
разгромлена, а других надежных и достойных внимания сил у России нет. Красная Армия
деморализована и панически разбегается, доживает последние дни. Да и после такого успешного
похода-прогулки по непроходимым калиновским пустошам не могло быть настроение у Ганса
Рандольфа пессимистичным.
Камрады заорали на всю улицу, распевая гимн непобедимого вермахта, в котором каждое
слово, казалось, было выковано из крупповской стали и откровенно предупреждало всех
жителей планеты о том, что если немцам сегодня принадлежит только Германия – завтра им
будет принадлежать весь мир. Из-за оконных занавесок, сквозь щели оград, сквозь открытые
калитки на них испуганно смотрели взрослые и дети, стараясь угадать, чего можно ожидать от
этих молодчиков.
Чужаки не обращали внимания на туземцев, словно они и не существовали в природе,
шагали по перетертому на протяжении веков миллионами ног песку, направлялись за околицу к
бывшей панской усадьбе, которая одной стороной упиралась в больницу, а другой в поселок и
называлась городским парком.
Из раскрытых ворот группами и поодиночке, самостоятельно и опираясь на плечи медсестер
или, может быть, родственников, часто останавливаясь и отдыхая, выходили больные, те, кто
еще мог хоть как-то держаться на собственных ногах. Это были преимущественно женщины,
дети. Их бесцеремонно подняли с больничных коек, велели забирать свои лохмотья и идти либо
домой, либо куда глаза глядят.
На слабых и убогих также не обратили внимания солдаты Кальта, возбужденные,
опьяненные легкой победой.
Уже при входе на территорию бывшей калиновской больницы, а отныне военного госпиталя
военно-воздушных сил вермахта, маршировавшие в безудержном ритме вояки, однако, невольно
сбавили шаг и прервали пение. Навстречу из ворот на самодельной тележке, мастерски
сделанной из самых разнообразных деревянных и металлических деталей, на этом
невзыскательном транспорте безлошадных, предназначенном для перевозки на огород
удобрений, а с огорода в хату или на рынок даров приусадебных участков, несколько женщин,
два деда, девушка в белом халате и юноша с фигурой борца и лицом школьника-второгодника
везли наспех сколоченный из досок гроб, накрытый клетчатой материей.
Это крикливая баба Ярчучка со своей дочерью Кармен-Килиной, Спартаком Рыдаевым, его
бабушкой, сестрой Ярчучки по крови, с несколькими соседями, старушками-плакальщицами и
стариками – копателями могил, а по совместительству заядлыми поминальщиками, неспешно
провожали к месту последнего покоя Марину Ткачик.
– Вот уже несет нечистую силу, – пробасила растрепанная, как всегда, Ярчучка. Она не то
что немецких вояк – самого бога Саваофа, появись он сейчас с неба, Ильи-пророка с его
громами-молниями не убоялась бы. – Люди покойницу хоронят, а они глотки дерут…
– Мама, везите уж молча… – с упреком попросила дочь.
– Раньше я молчала… – начала было храбрая Ярчучка, но сразу же оцепенела на месте.
Храбрые вояки фюрера, перестав орать, залопотали, беспричинно развеселились, а затем
трое подбежали к похоронной процессии, вмиг перевернули необычный катафалк.
Гроб упал в песок, перевернулся набок, покойница, завернутая в белое, выпала на землю,
из-под платка в крапинку выбилась черная толстая коса.
Бравые вояки ефрейтора Кальта, как стая молодых, еще не выдрессированных опытным
собаководом гончих псов, начала дикую игру-развлечение. Какой-то из весельчаков забрался в
возок, сложил на груди руки, закрыл глаза, изображая мертвеца, а остальные с лошадиным
ржанием, весело напевая что-то хотя и чужое, но, видимо, похоронное, покатили «мертвеца».
Ярчучка наконец опомнилась.
– Нелюди, собаки, зверье! – запричитала она.
– Мама, замолчите, – побледнела от волнения и ужаса Кармен, – мама, хватит. Поднимем
гроб…
– Звери! Разве же это люди? Звери в человеческом облике!..
Гроб подняли на плечи, спотыкаясь и пошатываясь, понесли по песчаной дороге.
