Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
И вот Рудольф фон Тюге, законный обладатель благородного имени, пока что единственного
своего богатства, в страшной и притягательной России. Ему повезло. Лентяй, не любивший ни
физического, ни умственного труда, он в свое время не воспользовался случаем, не проник в
близкое окружение Адольфа, того самого оратора из мюнхенских пивнушек, а он, к удивлению
Рудо, стал великим и ясновидящим фюрером всего немецкого народа. Зато попался он на глаза
кому надо, снюхался с одним из помощников Гитлера, с самим Кальтенбруннером, и именно это
после событий 1933 года определило дальнейшую судьбу и место в обществе облагородившегося
потомка фрейбургского мещанина-бауэра Фортюги.
Во время фашистского путча Рудольф превзошел самого себя. Опыт и практика на
альпийских перевалах пригодились ему самым лучшим образом. Он не спал ночами, был
неутомим и изобретателен при вылавливании коммунистов, евреев, всяческих нелояльных
личностей, водил их поодиночке и толпами, как овец, многих не доводил до места назначения,
только сообщал о количестве тех, кто был убит «при попытке к бегству».
Его умение, старательность и ловкость заметили и оценили, он оказался в фаворе, и
должности посыпались на него, как из рога изобилия. Только что оборудовал один концлагерь,
утвердил в нем идеальный порядок, а уж приказывали перебираться в другое место и начинать
все заново. Оставлял после себя комендантом лагеря кого-нибудь из «желторотых» – так он
называл всех ниже чином, – а сам спешил создать новый ад. О, он любил в концлагерях
идеальный порядок. Чтобы узники ходили по струнке, каждый должен был пройти через голод,
холод и беспрерывные издевательства, превратиться в мумию и уж только тогда удостоиться
последнего чистилища – крематория.
Концлагеря старательно, с любовью устроил фон Тюге и в Германии, и во Франции, и у
чехов, и у поляков, а теперь прибыл сюда, на загадочный Восток. Здесь, как нигде, надо было
установить новый порядок.
Фон Тюге и его молодчики немного опоздали, им следовало прибыть сюда еще вчера
одновременно с войсковыми частями, но история простит штурмбаннфюреру – он не загулял,
нет, по дороге нашлась для него работа и в Лемберге[1], и в Виннице, и в Житомире, и еще во
многих-многих городах и поселках со странными, труднопроизносимыми названиями.
Теперь – Калиноф… Калиноу… Черт знает что…
О его прибытии ортскоменданту Цвиблю доложили уже тогда, когда тот заканчивал
«миттагэссен» в компании со своей Гретхен и ефрейтором Кальтом. Ждали традиционный кофе и
ломали головы над тем, куда мог деваться рядовой Рандольф, и именно в это время через порог
перешагнул бронзоволицый атлет в форме, перед которой трепетали и ефрейторы, и коменданты
всего фатерланда. После традиционного «хайль» гость басовито прогудел:
– Штурмбаннфюрер фон Тюге, с вашего разрешения.
– Цвибль.
Фон Тюге брезгливо сморщился, переспросил:
– А? Как?
– Ортскомендант господин Цвибль.
– Рад приветствовать вас, гауптман, – произнес пришелец и поморщился: фамилия
коменданта напомнила ему детство, когда он вынужден был нажимать на сырой и жареный лук.
Цвибль воспринял эту брезгливость как пренебрежение высокородного к человеку низкого
происхождения, однако любезно пригласил давно ожидаемого гостя к столу.
Фон Тюге развалился на стуле, на котором до этого вертелась Гретхен.
– Кофе?
– И шнапс! – ответил фон Тюге.
Сразу же вопрос: как дела, гауптман? Все ли в порядке? Все хорошо, господин
штурмбаннфюрер, кроме одного неприятного и загадочного случая: то ли бегство, то ли
хищение, или… черт знает что… Отсутствие солдата Рандольфа. Испуганно, а поэтому
многословно и путано докладывал ефрейтор Кальт, а фон Тюге проявлял чисто
профессиональную заинтересованность.
– Найдем, разберемся, – самоуверенно, как мастер своего дела, прогудел фон Тюге. —
Заложников взяли?
