Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
выдав никого, а он знал всех, кто остался в подполье. А вдруг не выдержит?..
Надо было немедленно действовать. Кроме того, Чалапко сказал, что ему, как голове
районной управы, велено начать формирование отделов калиновской управы и подобрать во
всех селах старост из надежных и расположенных к завоевателям людей. Ответственность за их
надежность и за всю работу возлагалась на того же Чалапко.
Евдокия Руслановна вынуждена была принять меры, даже ни с кем не посоветовавшись, не
доложив предварительно о своих действиях товарищам. Теперь вот сидела на бревне, отдыхала…
Скоро будет видно, из какого материала скроен Качуренко и какие у него нервы. А пока она
проделала кое-какую работу в селах: через одних послала сигнал другим – тревога,
бдительность, готовность номер один. И еще кому следует посоветовала в сельские старосты, где
представится возможность, выдвинуть сообщников, своих людей.
Правда, ее больше всего беспокоило то, как отнесутся к этой самовольной директиве
товарищи. Поймут ли ее?
Отдохнув и налюбовавшись красотой осеннего леса, Евдокия Руслановна направилась в
лагерь. Чтобы не прокладывать лишнюю стежку, осторожно переступала через кусты
пожелтевшего папоротника, выискивала между засохшими стеблями мастерски замаскированные
грибы да и не заметила, как углубилась в чащобу, в смешанный лес, чрезвычайно опасный для
такой прогулки, – здесь трудно было предусмотреть, что или кто может подстерегать тебя за
ближайшими кустами, за густой стеной деревьев и зарослей.
Невольно остановилась и замерла. Еще не услышала ничего тревожного, а уже была
уверена, что в этом лесу она не одна. Затем слух ее уловил человеческие шаги, треск стеблей и
веток под ногами. Евдокия Руслановна ловко, как девушка, неслышно нырнула под куст
орешника, притаилась. Осторожно раздвинула перед глазами кусты, пристально всматривалась в
ту сторону, откуда могла подстерегать опасность.
На какой-то миг взгляд, как рентгеновский луч, выхватил из лесной чащобы фигуру —
голову в странной пилотке и белое пятно вместо лица, стоячий воротник формы… Немец… Она
замерла, вдыхая терпкий запах прелых листьев, грибов и живицы.
Шаги стали слышнее, раздвигались с шумом ветки деревьев, долетало сдавленное сопение.
Немец был не один…
– До каких пор с ним возиться? – прозвучало вдруг, и Евдокии Руслановне этот голос
показался знакомым…
– И правда, – откликнулся другой, и если бы этот голос не был таким тихим и хриплым, она
бы безошибочно узнала Ванька Ткачика.
– Хальт! – скомандовал первый голос. На какое-то время все стихло.
Ганс Рандольф послушно остановился, побледневший, со страхом смотрел на хлопцев.
Чувствовал себя обреченным, догадывался, что ведут его не на свадьбу, поэтому невольно
горбился, ждал выстрела в спину и не напрасно ждал, так как Ткачик и в самом деле по дороге
обдумывал, как лучше исполнить приказ, посматривал на его затылок и отводил глаза в сторону:
слышал, что гитлеровцы любят стрелять наших именно в затылок. Затылок Ганса был такой же,
как и у каждого человека, к тому же еще и по-мальчишески беззащитный.
«Пришел сюда, чтобы нас убивать!» – думал Ткачик, нарочно распаляя в себе ненависть.
Нет, он не будет стрелять ему в затылок. Он ему разрешит, если тот захочет, завязать глаза.
Встретившись с вопрошающе-обреченным взглядом Ганса, Ткачик подумал: «Ведь и у него
есть мать, он тоже чей-то сын и кто-то по нему будет тужить. И хорошо, пускай тужит, пускай
покричит на целый свет, они же пас стреляют».
Ткачик небезуспешно изучал немецкий в школе, поэтому решил, прежде чем прикончить
врага, поговорить с ним.
– Наме? – глухо спросил он.
Одеревеневшие губы Ганса дернулись, на миг засветилась было в душе надежда, что эти
суровые кнабе не сделают ему ничего плохого, а просто выведут из лесу и отпустят на все
четыре стороны. Но надежда как засветилась мгновенно, так и угасла, губы Ганса снова
одеревенели, и он промолчал.