Во дворе больницы взбесившиеся вояки гоняли возок.
Ганс Рандольф был единственным, кто не принимал участия в этом диком развлечении.
Уговаривал, убеждал:
– Нехорошо, камрады! Мы же люди… Не звери…
Его услышали не сразу. А когда услышали, какой-то из весельчаков выкрикнул:
– Не звери, говоришь? Эх ты, затычка от пивной бочки!
И дальше заревели уже все:
– Мы – звери! Молодые, дикие звери! С нами – фюрер!
XII
Гауптман Отто Цвибль принадлежал к людям, которые не зря появляются на свет. Еще в
юности все, кто знал его, кто потом общался с молодым офицером кайзеровской армии,
предрекали ему большое и славное будущее. В первую очередь имели в виду его твердый, но
вместе с тем добропорядочный характер, прекрасную внешность, умение действовать точно,
безошибочно и одновременно непедантично. «Я принадлежу к той породе людей, которая
составляет категорию непедантичных педантов», – похвалился однажды растроганный Отто
Цвибль своему будущему тестю.
Принадлежал Отто Цвибль неизвестно к какому роду, во всяком случае к такому, который в
результате житейских обстоятельств растерял свое прошлое в сумерках истории, сохранил
только звонкую фамилию, в звучании которой все же было и нечто неприятное. Изобретательный
и глубоко убежденный в своей правоте, Отто при каждом удобном случае объяснял, что, если бы
не случайные, то ли загадочные, то ли трагические, обстоятельства, из-за которых традиционная
приставка «фон» потерялась, звучало бы его имя совсем по-другому.
Пророчества не осуществились, жизнь Отто Цвибля получилась горькая как полынь, ничто
ему не помогло: ни непедантичный педантизм, ни именитая жена, которая, к сожалению,
оказалась бесприданницей.
Жестокая действительность нанесла первый чувствительный удар Отто Цвиблю сразу же
после того, как кайзеровская Германия после всяческих перипетий была побеждена и лишена
права иметь свою могучую армию и военно-морской флот. Десятки и сотни таких цвиблей,
вымуштрованных за долгие годы в специальных военных школах, неожиданно оказались без
надлежащей профессии и средств к существованию.
Отец Отто Цвибля служил в интендантстве хотя и в невысоком чине, но семью кормил и
сыночка в офицерское училище пристроил, наследства своим потомкам не оставил, но установку
дал четкую – и не столько на словах, сколько на деле: я, дескать, вас породил, а теперь
самостоятельно идите по жизненному пути. Только помните, что пути в нашем фатерланде
извилистые и ухабистые, поэтому остерегайтесь; прежде чем захотите что-либо сделать —
подумайте; прежде чем надумали куда-либо идти – подумайте, как будете выбираться обратно.
Отто стремился придерживаться отцовского наказа. Уже одно то, что, оказавшись вне казармы,
без постоянной, твердо определенной наперед службы, он не растерялся и не пустил себе от
отчаяния пулю в лоб, свидетельствовало о незаурядных возможностях молодого Цвибля.
Благодаря бывалому и тертому жизнью тестю он все-таки сумел неплохо пристроиться в
учреждении, которое хотя и было по названию чисто штатским предприятием, но на самом деле
находилось в сфере военных интересов опозоренной поражением Германии.
Верный житейскому принципу, унаследованному от осмотрительного отца, Отто не бросался
стремглав в окружающий водоворот. Он должен был бы давно узнать в Адольфе Гитлере
будущего властелина дум немецкой нации, однако все сомневался, все выверял политическое
кредо новоявленного фюрера собственными принципами, никак не мог примириться с
решительным и жестоким режимом, без которого, как оказалось, обычная Германия не могла
стать Германией великой, самой могущественной в мире. А пока колебался, да раздумывал, да
прицеливался, успел обзавестись немаленькой семьей. Сумел заручиться покровительством со
стороны партайгеноссе того учреждения, в котором трудился не за страх, а за совесть. Как и
следовало ожидать, в конце концов это покровительство переросло в доверие, и он примкнул к
нацистской партии, что сразу укрепило его положение в обществе. На его плечах снова
появились погоны, строевик из него, правда, не получился, зато на военно-административном
поприще он добился успехов.