Ни Кальт, ни Цвибль не поняли сути вопроса, а когда взяли в толк, начали оправдываться:
ведь неизвестна причина исчезновения солдата, может быть, нет и необходимости…
– Необходимость есть всегда, – сурово поучал фон Тюге. – Надлежащее количество
заложников всегда должно быть под рукой. Фюрер приказал лично: «Первое: любой случай
неповиновения или сопротивления немецкой оккупационной власти, независимо от
обстоятельств, следует расценивать как проявление коварства коммунистов, и второе: в
зародыше душить подобные коварства, сразу же принимать самые решительные меры для
утверждения авторитета оккупационной власти и предупреждения дальнейшего развития
нежелательных действий. Следует знать: на оккупированных землях надо вселять в жителей
страх, а для этого надо прибегать к жестокости. За жизнь одного немецкого солдата, как
правило, должны быть подвергнуты смертной казни не менее пятидесяти – сотни коммунистов…»
И Цвибль и Кальт в знак согласия кивали головами.
– Берем на учет коммунистов, евреев, – докладывал комендант.
– Не учет нужен, нужны они лично…
В комнату вошла секретарша Цвибля с подносом в руках. На прихваченном из Берлина
подносе красовалась бутылка коньяка, звенели рюмки и дымились чашечки кофе.
Фон Тюге так и прильнул взглядом к пепельного цвета волосам Гретхен.
– Мой делопроизводитель, – познакомил Цвибль, – Гретхен Блау.
Фон Тюге шумно встал со стула, прищелкнул каблуками, по-светски поклонившись,
выпрямился:
– Штурмбаннфюрер Рудо фон Тюге. Очень, очень рад.
Гретхен, поставив на стол поднос, смело протянула руку, а фон Тюге галантно ее поцеловал,
как это и должен был сделать потомок «фонов» и вместе с тем несколько сдержанно, как это
должен был сделать уже штурмбаннфюрер.
Место для Гретхен освободил Кальт, фон Тюге вдруг крикнул:
– Курт!
В тот же миг раскрылась дверь, и на пороге, как из-под земли, вырос востроносый вестовой,
длинный и тонкий, вымученный и бледный, как росток картофеля, проросший в темном погребе.
Ни слова не сказал штурмбаннфюрер, никто не заметил, как он кивнул, и Курт, вскрикнув
«Яволь!», закрыл дверь.
Выпив рюмку за прекрасную Гретхен, фон Тюге вернулся к калиновским делам. Теперь его
больше всего интересовал председатель райисполкома и его водитель.
Ефрейтор Кальт, сидевший как на иголках, попросил разрешения выйти. Цвибль,
покосившись на фон Тюге, разрешил:
– Идите и устройте господину штурмбаннфюреру жилье.
– О, не беспокойтесь, гауптман, – гость скривил рот, – мои молодцы такие вещи
устраивают быстро и хорошо.
Кальт, оказавшись за порогом, прежде всего достал из кармана платок, чтобы вытереть
вспотевшую от волнения шею. Уже в коридоре разминулся с медхен – копией Гретхен Цвибля,
даже остановился от удивления: кажется, та не выходила из комнаты…
– Мой… так сказать… делопроизводитель, – познакомил штурмбаннфюрер хозяев с
прибывшей и смешливым глазом ловил взгляд Гретхен Цвибля.
Попивая шнапс и кофе, Цвибль информировал прибывшего о калиновских делах, фон Тюге
слушал, а сам все ловил взгляд Гретхен Цвибля, та тайком, воровски постреливала маслеными
глазками ему в ответ. Не дослушав коменданта, штурмбаннфюрер ни с того ни с сего заявил:
– Гауптман! А не поменяться ли нам нашими Гретхен? Гретхен на Гретхен?..
Обе Гретхен расцвели, Цвибль растерянно хмыкнул, он не мог понять шутки, недоступной
его простой натуре.
– Ничто не ссорит настоящих мужчин так, как женщина. И ничто так не объединяет в
братании настоящих солдат, как женщина. Ну, как, гауптман?
И расхохотался.
Цвиблю хотелось закрыть обеими руками уши, но он улыбался. Обе Гретхен весело
смеялись.
