Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
XXXII
Проходили дни. Они выдались погожими. Лес пылал в осеннем пожарище, сыпались на
землю багрово-розовые листья осин, утренние ветры развеивали золотые червонцы берез, дубы
заменили густую сочную зелень на кованую медь.
Однако над городами и селами стояла беспросветная темная ночь. Не видели люди солнца,
не чувствовали его тепла и ласки, не радовало их синее небо. Старосты и полицаи бегали по
хатам, с плетками и дубинками в руках, орали: «На работу», «Все на работу», «Убирать
картошку, вывозить хлеб для великой Германии».
И предупреждали: «Лодырям – резиновые палки, а непокорным пуля».
На видных местах висели объявления:
«Кто приютит у себя в доме красноармейца или партизана, или обеспечит его продуктами,
или еще как поможет, тот будет казнен. Это касается как мужчин, так и женщин. Казни избежит
только тот, кто сразу же сообщит в ближайший орган немецкой власти о появлении
подозрительных личностей».
Были такие, которые сообщали. А повешенные то в одном, то в другом селе качались под
порывами ветра.
Партизанский отряд Белоненко набирал силы, приспосабливался к обстоятельствам,
готовился к боевым действиям. Не проходило и дня, чтобы не прибывали новенькие, по двое, по
одному, то кто-нибудь из сельских активистов, то красноармеец заблудившийся, уже десятка три
бойцов находились под командованием Романа Яремовича. Это для начала немалая сила.
Пока еще решались хозяйственные вопросы: строили на Журавлином острове барак,
заготовляли продукты.
Командир с комиссаром по совету капитана Рыдаева, который хотя еще на ноги и не
становился, но понемногу выздоравливал, поделили бойцов на отделения с таким расчетом,
чтобы учить партизан военному делу, готовить их к боевым действиям и чтобы они могли
выполнять определенные хозяйственные обязанности. Группа, которой руководил лейтенант
Раздолин, сооружала барак; Кобозев отвечал за заготовку продуктов, выхватывая из-под носа у
гитлеровцев все, что предназначалось для вывоза в рейх; к Евдокии Руслановне примкнули
Ткачик, Спартак и Кармен – опытная подпольщица посвящала их в тайны разведки.
Нашлось дело и Гансу Рандольфу. Если в первые дни на него поглядывали искоса, с
недоверием, то со временем к чужаку привыкли. Такая уж душа славянская, вспыхнет, как
пламя, загорится жаждой мести обидчику, но пусть только обидчик окажется побежденным,
попросит о милосердии – и уже смягчится.
Оказалось, что Ганс не только мастер печатного дела, он умело держал в руках и лопату, и
топор, и пилу.
Грустил, когда не было рядом «геноссе Евы» – так называл он Вовкодав. Когда ее не было в
лагере, Ганс расспрашивал: «Геноссе Ева? Геноссе Ева?» Трутень пытался ему объяснить:
– Подожди, придет твоя Ева. Нихт Ева, разведка… – и пальцами имитировал ходьбу. Ганс
радостно кивал головой.
Иногда разговор заходил о Гитлере. Ганс заявлял:
– Гитлер – шлехт.
Трутень был в восторге.
– Слышишь, слышишь, Жежеря? «Гитлер – шлехт», это же по-немецки «Гитлер —
поганец». Думаешь, это он там, у себя дома, набрался ума? Это Евдокиина агитация и
пропаганда…
– Молодец баба, – согласился Жежеря, – я ее над всей нашей пропагандой главной бы
назначил…
Освоившись среди чужих, и не просто чужих, а еще и смертельных врагов, отдаваясь
полностью работе, Ганс забывал о своем положении.
Зато ночи были для него мукой. И вечера. Долго не мог заснуть. В отряде с каждым днем
становилось все многолюднее. Те, кому было положено, укладывались ко сну, но менялись же
часовые, по лагерю постоянно кто-то ходил. Ганс понимал и чувствовал, что с него не спускают
глаз, и это вызывало болезненное ощущение – ему не верят, и кто знает, поверят ли когда-
нибудь.