– Ганс его зовут, – сообщил Спартак, – то есть Иван.
Ткачик подумал: «И у них тоже есть свои Иваны. И такие же молодые… Тельмановцами бы
им быть, а они… в женщин стреляют…»
Не сразу понял, что в сердце вдруг пробралась жалость. Разозлился на самого себя, гнал ее
прочь.
– Послушай-ка, Ганс…
Как телегу тянул в гору, мысленно складывал фразу: «Ты наших матерей… – Дальше надо
было сказать: – Стрелять пришел…»
Ни Ткачик, ни Спартак не услышали, как из чащи вышла бабуся с корзиной, схватились
было за оружие, но узнали Евдокию Руслановну, обрадовались.
– Откуда вы, Евдокия Руслановна?
– На ваши голоса. Разговор ваш услышала…
Евдокия Руслановна, взглядом изучая немца, заговорила с ним… на немецком языке. Она
говорила, а Ганс оживал, радостно кивал в знак понимания, даже скупая, жалобная улыбка
промелькнула на синеватых, потрескавшихся губах.
– Что вы с ним собираетесь делать? – спросила Евдокия Руслановна.
– Трибунал присудил… – хмуро доложил Ткачик. – Должны приговор исполнить…
– Я возьму его на поруки. Вся ответственность на мне…
Хлопцы переглянулись.
– Но я же должен… выполнить приговор… – возразил Ванько.
– Этот Ганс мне нужен как воздух. Если бы его не было здесь, пришлось бы специально
ловить, понятно?
Через некоторое время они, все четверо, подходили к лагерю.
XXVII
Вечер был совсем не похож на осенний, словно от лета оторвался и перекочевал в конец
сентября. В лощинах собирался сизый туман, окутывал землю, и от этого ей было тепло и уютно.
В такие теплые и спокойные ночи на земле творятся чудеса, в лесах произрастают в
глубоких грибницах споры нового поколения грибов, в поле мышкуют зверьки, выкапывают в
земле глубокие ямки – жилища.
Невдалеке от будки чутким, беспокойным сном спали партизаны, возле дотлевающего
костра остались Евдокия Руслановна с Белоненко. Угольки в костре то покрывались седым
пеплом, то, громко потрескивая, оживали, и тогда выхватывались язычки зеленоватого пламени,
немного помигав, угасали, и угольки снова заворачивались в седину.
О чем только не говорили в тот вечер возле партизанского костра. Вовкодав рассказала обо
всем, что видела и слышала, партизаны слушали молча, от этих новостей волосы вставали
дыбом, а ум не хотел их воспринимать. Правда, в рассказе Евдокии Руслановны действовали
люди преимущественно без имен и фамилий, кто-то даже обратил было на это внимание, но
разведчица сделала вид, что не услышала вопроса.
Не сразу преодолела она недовольство некоторых товарищей ее бесцеремонным
вмешательством в судьбу фашиста. Исидор Зотович в том, что не состоялась казнь Ганса,
усматривал бог знает какое нарушение закона. Комар, правда, отмалчивался, но это молчание
было красноречивее откровенного протеста. Только тогда, когда Вовкодав заявила, что лично
отвечает за пленного, поскольку он необходим для контрразведывательной работы, Комар пошел
на уступки. Заявил, что иногда правосудие должно отступить от своих чисто формальных
принципов ради особых и важных целей.
Долго говорили, многое вспомнили, а Евдокия Руслановна терпеливо ждала момента, когда
все улягутся и она останется наедине с Белоненко. Ему, как секретарю райкома и командиру, она
была обязана выложить все. Командир отряда должен знать все, что знает она, разведчица.
Других посвящать в тонкости не стоит…
К такому выводу она пришла после того, как заговорила о старостах, назначаемых в селах.
Она считала, что им надо протащить как можно больше своих людей на эти должности.
– Всех предателей – к ногтю! – заявил Трутень.
Его поддержал Голова:
– Это дело такое – мы им поверим, а они приспособятся к чужой власти, их подкупят, и
станут предателями…
Исидор Зотович не мог себе представить человека с двойным дном; или ты с нами и ты наш,
или ты против нас, значит, враг.