– А ваш пленник… этот, шеф партизан, должен выдать всех до одного…
– Такой не выдаст… – пессимистично прозвучал голос Цвибля.
Наступал вечер. Приближалась ночь. Самая ужасная, самая трагическая ночь в жизни
Андрея Качуренко.
XXV
Люди чувствовали себя так, словно, не сговариваясь, сделали что-то некрасивое и теперь
боялись взглянуть друг другу в глаза. Разбрелись поодиночке, думали.
У каждого на душе было скверно, – присудили человека к смертной казни, присудили
врага, и ни у кого не поднимается рука его казнить. Что это? Недостаток ненависти?
Непривычка? Брезгливость? Трусость?
Наверное, все, вместе взятое. Они были уже партизанами, но все еще оставались мирными и
мягкосердечными калиновчанами.
Из лесной чащи выплыла фигура лесника Гаврилы, за ним Белоненко и Кобозев вышли на
поляну.
Вслед за ними плелся Ванько Ткачик. Хотя и был самым молодым, должен был бежать
впереди всех, а он еле брел, ослабевший, измученный, голодный, оборванный и… счастливый.
Счастливый не внешним, а внутренним счастьем, тем, которое не всегда на виду у людей. Уже
потерял было надежду встретиться со своими, в одиночку, как медведь-шатун, блуждал по лесу,
присматривался к следам, прислушивался к каждому шороху, вкрадчиво переходил от массива к
массиву, пригибаясь, перебегал поляны, опасаясь попасть кому-нибудь на глаза.
А все-таки попался…
Возвращаясь в лагерь от ограбленных и разрушенных землянок и складов, Белоненко с
Кобозевым присели на опушке, прижались спинами к дубу, один с одной стороны, а другой – с
противоположной, чтобы все видеть и слышать, закурили по цигарке. Прислушались к шелесту
листьев, к легоньким ударам, похожим на выстрелы, – дуб терял перезревшие желуди. Было
тихо и погоже в лесу, будто он пуст, отдан без остатка в распоряжение партизан и подвластен
только им. Ноги отдыхали, от шершавого ствола струилось приятное летнее тепло, клонило в
дремоту. В чаще приятно пахло папиросным дымом, смешанным с запахами грибов и опавших
листьев.
Вдруг Кобозев откатился в сторону, припал к земле. Тревожно взглянул на Белоненко,
приставил палец к губам и повел головой в сторону поляны.
Белоненко чуть повернул голову и сразу же понял причину тревоги начмила. С
противоположной стороны, из густого березняка, пригнувшись, крался человек не человек, зверь
не зверь. Если бы это был зверь, то им мог быть только молодой медведь. Поскольку же медведи
под Калиновом не водились, получалось, что это все-таки человек. Да еще и с винтовкой на
плече! Пригибаясь, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, неизвестный бросился через
неширокую поляну, забирая немного вправо. На голове у него то ли была кавказская баранья
шапка, то ли волосы так слиплись, издали разглядеть было нелегко, тем более что на опушке,
где залегли Белоненко с Кобозевым, росли хотя и невысокие, но густые кусты и папоротники.
Белоненко не маскировался, не припадал к земле, наоборот – встал на колени, а затем на
ноги, приготовил оружие к стрельбе, но, когда незнакомец на миг остановился, узнал в нем
секретаря райкома комсомола.
– Да это же Ткачик! – чуть не вскрикнул он.
Кобозев порывисто поднялся.
– Убей меня гром – он! А я гляжу…
Они побежали к нему, закричали:
– Эгей, Ванько! Ткачик!
Ванько Ткачик сначала ничего не понял, как подкошенный упал на землю, неуловимым
движением снял с плеча винтовку, и вдруг ему стало ясно, что он нашел тех, кого искал, и,
счастливый, бросился им навстречу: «Друзья! Братишки!»
Ванько Ткачик не рассказывал о своих злоключениях, о том, что пережил, блуждая в лесу.
Искал партизанскую базу в каждом лесном массиве, а попадал в незнакомые урочища, такие
глухие и дикие, где, видимо, не ступала человеческая нога. А тут еще жажда. Есть не хотелось,
он, казалось, мог и год жить без еды, но безводье доводило до сумасшествия. Внутри жгло, во
рту сохло, думал, пройдет час-другой, и, если не найдет ямки или лесного озерка и не погасит
этот пожар, не увлажнит язык и глотку, жажда задушит его.