Он лежал, положив руки под голову, – был счастлив, что их уже не вязали за спиной, – и
думал. Думал о геноссе Еве. Она для него стала родным человеком. Пожилая женщина,
чужеземка…
Он вспомнил своего друга Курта Вебера, по-новому воспринимал его слова о правде, к
которым он в свое время мало прислушивался. Курта бросили в концлагерь. То, что не успел
друг, объяснила геноссе Ева в момент, когда он готов был уже проститься с жизнью. Она
заставила его взглянуть на мир по-иному, увидеть себя самого со стороны, понять, что он,
рабочий с деда-прадеда, оказался среди тех, кто пришел убивать, уничтожать простых хороших
людей, братьев по классу, душить революцию, ту самую, которую богачи подавили на его
родине.
Вспомнилась первая и последняя его акция, направленная против партизан. Водил их в лес
хлопец, который выдал партизан, – их тогда на базе не оказалось, – перебежчик, человек,
предавший своих. Оборотень сидел в их машине, Ганс с товарищами внимательно рассматривали
его, даже заговорили с ним, но заговорили с презрением. Ефрейтор Кальт и тот избегал смотреть
на сопровождающего, бормоча сквозь зубы: «Большевистская бестия, продажная свинья, такому
не верь ни на пфенниг, если он продал своих, чужих продаст трижды».
Эти слова приходили в голову Гансу каждый вечер, как только он укладывался на место в
уголке будки. «Кто продает своих… кто продает своих…» – стучало, словно молоточком, в темя.
Ему не хотелось продавать своих, он неспособен был продавать своих. Хотя, конечно, свои —
очень разные люди. Одни идут, вынуждены идти на войну, а другие гонят их на нее силой.
Чтобы не терзаться сомнениями, он прогонял от себя невеселые раздумья о будущем,
вспоминал прошлое. Вспоминать было сладко, особенно мать. Печальные глаза, морщины на
лице… Чем же она, его мутти, так похожа на геноссе Еву? Эти морщины… брови, кончики которых
опущены вниз… А глаза… У мамы типичные глаза немецких женщин… У геноссе Евы они карие,
но… такие же печальные и умные, как и у матери.
«Муттер, моя милая мутти, если бы я мог тебя увидеть, поговорить хоть часочек… Когда-то я
думал, что там, где кончается фатерланд, живут люди, у которых, наверное, и матерей нету. Не
задумываясь, с легким сердцем пошел я на войну, я не стремился отличиться. И меня не мучила
совесть, она спала.
Теперь я прозрел, мутти, и удивился, и ужаснулся, так же как удивился бы и ужаснулся
слепой, которому вернули зрение… Мы были слепыми, как кроты, мутти, мы на веру
воспринимали то, что вдалбливалось в наши головы пройдохами и преступниками, мы шли сюда,
чтобы спасти эту землю от уродов в человеческом облике, а увидели здесь людей, настоящих
людей. Мы совершаем, мутти, самые страшные преступления, на какие только способен
человек, – убиваем таких же людей, как и мы сами. Наши ефрейторы из кожи лезут, мутти, лишь
бы вызвать к ним отвращение и ненависть. И они достигают этого, еще не скоро немецкий солдат
поймет, что он обманут…
Муттер, моя милая мутти! Ты не хотела, чтобы я шел на войну, ты дорожишь жизнью своего
сына, но ты молчаливо согласилась на то, чтобы чужие земли завоевывали сыновья других
матерей. «Ты у меня единственный, – говорила ты, – тебя не должны брать, войну легко
выиграют другие». Какими же мы были ослепленными, мутти… Не ты, а здешняя женщина, чужая
мать, умный и честный человек, помогла мне прозреть, освободиться от обманчивых идей, от
веры в то, что мы, немцы, призваны владеть миром, а всех других превратить в своих рабов,
непокорных уничтожить. Я – рабочий, ты, мутти, рабочая, отец мой – тоже рабочий, рабочими
мы все и останемся, господствовать – не для нас, угнетать себе подобных – это невозможно.
О мутти, если бы я когда-нибудь смог тебя познакомить с геноссе Евой, если бы ты
послушала ее! Если бы ее послушала моя Кристина!..»
Неписаное письмо к матери оборвалось. Перекинулся в мыслях к любимой…
…Даже тяжкий труд, которого Ганс не стыдился и не избегал, не мог успокоить сомнения и
тревоги, которые жили в нем, не давали ему покоя даже во сне.