Сначала был на должностях незначительных, пребывал где-то едва ли не на самых
последних ступеньках бюрократической иерархии нового порядка, а затем – да здравствует
война и победа! – нежданно-негаданно на склоне лет получил Отто Цвибль место
ортскоменданта, полного и всевластного хозяина целого района, пусть и дикого, неизведанного,
иногда таинственно-страшного, но своего, такого, который в недалеком будущем мог стать и
личной собственностью, принести гауптману не только достаток, богатство, но и желанную
приставку к фамилии. Фон Цвибль. Отто фон Цвибль-Калинов, гауптман и ортскомендант, к
вашему сведению…
Черты болезненно-бледного, аскетического лица Отто Цвибля заметно обострились, глаза
светились молодо, он действовал энергично, с тем же непедантичным педантизмом, благодаря
которому мог одновременно решать десятки дел, не выпуская из поля зрения ни одной
инструкции высшего командования. Инструкции приходили в Калинов от Бормана и
Кальтенбруннера, Геббельса и Коха, от самых высоких вельмож рейха, начиная от самого
Гитлера и кончая малоизвестными шефами и мини-фюрерами, были эти инструкции самыми
разнообразными по объему и форме, касались самых неожиданных, как глобальных, так и
незначительных, проблем.
Нормальная человеческая голова была не в состоянии их запомнить, но не голова Цвибля.
Не зря ему еще в давние, кайзеровские, времена, в эпоху первой мировой войны, предрекали
славное будущее. Такая голова, как у Цвибля, тщательно раскладывала по полочкам,
регистрировала каждый параграф самой мизерной инструкции, чтобы потом явить ее миру в
нужный момент.
… Потеряв счет времени, став безразличным ко всему, что его окружало и ожидало,
закоченевший и почерневший от подвального холода и темени, Качуренко все-таки был способен
уловить шум, приглушенный топот чужих ног у себя над головой, ловил и пытался разгадать, что
означало это движение, представить, что делается там, наверху, в его собственном кабинете. Но
воображение не могло нарисовать ему того, что делалось теперь в помещении райисполкома.
Откуда ему было знать, какие конкретные указания выстукивал Отто Цвибль для подчиненных
музыкальными пальчиками Гретхен, с какими словами обращался к калиновчанам, как радостно
и величественно встречал команду Кальта, принесшую ему первую победу, как собирал в
обставленный по собственному вкусу кабинет тех из калиновчан, кто или сам изъявил желание
прислужиться, или же имел такое мягкое и податливое сердце, что просто не посмел отклонить
предложение новой власти пойти на службу в новосозданные учреждения.
Только под вечер, отпустив аборигенов, согласившихся работать в разных учреждениях, и
немного расслабившись после диетического ужина, заботливо приготовленного музыкальными
пальчиками все той же Гретхен с волосами пепельного цвета, ортскомендант вспомнил о
недавнем хозяине своего кабинета и, подумав, взвесив обстоятельства, решил пригласить его на
первый разговор.
По своему характеру Отто Цвибль, хотя и служил на протяжении всей своей жизни богу
войны, считал себя человеком гуманным, не одобрял насилия без явной потребности или
необходимых на то причин, полагая, что в случаях, когда это возможно, лучше обойтись без
кровопролития и излишней жестокости. Как победитель, как лицо, имеющее право требовать от
побежденного безоговорочной покорности, он велел всем немедленно сдать любое оружие,
которое в силу тех или иных обстоятельств пребывало в руках людей. Если этот приказ будет
выполнен надлежащим образом, он, Отто Цвибль, никого из здешнего населения преследовать не
будет. Что касается дальнейшей судьбы этих людей, это уж компетенция не Отто Цвибля, а
соответствующих органов, которым и надлежит этим заниматься.
Он ждал разговора с недавним руководителем района, где теперь сам был полновластным
хозяином, с необычайным интересом. Кто он, этот Качуренко, какую пользу или вред может
принести разговор, по сути, с обреченным человеком именно ему, ортскоменданту Калинова? Он
не поленился проинструктировать подчиненных о подготовке к встрече.