Он мотался всю ночь по лесам и перелескам, в скупом свете звезд замечал блеск росы,
воспаленные глаза принимали сизую щетину лесных хвощей за полноводные реки и озера, он, не
раздумывая, бросался к ним, бежал, спотыкался о пни и ветки, падал, шарил руками, вынюхивал
влагу и ничего не находил.
Последние силы оставляли высохшее, немощное тело, разум затмевался, наверное, так бы и
сгорел от жажды, потерял бы рассудок, если бы не набрел на лесное болотце. Оно ничем себя не
выдавало, чернело впереди пятном, он направился было в другую сторону, считая почему-то эту
местность опасной, и вдруг услышал какой-то шум, чавканье копыт в болотце, догадался: дикая
коза или вепрь вылезал из болотянки. Правда, это мог быть и человек, даже враг, но уже ни на
что не обращал внимания Ткачик, все равно, от чего гибнуть – от смертельной жажды или от
вражеской пули.
Он не выбирал место, припал пересохшими, покрытыми глубокими трещинами губами к
мелкой ямке, а может быть, следу от лосиного копыта, наполненному ржавой, болотистой водой,
жадно глотал, захлебываясь, пил и не мог напиться, а когда влага кончилась, переполз на другое
место, разгреб ряску и что-то липкое, похожее на нитчатку, пил, уже не торопясь, и отдыхал
заодно. Здесь его и застало утро.
С сожалением оставлял он гнилое болотце в лощине, среди густых кустов ивняка и
ольхового редколесья, готов был хоть в карман набрать зеленовато-желтой воды, но понадеялся,
что днем разыскать болотянку будет легче. Оказалось, что калиновские леса небогаты влагой, до
самой встречи с товарищами блуждал в чащобах, но вторично воду так и не нашел.
– Вода есть? – не поздоровавшись, захрипел пересохшей глоткой Ткачик.
Предусмотрительный начальник милиции всегда имел при себе все необходимое. И на этот
раз у него на боку болталась фляга, наполненная водой из колодца Гаврила.
Ткачик шумно глотал пропахшую жестью жидкость, вода лилась из уголков губ, падала
мелкими брызгами на одежду; болезненно постанывая и мыча, он высосал все без остатка и
только тогда, смачно вытерев рукавом влажный рот, взглянул на Кобозева, на Белоненко,
взглянул на лесника Гаврила, который было замешкался в бору, а теперь приближался с
оттопыренной полой сермяги, полной бронзовоголовых боровиков. Ванько счастливо улыбался —
словно все тревоги, все невзгоды, все беды остались позади.
Во временном лагере, возле наспех сооруженной под молодым густолистым дубом будки,
обложенной уже увядшими и пожелтевшими ветками осины и орешника, их встретили радостно,
торжественно. Здоровались, засыпали вопросами, на которые почему-то не ждали быстрого
ответа, а Кармен, увидев ободранного, измученного Ткачика, сразу же бросилась к бидону с
водой, наполнила кувшин, на ходу сказала какое-то слово Зиночке Белокор и приступила к
Ваньку:
– Умойся, Иванко, на тебе лица нет…
Ткачик с благодарностью взглянул на Кармен и совсем не удивился, как это она оказалась
здесь, видимо, считал, что иначе и быть не могло, покорно подставил под прохладную струю,
выплеснувшуюся из кувшина, грязные, все в ссадинах и волдырях руки, но, прежде чем смыть
грязь, не вытерпел, набрав в горсть воды, поднес се к жаждущим губам.
– Что с мамой? – обратился он к Кармен.
Спросил так, как должен был спрашивать о живой, так как во время тревожного и трудного
путешествия сам себя убедил в том, что мать жива, она только погрузилась в глубокое
беспамятство, а может быть, ее охватил летаргический сон. Не могла она умереть, не могла…
– Ой, Иванко, не спрашивай…
Он долго и тщательно мыл руки, плескал водой в лицо, тем временем Зиночка Белокор
выставляла на большой круглый пень неизвестно когда и для чего спиленного дуба-великана
невзыскательную партизанскую еду, а Кармен тихо рассказывала, как калиновцы похоронили
его мать, как несли ее на руках после того, как гитлеровцы выбросили гроб из самодельной
тележки…
Молча слушал все это Ванько Ткачик, не проронил ни слова.