XXXIII
У Белоненко и комиссара Лана хлопот было больше, чем у всех жителей лесного поселения.
Они еще не были готовы к серьезным боям с врагом. Пока что им оставалось умелое
маневрирование и избежание встреч с преобладающими силами оккупантов.
Ни Белоненко, ни Лан еще не изучили как следует лес, в котором стали лагерем. Белоненко,
как пропагандист и агитатор, бывал во всех селах и хуторах района; бывало, заглядывал и в
лесные сторожки. Что же касалось Юлия Юльевича, то он, выходец из лесостепи, той ее части,
где уже разворачивалась степь, избегал лесов, чувствовал себя в их чащобе неуютно, уже только
здесь, учительствуя в Калинове, постепенно приучился ходить со школьниками на лесные
прогулки.
Капитан Рыдаев, говоря о службе на границе, сказал: надо знать местность, где придется
сражаться с врагом, как родной дом, это половина победы. Командир с комиссаром только
переглянулись, поняли друг друга с одного взгляда и уже на другой день в сопровождении
Гаврила и Витрогона начали свои путешествия.
Ходили неторопливо, впереди шли Гаврило с Витрогоном, им тут каждое дерево знакомо,
каждая поляна, каждая опушка, а для Белоненко новость, для Лана неоткрытый мир.
Было утро, солнце стояло над горизонтом, в небе дремали белесые осенние облака… Еще
везде следы недавнего лета, а росистые сережки на поникших травах, на гроздьях красной
калины и рябины, холодок, заползающий за плечи, уже напоминают: зима не за горами…
Заканчивается один квадрат, перескочишь через узкую просеку, которая, кажется, прорезает не
только лес, но и небо, – и опять погружаешься в лесной шум, внезапно пересечет тебе тропку
округлая болотина, блеснет небесная синева в рыжей, настоянной на травах воде; откроется
волшебная поляна, вся усеянная высоченными мухоморами, похожими на древних скоморохов,
пятнистая от россыпи золотистых лисичек, бурячкового цвета сыроежек, порой даже с
боровиками. Не до боровиков путешественникам, не грибы их интересуют, тревожит зима: она
притаилась в чащах, засела в оврагах и лощинах, коварно подкрадывается.
Идут по лесу Белоненко с Ланом, на ходу ловят объяснения Гаврила и Витрогона, время от
времени останавливаются, внимательно присматриваясь, пытаются запомнить, что-то про себя
взвешивают.
Ходили день, другой с раннего утра до самого вечера. Ноги гудели, руки и плечи немели от
усталости, пот катился ручьями, так как оделись тепло: – утром было прохладно, а днем
припекало. Останавливались передохнуть возле лесных озерец, съедали по горбушке хлеба и,
невзирая на усталость, двигались снова.
Люди им не встречались, даже следа человеческого не было видно в лесу, словно забыли в
селах о том, что в это время леса так богаты грибным урожаем.
Человек им встретился неожиданно, когда солнце садилось за горизонт. Приближались к
лесной сторожке, хотя и устали, но спешили, так как знали, что Гаврилиха уж чем-чем, а
жареной картошкой с грибами угостит. Вмиг приготовились к бою. Незнакомца узнал Витрогон,
крикнул:
– Лысак! Павло!
Тот как-то нехотя поднялся на ноги, во все глаза смотрел на людей, которых хорошо узнал
еще до того, как они его заметили. Хотя и явился в лес именно для того, чтобы разыскать этих
людей, а встретив их – не обрадовался, так как за день, показавшийся ему годом, успел
поразмыслить, прийти к выводу, что попадаться на глаза своим недавним товарищам не стоит.
Утоптал, устроил мягкое гнездышко под кустом боярышника в густом папоротнике, куда еще
с утра натаскал сухой травы и сосновых веток, лежал, как дикий вепрь, выгревал бока, хотел
было даже подремать, да так и не уснул: сон его не брал.
Он думал. Размышлял. Прикидывал и взвешивал. И как ни мудрил, а выходило на плохое.
Понимал, что хотя и прислужился оккупантам, хотя и мог рассчитывать на мзду, но… Похоже
было на то, что задумали из него выжать все нужное им, а там – пристроить куда или выбросить
на свалку. Правда, с ортскомендантом можно было бы сварить кашу, что-то выторговать у него,
но у этого грача… О, грач чертов, кажется, клюнет тебя носом – и забудь, как звали.