Лениво растянувшись в неизвестно где раздобытом кресле и прищурив глаза, отдыхал за
чашкой кофе. Тихо, как тени, сновали по кабинету Гретхен и переводчик Петер Хаптер, бывший
петлюровец Петро Хаптур, сумевший уже так онемечиться, что свободно переводил с немецкого
на украинский и наоборот.
Когда через порог тяжело переступил Андрей Качуренко, никто и бровью не повел. Гретхен
неспешно расстилала постель на двуспальной кровати в углу кабинета – ортскомендант изъявил
желание и днем и ночью пребывать на своем высоком и ответственном посту. Петер Хаптер
держал в окостеневших руках газету и, не шевелясь, смотрел в нее.
Качуренко на переводчика не обратил никакого внимания, хотя уже был знаком с ним. С
удивлением отметил: в комнату натаскали столько разнообразных вещей и так заставили ими
углы, что бывший его деловой кабинет стал то ли спальней, то ли технической лабораторией.
Единственное, что осталось, – это огромный сейф. На столе стояло несколько странных
аппаратов неизвестного Качуренко назначения, на другом – большие бутылки с напитками и
маленькие с одеколоном, громоздились металлические и кожаные коробочки и коробки,
привлекали взор сложенные в стопку блоки разнообразных сигарет и сигар. Далее заметил
кровать, широкую, из карельской березы, увидел возле нее молодку в аккуратно подогнанном по
фигуре военном обмундировании и про себя удивился: неужели из самой Германии притащила
молодка с собой это квадратное сооружение, которому не хватало разве что шелкового
балдахина.
Наконец выхватил из всего, что здесь нагромоздилось, фигуру Отто Цвибля. Тот, наконец
оторвавшись от спинки кресла, подался вперед и широко раскрытыми глазами, в которых
переливались расплавленная сталь с небесной лазурью, бесцеремонно изучал пленника.
Но вмиг новый обладатель бывшего райисполкомовского кабинета поднялся на ноги и
шагнул на середину комнаты. Качуренко невольно обратил внимание на его моложавую
стройную фигуру, подумал: вот он, хваленый немецкий офицер, продукт вермахтовского
воспитания…
А Отто Цвибль все пристальнее всматривался в Качуренко и убеждался в том, что этот тип в
грязной, нелепой одежде, сшитой по установленному фасону, – широкие, как ворота, штаны-
галифе и полувоенная рубашка с тяжелыми накладными карманами и стоячим воротничком, —
обутый в неуклюжие сапоги, с небритым, обрюзгшим лицом, не просто дикий скиф, а волевая
личность, один из тех фанатиков, на ком держится вся эта неизведанная страна. Оставшись
довольным своей оценкой пленного, Цвибль бросил взгляд в сторону Хаптера. Тот тут же
приступил к исполнению своих обязанностей.
– Ваша фамилия, имя, отчество, уважаемый?
– Зачем спрашивать то, о чем вам хорошо известно? – это был не голос, а скорее скрип
немазаного колеса чумацкого воза, сырой подвал обезобразил природный баритон Качуренко,
немного резковатый, но сильный и глубокий.
– Предупреждаю: вас допрашивает высокий чин немецкой оккупационной власти, и вы
обязаны честно и точно отвечать на каждый вопрос.
– Моя личность здесь известна, я представляю законную власть, поэтому обвиняемым себя
не считаю.
Голос Качуренко набирал силу, но от этого стал еще более зловещим и для человека, не
понимающего его языка, мог в самом деле показаться голосом давно исчезнувшего скифа.
Видимо, именно так и воспринимала его Гретхен, потому и бросала тревожно-нетерпеливые
взгляды на шефа, удивляясь, почему тот не прервет его одним решительным словом.
– Еще раз предупреждаю: вы стоите перед человеком, от одного слова которого зависит
ваша личная судьба, как и судьба каждого, кто проживает на территории, подчиненной…
– Территория эта – советская земля, и не ему решать нашу судьбу. Он властен уничтожить
все, к чему дотянутся его руки, превратить все окружающее в обыкновенный бордель, так же как
превратил в него комнату, в которой я, народный избранник, выполнял свои обязанности…
Петер Хаптер привык к разным ответам, но такого еще не слышал. Краешком глаза
посмотрел на Гретхен и рассмеялся. Рассмеялся по-своему, по-хаптуровски, без смешливого
выражения в глазах.