После этого жадно, второпях утолял Ванько уснувший было в нем и проснувшийся только
тогда, когда глаза наткнулись на еду, голод.
Партизаны окружили Белоненко с Кобозевым, а те отрывисто, с гневом и печалью в голосе
рассказали о том, что увидели на месте тайного склада и лагеря. Их слушали молча, только
многозначительно переглядывались, а когда вопрос был исчерпан и обсужден, Белоненко, как и
следует старшему, поинтересовался лагерными новостями.
– Трибунал судил пленника, – басовито сообщил Голова. – Признали виновным в
преступлениях против народа и присудили к вышке… Вот только расстрелять фашиста некому…
– Так… – неуверенно протянул Белоненко.
Заговорил Трутень:
– Ждали Луку Лукича. Ему в соответствии с его профессией и надлежит исполнить приговор
суда…
– Милиция – все равно что армия. Ее дело прикончить гадюку, когда та заползет…
Кобозев не на шутку разозлился:
– Наше дело, дело милиции, – общественный порядок. Поддержание общественного
порядка и законности. А прихлопывать – дело не наше.
С надеждой смотрели на Белоненко. Он командир, он самый старший, значит, и самый
смелый, самый решительный. Ему и винтовку в руки. Ждали, что молча ее возьмет, откроет
затвор, посмотрит в дуло, – чистое ли? – подступит к осужденному, велит идти вперед,
направит в глубь леса, ведь не тут же, возле лагеря, на глазах… где женщины… Но Белоненко,
очевидно, не понял, чего подчиненные ждут от него, то ли не хотел понимать, стоял склонив
голову, думал. И заговорил совершенно о другом.
– Что будем делать, друзья, как действовать? Базы разгромлены, мы остались без
продуктов, одежды, запасов. К счастью, боеприпасы в землянки не закладывались, их
закапывали отдельно, поэтому, наверное, сохранились. Мы не успели обойти все точки.
– Пока не поздно, надо заготовить картошку…
– В села кинуться, в колхозные кладовые…
– Кто-то видел, в лесу блуждали ничейные коровы…
Ванько Ткачик, утолив жажду и голод, почувствовал себя человеком, стал способным к
действию. В совещании участия не принимал, так же как и Кармен и Зиночка. Девчата стояли по
обе стороны, смотрели на него сочувствующими и пугливыми глазами, стараясь уловить в его
взгляде самое малое желание, готовые немедленно его исполнить.
– Где он?..
Кармен сразу же догадалась, о ком речь.
– Под березой. Спартак стережет…
В сопровождении девчат Ткачик подошел к пленному. Тот сидел невдалеке от
замаскированной в чащобе будки под березой, возле наспех слепленного из сухих веток
укрытия, сосредоточенно вертел в руках ветку орешника. Суровый, настороженный Спартак,
держа на боевом взводе трофейный автомат, сидел чуть дальше – на пне, часовому запрещалось
переговариваться с осужденным.
Шагов за десять до укрытия Ванько Ткачик остановился, словно наткнулся на невидимую
преграду. Немигающе глядел на немца. Так вот он какой, живой и невредимый фашист, один из
тех, кто убил его мать, кто принес горе и страдания его народу. Щуплый, белобровый,
изможденный, с печатью обреченности. Равнодушно взглянул Ваньку в глаза – он привык к
враждебным, упрекающим взглядам, знал и смирился с тем, что доброжелательные лучики в
человеческих глазах ему уже никогда не увидеть. Этот парень был ему ровесником…
А Ванько представил себе на миг: этот длинный гнется за штурвалом самолета, щурит глаза,
нажимает на гашетку пулемета, строчит… Представил себе, как этот белобровый, с беззаботным
смехом, залихватски сбив набок пилотку, по-разбойничьи переворачивает самодельную тележку
и просто в песок, на дорогу, падает труп матери…
– Этот не был тогда там?.. – спрашивает у Кармен.