Осуществилось предчувствие Рысака – не быть ему начальником полиции. Комендант стлал
мягко, обещал много чего, а чертов грач притащил с собой какого-то человека из Львова да и
поставил на полицию.
Вертлявого беса поставил, такого же, как и сам, разве Рысаку с таким сравняться?
Нашлось у фон Тюге дело и Рысаку. Несколько ночей не было парню покоя, вызывал его
штурмбаннфюрер в свою канцелярию, правда, хотя и смотрел зверем, но ничего плохого не
делал, больше слушал, чем говорил, шнапсу не жалел, бутерброды с ветчиной приносили, можно
было разговаривать. Не елось, правда, сначала Павлу, опасался, что будет ему то же самое, что
и Качуренко, – Петро Хаптур под большим секретом сказал, – но вскоре сообразил, что фон
Тюге делает на него ставку, замыслил поручить ответственную и опасную операцию. Уже знал
Павло, как только сообразил, к чему клонит эсэсовец, что этого не сделает, но не подавал виду.
Если у фон Тюге было время обдумать свое, то у Рысака времени на размышления тоже было не
меньше, на досуге он все-таки пришел к выводу, что любой ценой должен выскользнуть из рук
новых хозяев.
Фон Тюге долго и придирчиво расспрашивал о тех, кто пошел в лес. Кто эти люди, какие у
них характеры, умеют ли воевать, дружны ли между собой. Затем уже где-то на третью ночь
поинтересовался, примут ли они Рысака, если он появится в лесу?
Рысак ждал этого вопроса. Про себя решил: попадаться на глаза бывшим товарищам,
особенно Голове, нет ему никакого смысла. Хотя и был уверен в том, что никто ни в поселке, ни
тем более в лесу ничего о нем не знает, но рисковать не собирался, а главное – боялся, что
может проговориться, во сне заговорит – знал за собой этот грех, – и тогда прощай, белый свет.
Поэтому, отвечая, засомневался, сказал, что в лесу, наверное, известна его роль. Фон Тюге его
успокоил – не может этого быть, никто из местных Рысака не видел, так как его надежно
замаскировали с самого начала.
– При условии, если пан Рысак сможет осуществить акцию государственного значения,
штурмбаннфюрер обещает предоставить ему ответственную должность в собственной команде, —
перевел Хаптур слова шефа. А от себя добавил: – Подумай, такое счастье выпадет немногим —
тебе открывается путь в фольксдойчи.
Поколебавшись, почесав затылок, хотя уже и решил, как быть, Павло Рысак наконец ударил
кулаком по столу:
– Была не была. Скажи ему, Петро, что разыщу их, всех до единого найду.
– За каждого награда – пуд соли, – перевел Хаптур слова шефа.
А соль ценилась на вес золота.
План действий Рысака был принят сразу же – в целом он еще раньше созрел в голове фон
Тюге, – и утром закрытая машина подвезла перебежчика к лесу и выпустила на волю. Павло
вынужден был уже самостоятельно пробираться к лесной сторожке, он был уверен: тамошний
лесник покажет дорогу к партизанам. Не сомневался в этом и фон Тюге, обещал: с его стороны
задержки не будет, как только Рысак подаст известие, он сразу же будет тут как тут.
Рысак клялся, что все сделает именно так, как этого требовал штурмбаннфюрер, а сам
стремился к одному – чтобы его выпустили на свободу, а там ищи ветра в поле. Не такой он
дурак, чтобы из одних когтей добровольно лезть в другие. Эге, поди обмани Голову, если он тебя
насквозь видит.
Павло услышал подозрительный шелест, затем человеческие шаги. Если бы не забилось так
тревожно сердце, наверное, вскочил бы на ноги и шмыгнул бы, пригибаясь, в чащобу, подальше
от беды. Когда же сердце отпустило, успел опомниться; подумал: это, может быть, дикая коза
или еще какой зверь крадется лесом. Но донеслись до него человеческие голоса, и он уже знал,
что делать, – прижался грудью к земле, по-звериному притаился. Это было самое разумное. Он
надеялся, что те, кто крался, а он понял, что незнакомцы идут крадучись, пройдут стороной и не
заметят.