После продолжительного спора так и не пришли партизаны к окончательному согласию…
Наконец Вовкодав и командир остались одни, возле костра, грелись, каждый думал свою
думу.
– С чего начнем? – тихим голосом начала после молчания Вовкодав.
Роман Яремович полуобгоревшей лозиной тронул угасающие угольки, поднял сноп искр.
– Какой из меня командир, Евдокия Руслановна? Я – партийный работник, идеолог, в роли
комиссара мог бы…
– Кому же и командовать, как не партийным идеологам… В такое время все вынуждены
быть командирами…
– Не верится, что Андрей Гаврилович… Все еще жду его, так и кажется, что появится на
стежке, скажет свое: «Ну, хлопцы-молодцы…»
– Не скажет… Надо без него… Действуй, командир!
– Легко сказать…
– А мы тебя поддержим, подправим… Считаешь, вот нас собралось полтора десятка, и все?
Только нами будешь командовать? Вон уже пришли хлопец с девушкой. Пришли? А завтра-
послезавтра десятки, сотни придут. Фашисты у власти, друг мой. Они у себя двенадцать
миллионов истребили, бросили за колючую проволоку, а с нами будут нянчиться?
– Перевоспитывать взялась пленника? – Белоненко перевел разговор на другую тему.
– Попробую. Рабочий парень… Просто интересно, одурманили ли простых немцев
окончательно или есть еще какая-то надежда…
Белоненко эта идея понравилась. Но ход событий в первые месяцы войны показывал, что
перевоспитывать зараженных эпидемией фашизма обывателей ох как нелегко.
– Похоже, не только словом придется агитировать… А ты, командир, давай начинай
активные действия…
– А с чего начинать?
– С организации. Найди надежные места для лагеря, не одно, а несколько, потому что если
прирастем к одному месту, то скоро пронюхают. Придется маневрировать. Базы надо заложить —
с продовольствием и оружием. Затем дисциплина, военные занятия… Проворонили мы это, ямы
копали, а воевать не научились. Владеть оружием надо в совершенстве. Наступление,
неожиданное нападение, отступление, характер боя, бой в лесу, в поселке – всему этому надо
людей учить. А я подполье организую, разведку налажу. Без народа вы слепые. А в народе…
Надо умело отсевать мякину от зерна, опираться на людей надежных, преданных патриотов… Но
не надейся, что все так сразу и побегут на твой призыв, так и схватятся за оружие. Фашистов
ненавидят, но и боятся. На вот, прочти…
Только теперь Евдокия Руслановна вспомнила, что у нее за пазухой приказы Цвибля,
старательно отклеенные Платонидой от заборов.
Белоненко расшевелил лозинкой дотлевающие угольки, костер ожил, красноватый свет упал
на скомканные листики. «Расстрел», «Расстрелять!», «Будут расстреляны!» – бросились в глаза
слова, выделенные крупным шрифтом. Представлял себе, как эти приказы подействовали на
калиновчан.
– Не всех эти приказы погонят в леса, заставят вооружиться. Будет приспосабливаться
человек, надеяться, дрожать и выжидать: а может быть, обойдется?
– Дела… – проговорил Белоненко.
Лес настороженно шумел. Постреливали угольки в пепле, время от времени легкий ветерок
стряхивал с дуба холодные росинки и перезревшие желуди. И вдруг из глубины как эхо:
– Стой! Кто идет!
И, как из-под земли, глухое, протяжное:
– Гаврило-о!
Белоненко и Вовкодав переглянулись.
– Гаврило прибежал, жди беды… – сказала Евдокия Руслановна.
Белоненко резко вскочил, нырнул в темноту. А вскоре Гаврило вышел из ночи, похожий на
лешего в своей леснической одежде.
– Ну, как вы тут? – глухо пробасил он. – Живы, волки вас не съели?
– С чем пришел, Гаврило?
– Гостей подбросило. Идите к сторожке.
– Кто такие?
– Отец Спартака. Сам капитан Рыдаев. Так неожиданно…
Ни Евдокия Руслановна, ни Белоненко ничего не знали об отце Спартака, однако
обрадовались и, разбудив парня, гурьбой направились к лесной сторожке.