Кармен пожимает плечами, колеблется.
– Все они на один манер. Белобровые, длинноногие… горластые… нахальные…
«Наверное, был», – решает про себя Ванько и, обернувшись, идет к толпе. Партизаны все
еще решают жизненно важные проблемы: придется жить в лесу не день и не два, поэтому надо
думать о базе, обеспечить тыл, без которого не способна действовать ни одна боевая единица.
Ткачик знает, что все эти вопросы решат и без него. Умываясь, слышал спор Кобозева с
Трутнем о фашисте. И хотя с опозданием, но понял, о чем шла речь. Значит, сама судьба дает
ему случай отомстить за мать, открыть счет мести, которому не будет конца до тех пор, пока
фашисты будут шастать по его родной земле.
Протиснувшись сквозь возбужденную толпу, Ткачик встал перед Белоненко.
– Товарищ командир! Разрешите обратиться?
Все смолкли. Впервые Белоненко был признан командиром, и впервые к нему обращались
так, как положено в боевом подразделении.
Белоненко разрешил…
– Я могу исполнить приговор…
Взгляды всех были обращены к Ткачику. Люди молчали.
– Разрешите, товарищ командир… Отомстить хочу… за мать… за Андрея Гавриловича…
Пристальным и глубоким взором обвел Белоненко присутствующих, каждому заглянул в
глаза. Понял: не понравилось товарищам напоминание о Качуренко… Еще же неизвестно, что с
человеком…
– Ну, – пробасил Голова, – если есть доброволец…
Толпа ожила, зашевелилась. Хорошо, что Ткачик сам вызвался. То, о чем рассказали Кармен
и Спартак, не укладывалось в голове, не поддавалось пониманию…
Белоненко дал согласие.
– Есть выполнить приказ!
Ткачик повел фашиста вдвоем со Спартаком. Спартак считал: как сын пограничника, как
человек, взявший «языка», он обязан довести это дело до конца. Ткачик к инициативе Рыдаева
отнесся с одобрением, когда отошли от лагеря подальше, сказал:
– Молодец, Рыдаев, из тебя выйдет настоящий боец.
Под раскидистым дубом толпой стояли партизаны. Не сводили глаз с тройки, которая все
отдалялась и отдалялась. И молчали.
XXVI
Лесными чащами, по чуть заметной тропке, протоптанной то ли людьми, то ли диким зверем,
скрадываясь, пробирается женщина. По-сельски одетая в простую, видавшую виды одежду —
широкая юбка с оборкой, на плечах широкая фуфайка, на голове старый черный платок в белый
горошек, завязанный треугольной будочкой надо лбом. Лицо тоже простое, крестьянское,
загорелое, испещренное первыми старческими морщинами.
Только глаза у женщины молодые, лучистые, они так и стреляют под каждый кустик, под
каждое дерево, похоже, что они способны видеть и то, что делается в лесной чаще.
Женщина собирает грибы. Один большой, уже прихваченный червем в ножке, а все больше
мелюзга – они лежат в круглой корзиночке, сплетенной из лозы. Можно догадаться, что
женщина либо недавно пришла на грибную охоту, либо не знает тонкостей сбора грибов, так как
при урожае в этом году на грибы, когда столько под каждым кустом, корзинка давно могла бы
быть полным-полна. Правда, оккупанты развесили на всех заборах, на всех воротах приказы, в
которых под страхом смерти запрещалось кому-либо оставлять свои дома без ведома власти, а
тем более ходить в лес.
Остановилась на распутье. Прислушалась. Будто даже встревожилась. Видимо, знала, что
левая стежка выводит прямо к сторожке лесника Гаврила, а идущая прямо была протоптана
недавно неизвестно кем и направлялась в лесные дебри, в таинственную неизвестность.
Отступила от стежки, устало присела на поваленное дерево, прислушалась. Вокруг склонялись
папоротники, пожелтевшие, напоминавшие удивительное плетение, примятые самой осенью,
высоко вверх тянулись редкие сосны, серые внизу и золотистые в вышине, вдали светились от
лучей поляны, – в таком лесу видно далеко и издали можно было заметить любого человека.