– Эти слова я не перевожу шефу. И больше не советую тебе, красный выродок, говорить
что-либо подобное…
Теперь уже рассмеялся Качуренко. Правда, лицо его страдальчески перекосилось, но из
горла вырвались хриплые, отрывистые звуки.
– Вот так лучше. Теперь ты заговорил на своем языке.
Отто Цвиблю, видимо, надоела непонятная ему перебранка, он властно и решительно
поднял руку; переводчик слушал его, по-собачьи склонив голову.
– Господин ортскомендант, узнав об аресте самого высокого представителя бывшей власти
в этом районе, заинтересовался арестованным и хотел бы услышать ответы на интересующие его
вопросы…
Он говорил так нудно и долго, что Качуренко никак не мог понять сути сказанного, устало
мигал воспаленными глазами, невольно стал тереть грязной ладонью лоб и молчал. Отто Цвибль
бросил взгляд на Гретхен, она, обходя пленника стороной и смешно морща носик, вышла из
комнаты.
До Качуренко наконец стало доходить содержание сказанного переводчиком.
– Господин комендант ждет ответа… – напомнил переводчик. – Вы готовы отвечать на его
вопросы?
– Что ему нужно? – прохрипел Качуренко.
После коротких переговоров с шефом переводчик ответил:
– Господину ортскоменданту известно, что вам приказано создать банду, именуемую
партизанским отрядом…
– Больше ему ничего не известно? – остро взглянул на Цвибля допрашиваемый.
Все новые и новые вопросы сыпались на голову Качуренко, и после каждого из них он все
больше убеждался в том, что этот господин знает достаточно, поэтому резко ответил:
– А если ему все известно, зачем тогда расспрашивает?
Переводчик хихикнул, долго переговаривался с шефом, тот, казалось, смеялся внутренним
смехом, довольный своим всезнайством, которое давало ему право потешаться над
беспомощностью арестованного.
Разговор прервался, так как в это время открылась дверь, вошла секретарша, за нею с
большим металлическим подносом в руках вошел солдат. Скользнув взглядом, Качуренко
догадался, что его мучители проголодались и собираются трапезничать. Судорожно проглотил
горький клубок, давало о себе знать то, что сегодня не ел.
Солдат налил ароматный чай. Отто Цвибль со скрещенными на груди руками спокойно
наблюдал за его движениями. Гретхен с Хаптером молчали, а Качуренко переминался с ноги на
ногу, кривился от тошноты и нетерпеливо ждал, когда его отправят прочь. Пусть уж лучше в
холодную безвесть черного закутка, чем терпеть все это.
Заговорил переводчик. И сказал такое, что Качуренко невольно удивился и одновременно
встревожился, не веря услышанному:
– Господин ортскомендант великодушно приглашает к трапезе. Все, что на столе, к вашим
услугам.
– Спасибо, я не голоден…
– Благодарности никому не нужны. Это приказ. Садись к столу, большевистский шут, и
посмотри, чем тебя соизволят угощать.
Качуренко даже не посмотрел в ту сторону, где его ожидало угощение. Понимал: это и есть
то самое главное, самое коварное, чем хотят заманить его в сети, унизить, сломать, купить… Не
заметил, как комендант повел бровью на солдата, тот, могучий, как борец, легко взял Качуренко
за плечо, резким движением повернул его в сторону столика, подтолкнул вперед, и не успел
Андрей Гаврилович опомниться, как уже сидел на табурете. Невольно взглянул на угощение,
побледнел и уже не мог отвести глаз. Не потому, что в нем пробудился нестерпимый голод, и не
потому, что не мог укротить обычный инстинкт.
Перед ним стояла такая знакомая кружка из белого алюминия производства калиновской
жестяной мастерской, изготовленная по заказу самого Качуренко для нужд будущего
партизанского отряда. Возле ядовито-зеленого чайника, который тоже должен был служить
будущим партизанам, распечатанная пачка грузинского чая, влажные от лежания в подземелье
серые галеты, а в банке кучка пиленого сахара, который из запасов Семена Михайловича Раева
перекочевал в тайный партизанский склад.