…А туман плыл и плыл над землей, оседал на листья и стволы деревьев, на кусты и
пожелтевшую траву полнозерной росой, росинки наливались, вытягивались вниз, падали,
увлажняли и без того влажную землю.
Завернулся в лохматое одеяло Калинов, только бы и отдыхать, тешиться красивыми снами.
Но в эту ночь никто в поселке не спал и не собирался спать, разве что детвора улеглась, да и она
тревожно вскидывалась, вскрикивала от страшных сновидений.
Этой ночью тяжелой смертью умирал Качуренко.
В то время, когда все уже утонуло во мраке, его перевели из райисполкомовского
подземелья в резиденцию фон Тюге, которую он оборудовал себе в помещении райпотребсоюза.
За год или за два до этого неугомонный Раев соорудил домик для своего учреждения, а под ним
не обычный погреб выложили мастера, а возвели целый лабиринт без окон с крепкими дверями и
на мудреных засовах – для товаров, которые должны были храниться при постоянном
температурном режиме.
Склады опустели. «Молодцы» штурмбаннфюрера сразу же очистили их от лишнего и начали
спешно заселять теми калиновцами, для которых, по мнению Тюге, это было наиболее
подходящее помещение.
Уже с вечера по дворам, по хатам забегали черношинельники, в помощь им были
мобилизованы и нестроевые солдаты ефрейтора Кальта. Массивные двери складов то
открывались, то закрывались, темные подвалы хищно глотали испуганных людей. В одну из
порожних камер бросили и Качуренко.
Голодный, простуженный, он сидел на цементном полу, сдерживал тяжелый кашель, а тот
рвал ему грудь, выворачивал душу. Он встал на ноги, поплелся к выходу, когда за ним пришли.
Его привели в бывший кабинет Раева. Он пошатываясь стоял лицом к стенке.
В комнату время от времени вбегал востроносый длинный белесый молодчик, вносил какие-
то предметы, с шумом раскладывал их на столе. Последней была внесена в комнату
металлическая печурка, похожая на кавказский мангал, из нее несло жаром и тем острым
дымком, который выделяется, когда угли до конца еще не прогорели.
Наконец в комнате появился сам фон Тюге, подошел к столу, вслед за ним просеменил
Петер Хаптер, встал в стороне, в любой миг готовый к услугам. Штурмбаннфюрер правой рукой
подвинул выше фуражку, на загоревшем лбу проступила вспотевшая розовая полоска, потер ее
тыльной стороной руки, важно расселся в кресле, по-хозяйски осмотрел стол. Посреди стола
лежал лист белоснежной, в еле заметную синюю линейку, бумаги, на ней аккуратно поточенный
блестящий карандаш.
Фон Тюге взял карандаш, полюбовался им, нацелился было на лист, но ничего не написал, а
только поиграл пальцами, затем посмотрел на Хаптера и кивнул.
– Качуренко, повернитесь сюда! – приказал Хаптер, и Андрей Гаврилович вяло
повернулся.
– Качуренко, вас допрашивает штурмбаннфюрер фон Тюге, – гнусаво затянул Хаптер, – и
он вас сурово предупреждает: быть до конца откровенным и искренним в своих признаниях. Вы,
наверное, заметили на столах эти предметы. Это средства принудительного воздействия на тех,
кто молчит или выкручивается. Штурмбаннфюрер обещает, что если вот та белая бумажка,
которая лежит перед ним сейчас, будет заполнена фамилиями людей, оставленных с заданием
наносить вред великой Германии, то вышеуказанные средства он к вам применять не будет.
Понятно ли вам, Качуренко?
Качуренко в ответ закашлялся, кашель этот был глухой и глубокий; казалось, Качуренко
никогда не откашляется; когда же ему все-таки удалось успокоить настойчивые позывы,
почувствовал, как острая тошнота, подкатившая к горлу, вот-вот вывернет ему нутро. Он был
уже тяжело болен.