Если бы кто надумал маскироваться, достаточно ему было замереть на одном месте, среди
высоких папоротников, и он сливался с окружающей природой, становился невидимым
постороннему взгляду.
Евдокия Руслановна это хорошо знала. О, она многое знала, а еще больше хотела знать,
предусмотреть, предугадать наперед. Поэтому ей не сиделось в лагере.
Присела на бревно немного отдохнуть. Теперь была спокойна, так как счастливо добралась
до леса, вступила в зону своего партизанского отряда, поэтому могла позволить себе передышку.
Необходимо было привести в порядок собственные мысли, осмыслить на досуге то, что требовало
осмысления. Могла бы завернуть к Приське и Гаврилу, напиться воды, смыть с лица пыль и
следы сажи, этой своеобразной и вынужденной косметики. Но ее тянуло к друзьям, а лесной
воды для нее хватит и в выкопанной в лощине ямке, еда тоже кое-какая найдется.
Она проделала пока первый поход, а устала невероятно. Ноги гудели, на ступне
образовалась мозоль, вскоре она во время ходьбы лопнула, ступню теперь жгло, как огнем.
«Значит, придется тебе, Докия, привыкать к походной жизни?» – сказал бы ей ласковый
Вовкодав, подумала женщина, и теплая улыбка появилась на ее губах. Вспомнила мужа, и
отогрелось сердце, хотя одновременно непонятная грусть охватила все существо, на минуту
представилось: где-то там, далеко, среди чужих людей, чувствует себя одиноко ее Вовкодав,
невольно тревожится за свою Вовкодавиху. Она могла бы и не собирать в лесах, на которые
оккупанты наложили грозное табу, грибки, и по возрасту, и по полу ей не следовало воевать, да
еще в таких опасных условиях. Она осталась здесь добровольно, после долгих разговоров с
Вовкодавом. Первый секретарь райкома тоже на первых порах и слышать не хотел: «Именно без
тебя тут и не обойдутся, только бабусь нам и не хватало в таком деле». Однако она сказала, что
все равно останется, и он сдался: «Считай, Дока, что в некоторым смысле ты права, как-никак в
трех подпольях побывала». – «В третье пока только собираюсь». – «Что ж, ладно», – вздохнул
тот. К сердцу прильнула нежная волна. Где он теперь, наш первый? На фронте? В тылу? Скорей
всего, в тылу – организовывает, налаживает, приказывает, убеждает.
Она готовилась к этому третьему подполью тщательно, взяла на себя роль его организатора,
тайком, сурово, с глазу на глаз, без свидетелей вела разговоры с десятками людей, осторожно
прощупывала каждого, никому сразу ничего не предлагала… Она знала: оккупанты придут, а
сердцем, как и сотни тысяч, миллионы советских людей, не могла до конца в это поверить.
Когда это произошло, Евдокия Вовкодав не сидела ни минуты сложа руки. Она —
разведчица, агитатор, организатор сложной, запутанной и незримой системы связи, без которой
не может существовать ни один партизанский отряд. Этому она научилась в подполье при
Деникине и при Петлюре, должна была еще и в Киев попасть после захвата его белополяками, но
не успела, только пробралась в Бровары, а тут и Первая Конная подоспела, стремглав побежали
белополяки с Украины вместе со своим маршалом Пилсудским.
Она была тогда юной девушкой, может быть, слишком юной для разведчицы, но, поскольку
работала под руководством выдающихся конспираторов, революционеров, воспитанных самим
Лениным, а природа наделила ее сообразительностью и бесстрашием, могла проникнуть в такие
места, о каких другие и подумать бы не смогли, узнавала о таких вещах, которые прятались под
десятью замками.
Опыт превращает человека в личность. Опыт Евдокии Руслановны, вошедшей в состав
небольшой группы, будущего партизанского отряда, ее присутствие среди людей разных по
характеру, склонностям, закалке и, наконец, умению воевать – воевать они были готовы все, но
никто из них не знал толком, как это делается, – ее настойчивость и решительность в такой
обстановке должны были стать опорой для других. Евдокия Вовкодав это хорошо осознавала,
поэтому и направилась сразу же в разведку. Теперь знала: оставить группу без четкого
представления о внешнем мире нельзя. Надо знать, что происходит вокруг них сегодня,
предусмотреть то, что будет завтра и послезавтра, надо вырисовать перед собой ясную
перспективу, которая позволит отряду стать боевым и мобильным, по возможности неуязвимым
для врага.