Его заметили, вышли как раз на его логово. Не выдержав, он поднял голову, сразу же узнал
Витрогона и по-зимнему одетого Гаврила. Они, казалось, не только присматривались, а
принюхивались к следам на земле. Они обступили его, молча рассматривали, словно не верили,
что поймали в лесу человека и что этот человек не кто иной, как бесследно исчезнувший Павло
Лысак.
– Павлуха? – еще не верил своим глазам Витрогон.
Павло глуповато засмеялся – так смеются и от большой радости, и от испуга.
– Как видите… Ух, и испугали же…
Он волновался по-настоящему. Знал хорошо: нельзя молчать, надо радоваться, и радоваться
естественно. И еще – нужно немедленно выдумать то, чего на самом деле не было, выдумать
так, чтобы было складно, чтобы ему поверили. Но что о нем знают здесь, в лесу?..
– Наконец… Думал, крышка… С ума сойти можно… Три дня искал, и вдруг… Наверное,
думали, что Павлу аминь… Ой, не знаю, что было бы… еще немного – и пропал бы… сырые грибы
не еда…
– А по тебе не видно, парень, что ты сырыми грибами питался, – ухмыльнулся Гаврило.
А ведь Павло чуть было не заговорил о блужданиях без хлеба и воды, не подумал о том, что
морда у него действительно не такая, как у истощенного.
– Два дня почти ничего… Без воды… Утром наткнулся на болото… Ведра два высосал… И
уснул… Морду расперло…
– Да, это так, – согласился Гаврило, – если нахлебаться натощак, разбухнешь… бывает…
Они расселись тут же, в густом папоротнике, приготовились его слушать. Нужно было
рассказывать, а он не знал – известно ли им о его катании с ефрейтором Кальтом к
партизанским базам или же неизвестно? Как с кручи бросился головой в водоворот:
– А тут еще беды… С Андреем Гавриловичем… О вас слухи прошли… будто бы всех… до
единого…
Пристально заглядывал в глаза Белоненко, одновременно ловил и выражение лица Лана, но
не прочитал ничего, кроме сочувствия. Если бы знали что о нем, глаза бы выдали…
– Откуда такие разговоры? – поинтересовался Белоненко.
– Фашисты распускают… Люди верят и не верят… Я когда услышал… Откуда же они, думаю,
узнали о базах? Качуренко не такой, чтобы выдать… Может, пытали… Они умеют… В Калинове
сколько народу убили…
С опущенными головами сидели командир и комиссар, пригорюнился и Витрогон. Гаврило не
садился; хотя его никто не предупреждал, он решил, что должен присмотреть, под его опекой эти
люди, надо следить, чтобы не случилось чего, опасности жди из-за каждого куста. Ходил на
расстоянии, смотрел. Рысак выдавливал из себя фразу за фразой, а партизаны думали. Неужели
и вправду Качуренко повел немцев на партизанские базы? Неужели задумал выкупить жизнь
такой дорогой ценой?..
– Мы тебя записали в поминальник… – сказал после тяжелого молчания Белоненко. – Как
ты спасся?
Тут уж деваться было некуда, отдельными фразами не отделаешься, надо было выдумывать
как можно более правдоподобный рассказ о том, чего не было.
– Это тысяча и одна ночь… Как остался живым, как не попал к ним в когти – до сих пор не
пойму. Это какое-то чудо. Одна старушка сказала, что сама матерь божья за меня заступилась,
как за сироту…
Взгляды Белоненко, Лана и Витрогона скрестились на лице Рысака, как лучи прожекторов,
которые пытаются во что бы то ни стало поймать в вилку вертлявый самолет. Но, кроме
напряженного интереса, в трех парах глаз Павло ничего не прочитывал. Сочувствием или, может
быть, жалостью теплились глаза Лана. Юлий Цезарь был его учителем, знал безрадостное
детство Павла. И именно это сочувствие в глазах учителя и придало Павлу уверенность. Он
заговорил так, будто отвечал на уроке, словно речь шла не о нем, а ком-то другом.