– Угощайтесь, – ехидно говорил за спиной Петер Хаптер, – чем богаты, тем и рады…
будьте так любезны, не побрезгуйте.
– Я уже сказал, что не голоден…
Качуренко поднялся на ноги. Его никто не усадил на место, солдат уже вышел, Отто Цвибль
снова замер в кресле и задумчиво похлестывал гибким стеком по прямым и блестящим
голенищам. Гретхен удивленно округляла глаза, брезгливо кривила губы, а переводчик тихо
хихикал, ожидая слов шефа.
– На первый раз хватит, – устало произнес комендант. – Фрукт еще не созрел.
XIII
Качуренко снова оказался в подвале. Сразу же за порогом опустился на корточки,
побрезговал садиться на липкий, склизкий пол, сидел с раскрытыми глазами и ничего не видел,
машинально шарил руками вокруг себя.
Вдруг показалось Качуренко, что он не один в этом пекле. То ли показалось, то ли
послышалось – где-то сбоку, туда дальше, в углу, что-то зашелестело, зашевелилось на соломе.
И соломой запахло, обычной ржаной соломой, слегка вымоченной на гумне, той, которую вяжут в
кули, чтобы перед рождественскими праздниками смалить кабана.
– Кто здесь?
Откуда, из каких полей неисходимых, из каких лесных чащ, из какой дали докатился до
Качуренко этот вопрос, этот шепот, усиленный пустотой подземелья, отраженный и повторенный
в холодных и сырых углах? Не верилось Качуренко, что это живое человеческое слово,
произнесенное чьими-то устами.
– Откликнитесь, эй…
– А? – невольно вырвалось из глотки. – Что? Кто откликается?
– Андрей Гаврилович, это вы?
– Кто? – то ли обрадовался, то ли ужаснулся Качуренко.
Он и в самом деле подсознательно обрадовался, что имеет товарища по несчастью, и
одновременно ужаснулся – почему он здесь? Ведь должны были освободить, выпустить соседа.
– Не отпустили? – поднялся на ноги, чтобы перекочевать в угол, откуда прошелестел
слабый голос.
Качуренко подумал: надо же было подтвердить там, наверху, что сундук принадлежит ему,
Качуренко, а не соседу.
– Идите сюда, Андрей Гаврилович, здесь сухо…
Теперь голос показался очень знакомым, но вовсе не похожим на соседский.
– Павлик! – ужаснулся Качуренко.
В ответ не слова, а только всхлипы, по-детски жалобный протяжный звук.
Мигом оказался Качуренко возле стонавшего, даже не понял сразу, что попал на
соломенную постель, стал шарить в темноте руками, нащупал чью-то ногу, встретился с холодной
рукой, дотянулся до лица.
– Павлик! Сыночек! Как же это ты?..
В этом вопросе, в порывистых движениях, нежных, отцовских, было выплеснуто столько
чувства, столько радости и столько горя, что Павло Лысак прижался головой к груди Качуренко и
только мелко дрожал.
Да, он, этот угрюмый, углубленный в себя, переполненный добротой и беззаветной
преданностью своему старшему другу парень, мог быть ему сыном, так как родился, когда
Андрей Гаврилович уже гнал с родной земли контру всех мастей, когда мог и свадьбу справить,
если бы человеческая жизнь в то время измерялась мирными делами. Была у него и любовь,
была диво дивчина Галя… Галина… Галчонок…
Они, двое юных и горячих комсомолят, когда должен был родиться, а может быть, уже и
родился Павлик Лысак, в краткие минуты свиданий мечтали о том, что появится у них сынок,
маленький-маленький, сыночек-кудрявчик с материнскими красивыми глазами и отцовской
крепкой фигурой, ручонками вцепится в упругую конскую гриву, усядется в седло и поскачет…
Будут радоваться и любоваться сыночком веселые родители – медноволосый отец и
зеленоглазая мать…
Жизнь рассудила по-своему, развела пути-дороги молодых.
«Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону…»
Выписывал сабельные молнии в подольском небе Андрей Качуренко над головами
головорезов Тютюнника, очищал землю от нечисти. А Галина в другой стороне, в далекой
азиатской пустыне, подползала к раненому, доставала из своей краснокрестной сумки
стерильный пакет, облегчала жгучую боль. Пока сама не забилась в адской тифозной горячке, не
легла навеки в песчаную могилу…
Новые надежды на сына появились вместе с Аглаей, правда, красавица сначала и слышать
не хотела о ребенке, а когда наконец взрастила в себе такое желание, то уже не могла его
осуществить…
Воспоминание об Аглае, женщине, которую считал самой близкой, самой родной, которой
так доверял, которую так ценил и которая так нагло, так вероломно предала, горячим пламенем
ударило в голову. Вероломно… Страшное это слово… Пусть бы уж до войны это сделала, было бы
больно, но все равно не так, как теперь.
Единственным светлым из прошлого, тем, что оставила ему судьба, был Павлик Лысак.
Впервые он встретил Павлика года четыре назад, прибыв в Калинов на работу. Зашел в
исполкомовский гараж, небогатый техникой, – полуторка, редко когда выползавшая за ворота,
да еще безотказная «эмка». Ползали такие легковушки повсюду, по асфальту и клинкеру, по
мостовой и грейдеру, по раскисшему чернозему и сыпучему песку, качали на скрипучих сиденьях
как высокое начальство, так и руководство глубинных районов, делали свое доброе и
необходимое дело.
Отвечал за райкомовский транспорт и одновременно вертел баранку седоглавый дед Бурич,
один из первых автоводителей еще в дореволюционной России. Возле него вертелся лохматый
подросток с руками, которых ничто уже не могло отбелить. Хмуро взглянул на новое начальство,
потупился, ожидая от него каверзы.
– Стажер? – поинтересовался Качуренко.
Дед Бурич безнадежно махнул рукой:
– Водитель-любитель. Без прав и надежд…
Оказалось, воспитанник местной школы-интерната Павлик Лысак, влюбленный в автодело,
уже давненько стал добровольным и бескорыстным помощником Бурича. Все свободное время, в
часы, когда транспорт отстаивался в гараже, Павлик пропадал возле Бурича, выполнял самую
черную работу, готов был не то что смазывать голыми руками и вытирать тряпкой загрязненные
детали, а языком вылизывать их. Теперь, закончив семь классов, и слышать не хотел о
дальнейшей учебе, об отъезде из Калинова, нелегально поселился у старого водителя и с утра до
ночи вертелся в полутемном гараже.
Павлик был безродным. Матери совсем не помнил, а отца и помнить не хотел, потому что,
спившись, тот бросил его на какой-то станции, посадил в тамбур вагона, а сам пошел по вагонам,
так и ходит до сих пор. Кондукторы привезли хлопца в Киев, сдали в милицию на вокзале, в
отделении определили, что юный путешественник, по сути, беспризорный, обещали разыскать
отца, а тем временем передали в распоряжение работников народного образования. Особо не
надеясь на знакомство с отцом Павлика, работники образования долго не мудрили, отправили
его в калиновскую школу-интернат, руководствуясь единственным критерием: здесь были в
начальных классах свободные места.
Павлик Лысак, хотя и не ходил раньше никогда в школу, оказался мальчиком способным,
сел сразу во второй класс, а по возрасту, наверное, должен был учиться в четвертом, прижился
здесь и чувствовал себя как в родном доме. Отца так и не разыскали, из мальчика вырос юноша,
ставший не зависимым ни от кого человеком.
Постепенно Павлик вошел в жизнь Качуренко как свой, близкий человек. Помня
собственное сиротство, Андрей Гаврилович вскоре выбил в областном исполкоме штатную
единицу стажера при водителе, сумев убедить кадровиков в том, что дедушке Буричу вскоре
потребуется замена, а заместителя себе тот должен воспитать из младшего поколения.
Посчастливилось также Андрею Гавриловичу убедить Аглаю в том, что они должны приютить
мальчика в своем доме, заменить ему родных. Аглая заявила, что пасынок ей вовсе не нужен, но
если уж мужу так хочется вырастить из беспризорника высококультурного человека, то пусть
попробует. Рано или поздно, но убедится: душа у его воспитанника не чистая доска, а, наверное,
такая же черная, как и шершавые промасленные руки.