Фон Тюге прищуренными глазами спокойно и даже довольно смотрел на то, как мучается
допрашиваемый, и терпеливо ждал. Он еще не проронил ни слова. Говорил Хаптер:
– Штурмбаннфюрер ждет. Имейте в виду, Качуренко, хотя он и гуманный человек, но и у
него есть нервы и, как у каждого, есть предел терпению. Называйте имена своих сообщников, не
валяйте дурака.
Допрашиваемый произнес:
– Мне сказать нечего…
Эти слова прозвучали тихо и равнодушно. Качуренко снова схватился рукой за грудь.
Хаптер долго что-то говорил фон Тюге. Выслушав, тот сердито швырнул карандаш на стол.
Фон Тюге вызвал белесого, он не сказал ему ни слова, только откинулся на спинку стула и едва
заметно прищурил левый глаз, тот понял. Минуту спустя в комнату ввалились два молодчика и
сосредоточенно стали готовиться к «акции физического воздействия» на допрашиваемого.
Над Калиновом все гуще становился туман, даже фары машин не могли пробить его мощным
светом. Во дворе бывшего райпотребсоюза царила сосредоточенная суета. Черношинельники
выводили из подвала людей еврейской и цыганской национальности, контуженых и раненых
красноармейцев, внимательно всех пересчитали и только тогда, когда достигли цифры пятьдесят,
закрыли подвал. Загнали всех в грузовики, подняли задние борта машин.
Уже перешло за полночь, когда из кабинета фон Тюге вынесли неподвижное тело, раскачав
за скрученные руки и ноги, бросили в кузов. Машины тронулись, поползли сквозь туман за
околицу, в сосновый лесок возле оврага. На столе фон Тюге лежал чистый лист бумаги…
…Уже подходили к лесной сторожке, когда раздались отдаленные глухие звуки. Вдали, за
лесом, где лежал Калинов.
Наверное, никто не разобрал в них кровавой симфонии слитых воедино выстрелов десятка
автоматов. Так никто и не понял, что творилось в ночной непроглядности, послушали-
послушали – и пошли к лесной сторожке.
Завернутая в плотные свитки тумана, единственная в лесных чащах хижина совсем
затерялась, и если бы не Гаврило, который, не поднимая головы, пошатываясь, напрямик шел
вперед, наверное, ни Евдокия Руслановна, ни Белоненко, ни тем более Спартак не рискнули бы
искать ее в лесу. Увидели белую стену лесного жилища уже тогда, когда совсем приблизились.
Из сеней вышла округлая фигура. Прися еще не видела своего Гаврила, а уже узнала по шагам.
– Это ты, Гавря?
– Я, я, старушка…
– Нашел?
– Веду…
– И Партачка?
– И его.
И никто не заметил солдата, замершего в темноте с оружием наготове.
XXVIII
Капитан Сильвестр Рыдаев специально попадать на калиновскую землю не собирался.
Бывал здесь раньше, когда еще с ним жила мать Спартака, гостил и у Гаврила с Приськой,
позже, года два назад, проведал в Калинове Спартака, побыл какой-то часок.
Нескладно сложилась его судьба на границе.
Беспокойно было, безусловно; ждали не войны, а провокаций, докладывал начальник
заставы высшему начальству обо всем, что было замечено по ту сторону границы, доклады
принимались как должное, даже не считали нужным предупреждать о бдительности, служба
пограничника сама по себе требовала бдительности и полной боевой готовности.
Закончился субботний день, у всех добрых людей наступило время золотого отдыха,
следующее воскресенье обещало быть погожим, куда только не собирались люди, каких только
планов не строили на завтра! Только у пограничника одна-единственная задача: смотреть,
слушать, наблюдать.
В эту ночь как раз меньше всего ждали беды. Если раньше ночью приплывали с чужой
стороны какие-то неясные звуки, шумы, замечалось подозрительное движение, то в субботний
вечер на границе царила мертвая тишина.
Закатывалось солнце, мягкое, по-летнему ласковое; как в лохматое одеяло, завернулось над
горизонтом в белое облако; сумерки держались долго, почти до полуночи, так как это была
самая короткая ночь. Стояла ласковая тишина, которую не могло нарушить дружное,
беспрерывное кваканье в озерцах, заливах и лужах. Время от времени касались слуха
пограничников крик перепелок да скрипучая песня коростелей, аисты долго не могли умоститься
в своем гнезде на высоченном, уже умирающем дубе.