– Отказал тогда в машине мотор, сцепление перегорело, надо было где угодно, кровь из
носу, запасную деталь раздобыть, и я побежал в поселок. Где-то между третьим и четвертым
часом ночи был дома, Андрей Гаврилович крепко спал – намотались мы с ним за день, – не стал
я его будить, думаю, посплю часок, а там и за дело возьмусь. Только уснул – тоже ведь
умаялся, – слышу, в дверь кто-то барабанит. Так меня и подбросило, я ключом щелк, закрылся.
Спал в комнате, окна которой выходят в сад. Выглянул в открытое окно, а в саду они… немцы…
Что делать? Слышу, уже схватили Андрея Гавриловича, думаю, броситься на помощь – не
помогу, обоим капут. В окно прыгать – сразу прикончат. Вертелся-вертелся по комнате, затем
вижу: выход один – поднял на диване сиденье да и втиснулся в ящик. Все бы ничего, да
пружины в колени и лоб уперлись, как ножами, режут. Повертелся, как-то утрамбовался,
полегчало. А они вскоре дверь выбили, по комнате стучат сапожищами, «фенстер-фенстер»
лопочут, я немного немецкий изучал, но не так чтобы… Вы, Юлий Юльевич, знаете, как мы его
изучали. Я догадался: подумали, значит, что кто-то в окно сиганул…
Рысак не сводил внимательных глаз со своих слушателей, видел, что загипнотизировал всех
троих. Верят, как не поверить, если уж он и сам верил в то, что именно такое с ним случилось.
День и всю ночь пролежал несчастный Рысак под пружинной подушкой дивана, часы
показались ему годами. И уже, может быть, сутки спустя или больше, когда в доме стихло,
решился приподнять сиденье. Оказалось, в саду часовые прохаживаются. Проголодался Павло,
жажда замучила, – подкрепился тем, что попало под руку, но уже не полез в диван, а
замаскировался в погребе. Вход в него из кладовой тайный, не зная – не попадешь в
подземелье. Было в погребе чем поживиться: и варенья, и соленья, маринованные грибки,
помидоры, огурчики. Да только холодно. И жажда мучила. Решился выползти из погреба, нашел
старый кожух и бушлат, в котором они с батей – так называл водитель своего начальника – на
охоту ездили, оделся и отсиживался дня три. Вскоре заметил, что часового в саду уже нет,
только на улице торчал. Павло и выбрал момент, выскользнул через окно в сад, просидел до
сумерек в густом малиннике, а затем перепрыгнул через ограду и через чужие усадьбы
проскользнул на окраину, к самой запруде. А там живет его любка, он жениться на ней
собирался, приютила. Живет с матерью и бабушкой. Это она, ее бабушка, и напомнила ему про
матерь божью…
Отходили они его, одежду почистили, выстирали и выгладили, обо всех новостях
калиновских рассказали… Там ужас что творится… Каждой ночью по хатам трясут, хватают людей
без разбору. Бургомистра поставили, в полицию желающих набрали. Не усидел Павло под
крылом любки, дождался темной ночи, выскользнул за поселок и кустами-кустами да в поле,
блуждал до самого утра, а на рассвете – в лес, в чащу. Уже вторые сутки блуждает, не привык
он к лесу, куда ни кинется – все незнакомое, думал, подохнет где-то под кустом или в руки
немцев или полицаев попадет…
– Почему же в сторожку не пошел? – спросил Витрогон.
– Да разве ее сразу отыщешь? Бывали мы с Андреем Гавриловичем в ней, и не раз, но одно
дело, когда проторенной дорогой, и совсем другое, когда блуждаешь по лесу…
– Нелегкий тебе, Павло, выпал экзамен, – посочувствовал Лан.
– Что о Качуренко говорят? – интересовался Белоненко.
– Разное. Одни говорят, погиб Андрей Гаврилович, другие думают, может быть, как-нибудь
вырвался, убежал… С вами его нет?
Спросил со слезой в голосе, жадно ловил взгляд Белоненко.
– Не могу поверить, что погиб… Такой человек… роднее отца…
Сам себе удивлялся Павло Рысак, когда почувствовал, как по грязной щеке катится горячая
слеза, падает на полу шоферского пиджака. Не утирал ее.