Встревоженная, но довольная, возвращалась она в отряд. Несла точные сведения о
сложившейся ситуации.
С Платонидой незадолго до отправки в лес она разговаривала так, как разговаривала с
немногими калиновцами. Распознала за долгие годы соседства в Вовкивне саму себя,
Вовкодавиху, пришла к твердому выводу: «Вот такой была бы и я, если бы добрые люди не
поверили в меня, не вовлекли в великое дело, не осветили разум и душу высоким и чистым
светом идей». Платонида же, к сожалению, осталась заземленной, будничной, хотя и с доброй,
отзывчивой душой, такие люди, как Платонида, если уж становились кому-либо другом и
товарищем, то оставались ими навсегда.
Не ошиблась Евдокия Руслановна. Встретила ее теперь Платонида с такой радостью, с какой
разве что встречала родных сестер, хотя и явилась к ней соседка в лихую минуту. Сразу же
догадалась: не убежища искать, а за чем-то другим, за более важным пришла Вовкодавиха, за
таким, которое оплачивается, бывает, не только кровью, но и самой жизнью.
Обо всем рассказала ей Платонида. А в довершение ко всему еще и Чалапко, калиновского
бургомистра, позвала. Пошел, почесывая голову, на нежданный вызов, сам себе удивился: и
зачем это она его зовет? Да еще так скрытно? С такими предосторожностями? Э-эх, Платонидка
милая, всю жизнь не звала, всю жизнь только снилась, а теперь вот, когда уже поздно, позвала…
Только увидев у Платониды Евдокию Вовкодав, догадался, зачем понадобился.
«Бегите, немедленно прячьтесь, исчезайте, не то кому-кому, а вам первой… если не девять
грамм, то галстук из веревки», – торопливо советовал он, явно стремясь как можно быстрее
избавиться от напасти, опасаясь, что Платонида, гляди, попросит приютить опасного человека, а
где он ее спрячет? Или он сам себе враг, чтобы набрасывать собственными руками удавку себе
на шею?
Евдокия Вовкодав сдержанно поздоровалась, вопрошающе взглянула в глаза. Так было и в
мирное время – здоровалась, но смотрела вопрошающе: а кто ты есть, Софрон Чалапко, и что ты
прячешь в своем сердце?
«Это хорошо, – сказала она, – что в бургомистры взяли именно вас. Если бы спросили
нашего совета, то мы подсказали бы именно вашу кандидатуру», – она невесело улыбнулась. А
Чалапко стало стыдно за то, что набросился на нее с советами. Выходит, она не прятаться сюда
пришла… «Мы подсказали бы…»
Проглотил клубок в горле, ждал, что она скажет еще. А она так уверенно, так спокойно
попросила: «Рассказывайте, Софрон Прокопович. Обо всем расскажите, подробно».
Он рассказывал. И сам удивлялся, как много попалось ему на глаза. Начал с жалобы на
собственную судьбу и только вот сейчас словно со стороны посмотрел на свое положение и
невольно обрадовался, что именно эта женщина, появления которой он сначала испугался,
позвала его и выслушивает. Теперь будет не один, теперь будет знать, что делать, оказавшись на
такой должности, для чего делать и как делать.
После разговора они быстро и тайком разошлись в разные стороны, она понесла товарищам
чрезвычайно ценные сведения, а он – раздвоенную душу, которая с этого времени должна была
стать такой скрытной и гибкой, чтобы не сломаться…
По дороге Евдокия Вовкодав заглянула в два села, встретилась со своими сообщниками. Это
было крайне необходимо, хотя, может, и неосмотрительно. От Чалапко узнала: Качуренко в
когтях оккупантов. Как ведут себя оккупанты с пленными, да еще с такими, как Качуренко, она
знала. Из него будут выбивать все, что можно выбить. Андрей Гаврилович – человек из крови и
плоти… А гестаповцы – мастера своего дела… Скорее всего, он умрет, не проронив ни слова, не