Своевременно были сменены, расставлены посты и секреты, вышли в дозор патрули, служба
шла привычно, согласованно и четко, все было как надлежит, кроме разве что непривычного
предупреждения из штаба. Звонил сам начальник. Расспросил Рыдаева о том о сем и почему-то
предупредил, чтобы были бдительны, чтобы не спал ни один солдат, чтобы все были наготове.
Капитан Рыдаев про себя размышлял: это неспроста. Такое предупреждение надо было
понимать как полную боевую готовность, а к этому на заставе давно уже привыкли.
Каждый заступил на свой пост, каждый занял боевую позицию.
Рыдаеву не сиделось на заставе, хотелось проверить и отдаленные посты, и на секрет хотя
бы один взглянуть. Он пригласил лейтенанта Раздолина и старшину Карпенко, они сели на
лошадей и направились в объезд. Хотели проверить самый дальний пост, притаившийся в глухом
месте. Капитана Рыдаева именно эта местность больше всего и беспокоила – такие глухие
закутки как раз и облюбовывают нарушители границы.
Кони ступали мягко, земля была спокойна, покрыта мягким травянистым ковром, мелодично
звенели уздечки, и чуть слышно поскрипывали седла. Пограничники передвигались молча,
слушали ночь, слушали профессионально, так, как умеют выслушивать ее только опытные
дозорные.
Возвращались на заставу, когда на востоке уже зарозовел краешек неба, когда перепела
забились в лугах, коростели разбудили тишину, когда пробирался на землю новый день,
похожий, впрочем, на другие, которые были до этого.
Уже позже капитан Рыдаев до мельчайших подробностей вспомнил детали критического
момента… Момента, до которого все на свете было в порядке, над землей царила тишина, с
востока неслышно надвигалось утро, щедро осыпало мелкой росой травы и листья деревьев, все
живое досыпало глубоким предутренним сном, все было так, как и всегда.
И вдруг земля вздрогнула. Рыдаев вспомнил недавнее землетрясение. Эпицентр его терялся
там, в глубине Карпат, ближе к Альпам. Все встревожилось, всколыхнулось, задрожало тогда
вокруг, задвигалась по комнате кровать, на которую после ночных забот прилег начальник
заставы, с окна полетели горшки с красной, как жар, геранью, сорвалась и упала на пол рамка с
портретом маленького Спартака, висевшая на стене; этот невероятный погром и разбудил
Рыдаева; он, сразу поняв, что произошло, на ходу одеваясь, выбежал из комнаты… Капитан на
сей раз даже определить не успел, подобно ли это землетрясение пережитому, из-за речки
ударил залп, почти одновременно над заставой взлетели высокие столбы огня, земли и дыма; это
взрывались снаряды. За первым залпом последовал второй, третий, застава на глазах
превращалась в развалины, пылала свечой, гибла.
Кони под всадниками вздыбились, неистово заржала под Раздолиным кобыла – ее
жеребенок остался в конюшне, – сразу почувствовала, что произошло непоправимое. Кони
инстинктивно сбились в кучу, тянулись друг к другу головами. В тот миг, когда всадники наконец
рванули вперед к заставе, немного впереди, справа, ухнул снаряд, затянуло утренний чистый
простор, брызнуло в глаза едким зеленовато-жидким дымом. Лошадь Рыдаева крутанула в
сторону, галопом рванулась влево, возможно, это и спасло капитана от верной гибели; второй
снаряд разорвался именно в том месте, где они только что были. И все же осколки догнали
лошадь, смертельно ранили ее. Рыдаев успел выброситься из седла, закатился в поросшую
травой давнюю вымоину.