Присутствующим по-человечески жаль было парня, начали успокаивать его. Сомневаться в
искренности Павла было излишним, обо всем, что происходило в Калинове, он рассказал точно
так, как докладывала и Евдокия Руслановна, а в его сыновней любви к Качуренко мог
сомневаться только тот, кто не знал, кем был для хлопца председатель райисполкома.
Вскоре они вышли к сторожке, еще издали на них дохнуло запахом жареных грибов, здесь
их уже поджидал ужин – чугунок картошки, грибы и большая миска соленых огурцов.
XXXIV
– Павлуха! – радостно вскрикнул Ткачик и бросился с распростертыми объятиями к
Рысаку. – Ох ты, где же тебя носило?
Павло Рысак и дальше играл роль человека, который вернулся с того света и встретился с
людьми, о которых только и думал, без которых не мог жить.
– Ванько, здорово, братуха, привет от рабочего класса! – приветствовал комсомольского
секретаря Павло.
Спартак сжал руку Павла с такой силой, что тот даже затряс своей пятерней и нарочно
громко заохал.
Посыпались вопросы: где, как, что, когда, откуда? И пришлось Рысаку, хотел он того или
нет, снова пересказать выдуманную им сказку, в которую он уже и сам верил, но все же
рассказывал неспешно, чтобы не сбиться, ничего не перепутать. Говоря о своих мытарствах
Белоненко, Лану и Витрогону, он во что бы то ни стало старался вызвать у них сочувствие, а у
Ткачика, Зиночки и Спартака стремился вызвать смех, хотел показать им свою удаль.
Под конец Павло тяжело вздохнул:
– Одно мне жжет душу – не уберегли батяню. Если верить слухам, нет в живых Андрея
Гавриловича.
Все сразу опечалились, опустили головы.
– Да и карабин мой накрылся… Я сдуру оставил его у порога… Такая привычка… Переступил
порог – и оружие в угол… Надо было с собой взять, под голову положить… Такой карабин был,
самый лучший выбрал…
Он вздыхал отчаянно и с болью. Да, без оружия как без рук…
– Не печалься, Павло, лишь бы голова была на плечах, а оружие найдется, – утешил
товарища Ткачик. И предложил: – В разведчики пойдешь? Я в группе Вовкодав, она, брат, такая
женщина, не каждый мужчина с ней сравнится.
– Не знаю, справлюсь ли… доверят ли…
– Доверят!
– Ну что ж… я готов… если бы только оружие… – растроганно лепетал Павло.
Спартак молча пошел в шалаш, где лежал его отец. Кивнул на оружие, которое стояло в
углу.
– Отец, можно винтовку?.. Эту, которую вы принесли?
– А зачем?
– Друг вернулся… с пустыми руками… без карабина, потерял.
– А если и винтовку потеряет?
– Н-нет…
– Ну-ну…
В руках у Павла оказалась новенькая винтовка, с которой отец Спартака нес службу на
границе. Он порывисто обнял за плечи Спартака, потом осмотрел оружие, поиграл затвором,
вынул патроны, снова старательно загнал их в магазин… Он не скрывал своей радости.
– Жаль, патронов маловато, – сказал Спартак.
– Ничего!.. – ответил Рысак. – На первый раз хватит… А там посмотрим… развернемся…
Солнце уже клонилось к закату, сквозь облака чуть пробивались скупые, холодные лучи,
играли на верхушках высоких деревьев, как далекие вспышки угасающего костра, исчезали в
хмурых сумерках недалекой ночи…
Товарищи возвращались со строительства нового лагеря. Павло вдруг похолодел, ему
показалось, что на окрик часового ответили на чужом языке, на том, к которому он хотел и никак
не мог привыкнуть. Он напряженно ждал появления того, кто откликнулся.
И он появился. Немец, один из тех, кто служил в команде Кальта, и Рысак сразу же понял:
это тот самый Ганс, который бесследно исчез из Калинова и о судьбе которого было высказано
столько догадок. И еще: не пленником проживал в партизанской семье Ганс.
И сразу перед глазами встало то роковое утро, когда он, Павло, водил команду Кальта на
партизанские базы. Этот самый Ганс сидел напротив него. Павлу запомнились его белесые
волосы, непокорно выползавшие из-под пилотки, серые полудетские глаза, тонкая жилистая
шея. Сомневаться не приходилось, это был он, Ганс, живой и невредимый; он-то и разоблачит
Павла…
Решение возникло вмиг. Взвесив все, Павло Рысак почувствовал, что в его распоряжении
только один шанс из тысячи, незаметно отодвинув предохранитель, крикнул:
– Фашист! Гадюка! – и прыгнул навстречу Гансу.
Ганс на миг растерялся, остановился, словно наткнулся на невидимую преграду, широко
раскрытыми глазами смотрел на Рысака, видно, узнал его, прокричал что-то Ткачику.
Выстрел прозвучал резко и сильно. Звук от него взметнулся в небо, затем покатился эхом во
все стороны леса, перепрыгивал от дерева к дереву, тянулся от поляны к поляне, от опушки к
опушке, через дремлющие поля, полетел к притихшим селам, к Калинову…
XXXV
Чуть рассеивалась предутренняя мгла, Гаврило уже был на ногах, тихо шлепал по хате,
спешил во двор.
В это утро тоже вышел во двор. Внимательно послушал лес, улавливая все шумы – живой
голос его владений, внимательным глазом осмотрел окрестности, приметил на горизонте
половину красного, как жар в печи, солнца, потянул носом – в той стороне, где была
партизанская стоянка, попахивало дымком, – варили, значит, хлопцы кашу.
Оглядел привычным глазом двор и рот раскрыл от удивления. Оцепенел.
Всего насмотрелся в своей жизни Гаврило, но красной росы на траве никогда не видел.
Даже глаза протер, напрочь прогнал сонливость, присмотрелся еще раз, уже внимательнее:
красная роса лежала на согнутых стеблях овсюгов, багрянилась горячей кровью, поблескивала
живыми угольками в печи.
Кинулся Гаврило в хату:
– Прися! Проснись-ка, старая!
– Чего тебе, дед?.. – сонно, недовольно просопела жена, сладко зевнула.
– Выгляни на минутку во двор…
– Что за диво ты там узрел?
– Диво и есть…
Прися очнулась, она знала, просто так беспокоить муж ее не станет. Быстро набросила
сборчатую юбку, натянула на плечи кофту, просовывая на ходу руки в рукава плисовой
коротайки, босиком пошлепала за Гаврилой.
– Ну, чего я здесь не видела? – встала она на пороге.
Гаврило растерянно чесал затылок. Все вокруг было, как и раньше, а роса… Роса была уже
серебристо-зеленоватой, а не красной.
– Роса… – виновато глянул Гаврило на Приську.
– Тю, блаженный, будто я росы не видела…
– Но ведь она… – виновато чесал затылок дед, а сказать, что эта роса только что была
красной, так и не решился.
Из лесу донеслось чье-то покашливание, а там и шаги раздались.
Лесник и лесничиха хотя и знали, что с той стороны могут прийти разве что партизаны,
настороженно замолчали, тревожно переглянулись, Приська сразу же узнала:
– Партачок бежит…
Это и в самом деле был Спартак Рыдаев, а зачем спешил так рано, Гаврило знал
безошибочно.
– За костылями бежит парень.
Костыли нужны были отцу, а Гаврило был мастер… Он обещал Спартаку сделать костыли.
Спартак умывался, дед Гаврило пошел под навес за новенькими костылями, а баба Приська
расспрашивала о лагерных новостях.
– Значит, так и убил тот шальной немчика? Насмерть?
– Наповал…
Спартак в подробностях рассказал об убийстве Рысаком Ганса Рандольфа…
– Кто тебе позволил самоуправство? – сурово спросил Рысака командир.
Тот пытался объяснить, оправдаться:
– Ненавижу… Они… пад-д-люки… батяню замучили… Мстить буду… всю… всю жизнь…
– Трое суток гауптвахты! – велел командир.
Прокурор Голова начал Рысака допрашивать…
Капитан Рыдаев командировал сына за костылями, подальше от того места, где должен был
состояться партизанский суд над Рысаком.
А Рысак втайне радовался, что все так обошлось. Не то что трое суток гауптвахты, неделю,
месяц мог бы просидеть… Зато от свидетеля избавился. Тревожило одно: на следующую ночь
должен был подать известие о себе, однако не собирался его подавать. Делал вид, что спит
непробудным, тяжелым сном, будто спросонок чмокал губами.