На какой-то миг его оставило сознание, затем он уже снова все видел и все понимал, вот
только тело почему-то стало непослушным. Почему он лежит в какой-то яме? Стало стыдно —
бойцы примут это за испуг, подумают, что капитан нарочно замаскировался в укрытии. Еще
несколько снарядов разорвались почти рядом, затем артиллерийский обстрел прекратился. Но
пулеметные и винтовочные выстрелы глухо откликались в тех местах, где залегли пограничные
секреты и стояли посты. И вдруг послышалось тревожное, призывное, отдалявшееся ржанье
кобылы. «Неужели Раздолин помчался в это пекло?» – вяло подумал Рыдаев. И сам себе
удивился, словно с осуждением подумал: а как же иначе мог действовать лейтенант? Ведь на
заставе была его жена, товарищи…
Рванулся, чтобы встать, чтобы бежать на заставу, – и упал от резкой, нестерпимой боли.
Опомнился только тогда, когда Карпенко и два пограничника, подошедшие из ближайшего
«секрета», вытащили его из вымоины.
Следующей ночью начались их мытарства.
Фашисты быстро разгромили заставу, не смогла выдержать бешеного обстрела и мощного
наступления горстка пограничников. Немецкие танки, машины обошли ее стороной, проскочили
вперед. Вражеское командование, не придав особого значения немногим пограничникам,
которые оставались на своих постах, бросило войска дальше, и под вечер горячая канонада
разгорелась уже в тылу бывшей заставы, наверное, на подступах к ближайшему городу, который
был километров за тридцать.
Значит, началась война. Застава была полностью сожжена, не нашли там ни единой живой
души, почти на всех постах погибли хлопцы в фуражках с зелеными околышами. Собралось всего
шестеро человек – раненый Рыдаев, еще двое раненых и три здоровых красноармейца.
Раздолин был невредим, но все время молчал, не откликался ни на один вопрос – уже немного
позже знаками объяснил, что после взрыва снаряда его выбросило из седла, он ударился о
землю, глаза засыпало песком, а уши перестали слышать.
Рыдаева ранило в правую ногу, осколок глубоко засел в мышцах, к тому же именно на эту
ногу он падал с коня, и кость не выдержала удара, треснула. Не то что ступить на ногу,
пошевелить ею не мог.
Первую медицинскую помощь оказывали, как умели, пограничники, так как фельдшер или
был взят в плен, или, может быть, похоронен под пожарищем, тлевшим на месте заставы. Ногу
кое-как выпрямили, зажали в лубяные тиски, болело нестерпимо, но Рыдаев, стиснув зубы,
молчал, знал, что другой помощи ждать неоткуда.
День пересидели в кустарнике. Раненые остались здесь и на ночь, а здоровые тем временем
разведали обстановку. На другой день тоже пришлось прятаться, прислушиваться к тому, что
происходило вокруг: к счастью, фашистские войска шли стороной, сюда никто не заглянул.
– Считают, что уже нас завоевали, – болезненно скривил губы Рыдаев.
– Что же делать будем? – послышался чей-то вопрос.
Рыдаев знал, что нужно было делать, но пока язык не поворачивался отдать приказ. Надо
было выходить из вражеского тыла, догонять своих. Он ни на минуту не засомневался в том, что
фашисты все равно будут разбиты. Зайти могут далеко, будут наступать, побеждая
разрозненные, похожие на его заставу части и гарнизоны, но так будет недолго. Только до
момента, пока отмобилизуется, вооружится, организуется и займет оборону Красная Армия. А
тогда все переменится, кто доживет, станет свидетелем того, как через те же переправы
захватчики покатятся назад. Рыдаеву никто не возражал, знали все: так будет. Но когда это
будет? И как быть сейчас горстке раненых и небоеспособных?
Лейтенант Раздолин беспрерывно протирал слезившиеся глаза, старшина Карпенко время от
времени раздирал ему красные, воспаленные веки и осторожно добывал оттуда свернутым
платочком крупные песчинки, промывал глаза теплой водой из фляги. Лейтенант понемногу
начинал видеть, но еще ничего, не слышал, в ушах до сих пор нестерпимо шумело…
В полдень Раздолин встал на ноги, молча походил по дубраве, вернулся с двумя длинными
жердями. Забрал, у кого можно было, ремни, снял все ремни и с Рыдаева, начал скреплять ими
жерди, и Рыдаев сразу же понял: лейтенант начал готовиться к тому, о чем только что думал,
пока еще не решаясь сказать, он сам, начальник, так как ему было стыдно заставлять бойцов
надрываться.
К вечеру Рыдаева уложили на самодельные носилки. Они получились неуклюжие,
поврежденная нога не находила в них покоя, и капитан, решив, что ему все равно этого не
вытерпеть, попросил:
– Нет, мальчики мои милые. Разве вы со мной пройдете? Идите, догоняйте, а я найду
выход…
Раздолин внимательно всматривался в лицо Рыдаева, хотя и ничего не слышал, но,
наверное, по выражению лица догадался, что тот говорит, и рассердился, заволновался, от этого
возбуждения оглушительно зазвенело в ушах, заболело, сразу потекло из них что-то теплое, он
потер ладонью, ладонь окровавилась, но до слуха неожиданно дошли слова капитана:
– Из-за одного обезноженного не стоит гибнуть вам всем, здоровым…
– Брось, капитан, – заикаясь, заговорил Раздолин. – Командование принимаю на себя.
Выйдем.
Уверенность лейтенанта или, может быть, его чудодейственное исцеление подействовали на
людей, плеснули силой и надеждой в сердце каждому.
– Да ясно, выйдем! – поддержал лейтенанта старшина Карпенко.
– Под лежачий камень вода не течет, – заметил кто-то.
Они вышли в путь. Вел лейтенант Раздолин. Вел по азимуту, придерживаясь единого
направления – на восток. К линии фронта, туда, где грохотали пушки, где шли ожесточенные
бои, где были свои. Он, еще нездоровый, с кровавыми пробками в ушах, взял на себя всю
ответственность за этот поход, вел небольшую группу умело и осторожно, повинуясь
профессиональному чутью пограничника, замечал на своем пути каждую подозрительную
стежку, часто останавливал отряд перед опасностью, хладнокровно выяснял обстановку и,
только убедившись в возможности двигаться дальше, отдавал приказ о походе. Карпенко с
рослым сержантом почти без передышки несли носилки, только изредка кого-нибудь из них
подменял лейтенант, который упрямо не хотел считать себя раненым.
О жене Раздолин не вспоминал, словно у него ее никогда и не было. Капитан Рыдаев
понимал, что лейтенант гасит в себе жгучую боль. И как-то, выбрав момент во время дневного
отдыха, когда Карпенко с хлопцами пошли добывать в лесных чащах какой-нибудь харч, капитан
сказал своему Раздолину:
– Не теряй надежды, лейтенант. Может быть, и она вот так, как мы, пробивается где-то к
своим, женщина она сообразительная…
Раздолин растроганно мигнул воспаленными глазами, вытер ладонью слезы, тяжело
вздохнул.
– Напрасная надежда… Скорее всего заживо сгорела…
Тяжелые спазмы перехватили Раздолину горло.
Во все последующие дни ни Рыдаев, ни Раздолин не возвращались к этому разговору;
втянувшись в походный ритм, шли по ночам, шли днем, когда это было возможно, отдыхали
только по мере необходимости, потеряли счет дням и ночам: позади остались волынские
кустарники и болотянки, с большими усилиями форсировали несколько маленьких и даже
больших речек, километр за километром преодолевали пространства Полесья; иногда даже
заходили в села, в те, где враг еще не появился; случалось, что и подвозили их на крестьянских
подводах. Поход проходил без особых приключений, если не считать потерь, которые понес их
маленький отряд: они остались вчетвером, так как двое раненых то ли ненароком, то ли
сознательно отстали. Во время привала залегли неподалеку, отдыхали; когда отряд тронулся, все
видели, что и они поднялись на ноги, но к следующему месту отдыха уже не прибыли.
Карпенко ходил на розыски, но вернулся растерянный и удрученный, не встретил их на
стежке, не нашел там, где отдыхали, не заметил, в какую сторону свернули. Ходил на розыски
Раздолин. Вернулся быстро. Принес только винтовки заблудившихся, так как подсумки с
патронами лежали на носилках, под головой у капитана.
– Дезертировали… – хрипло выдохнул Раздолин, присел и принялся протирать
воспаленные глаза.
– Не выдержали… – беззлобно вздохнул Рыдаев. Он, как никто, понимал муки раненых, но
мог только посочувствовать хлопцам – его-то несли, как барина, а тем приходилось ковылять.