Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
заглянуть за молочный занавес, расспрашивал Спартака:
– Следом не идут? Вас кто-нибудь видел?
Тетка Приська, услышав этот вопрос, присоединилась к Гаврилу:
– На какого черта вы притащили сюда эту нечистую силу? Где вы взяли его, окаянного?
Спартак объяснил, что пленный немец является самым удобным способом для
транспортировки поклажи. Тетка уж было и рот раскрыла, чтобы высказать свое отношение к
такого рода затеям, но Кармен ее опередила, сказала, что Спартачок совершил подвиг – взял в
плен немца, который мог арестовать их самих.
– Вот тебе и Партачок! – довольно сузила и без того узкие, по-монгольски раскосые глаза
тетка. А я все думала – дитя.
Когда же услышала, что сестра Платонида велела в первую очередь передать привет какой-
то двоюродной тетке, так и пронзила глазом Гаврилу.
– А я же тебе говорила… Беги немедленно, зови Явдоху.
Гаврило закашлялся, быстро принялся сворачивать цигарку из такой крепкой и вонючей
махры, что ее слышно было в лесу за километр, а сам все посматривал в ту сторону, откуда
родственники притащили на подворье пленного.
Затем кивнул головой.
– Да придется, придется… Если не перебежали в другое урочище, они же теперь… они же
того… на заячьем положении.
Идти на розыски ему не пришлось. Уже совсем рассвело, бело-молочный туман стал похожим
на разведенную сыворотку, и из нее явилась знакомая фигура Саввы Дмитровича Витрогона,
который для Гаврила и Приси и поныне был самым высоким начальством.
Спустя какой-то час великий знаток истории древнего мира, интерпретатор всеобщей
истории человечества Гай Юлий Цезарь, а проще калиновский учитель Лан, старательно добывая
из памяти все слова и фразы немецкого языка, который он в свое время изучал, придирчиво
выспрашивал у обескураженного и оторопевшего Ганса военные тайны. Расспросили его о
вчерашней операции Кальта в лесу, узнали, что их партизанская база уже разрушена, а выдал ее
сам шеф Калинова.
– Неужели Качуренко? – даже задохнулся Нил Силович Трутень.
– Вранье! Провокация! – рассвирепел Агафон Кириллович Жежеря.
– Переспросите еще раз, – сурово насупив широченные брови, приказал прокурор Голова и
многозначительно переглянулся с судьей.
Переспрашивали, уточняли, допрашивали перекрестно – получилось одно: нежданных
гостей при вступлении их в поселок встретил именно шеф этого же поселка. И именно ефрейтор
Кальт официально сообщил солдатам, что шеф района, представитель самой высокой власти,
добровольно сдался завоевателям и начал им помогать.
– А мы здесь ждем! – сурово пробасил после глухой паузы Исидор Зотович Голова, слова
его прозвучали как самое суровое обвинение Качуренко.
Откликнулся Роман Яремович Белоненко. Его голос в утренней тишине прозвучал
незнакомо, по-новому, с командирскими нотками. Комиссар принимал на себя всю полноту
командования.
– Усилить охрану, организовать патрулирование. Мы с товарищем Кобозевым идем в
разведку, узнаем, в каком состоянии наши базы. Старшим в лагере остается товарищ Витрогон.
– А может быть, Витрогон лучше бы… Он дорогу в лесу знает.
– Дорогу покажет Гаврило. Витрогон, если что, выведет группу в надежное место.
Когда уже разведчики вышли из лагеря, Кобозев спросил:
– А с этим как? С пленником?
– Судить будем…
Вскоре над Гансом Рандольфом начался народный суд.
XX
В кабинет Цвибля неслышно вплыла секретарша, нежно проворковала:
– Цу миттаг эссен.
Ортскомендант Цвибль, не раздумывая, поднялся, направился к двери, за ним, почтительно
склоняясь, пошел Кальт, и только Петер Хаптер не сдвинулся с места. Может, не привык так рано
обедать, а может быть, еще и не заработал еду. Скорей всего, так и было, потому что Цвибль,
выходя, что-то ему пробормотал, он послушно кивнул головой.
Они остались в комнате втроем. Переводчик перешел за стол, но садиться в комендантское
кресло не посмел, замер на стульчике сбоку, оперся локтем на угол массивного стола.
Павло Лысак провожал коменданта из кабинета стоя.
– Прошу садиться, – сухо приказал переводчик.
Хаптер не торопился. Внимательно осмотрел собственные ногти, осторожно отодвинул от
края стола какие-то бумаги, посмотрел на окна, тоскливо покачал головой:
– Осень.
Проговорил таким голосом, словно единственной неприятностью было то, что в Калинов
пришла осень.
Павло Лысак тоже смотрел в окно, отметил, что осень в самом деле пришла на калиновские
улицы, но это его нисколечко не волновало, чувствовал себя одиноко всегда, какое бы время
года ни царило в природе. Что же касается Андрея Гавриловича, то ему было все равно. Для него
все времена года потеряли свои краски. Для него все кончилось. Тело еще жило, страдало, мозг
жил своей жизнью, но из всех чувств, доступных ему, осталось страдание, болезненное
ожидание конца.
Переводчик начал:
– Паны обедают… Не правда ли, уважаемый, вам странно, что в двенадцать у них уже
миттагэссен? Наш брат украинец откладывает трапезу поближе к вечеру, чтобы наработаться,
как вол, чтоб желудок не разбирал, что в него пихают, – давай, давай, борща, каши, затирухи,
картошки…
Избавившись от хозяйского глаза, переводчик стал неузнаваем, из Хаптера переродился в
Хаптура, снова был украинцем, который больше всего любит и умеет подшутить над собой.
Собеседникам было не до веселого настроения переводчика, они оказались неспособными
достойно оценить тонкую иронию, отшлифованный европейской культурой природный талант
мыслящей личности Петра Хаптура.
Он заметил это сразу же, нахмурился и то ли обиделся или просто определил, что не стоит
рассыпаться бисером перед свиньями, заговорил более глухим и более серьезным тоном:
– Пока пан комендант обедает, у нас будет возможность поговорить. Поговорим, как свои
люди.
Он повел разговор о таком, что Качуренко, слушая, только время от времени глотал
пересохшим горлом сухую слюну и его бросало то в горячий пот, то окунало в ледяную воду.
– Вы, уважаемые, предполагаете, что, допрашивая вас, хотят что-то выведать, о чем-то
узнать? Да не будьте же, хлопцы, олухами, а поймите раз и навсегда: чихать хотел, уважаемый
Качуренко, пан комендант на ваши показания. Ему о вас известно больше, чем вам самим о себе,
он знает не только то, что вы делали вчера, позавчера, десять лет назад, он знает даже то, о чем
вы думаете сейчас…
Качуренко с трудом перевел дыхание.
– Вам приказано остаться в тылу, велено организовать банду из отпетых партийцев, вы
заложили базы, харчи и оружие упаковали в ямы, а ортскомендант Цвибль, назначенный еще
задолго до вступления в Калинов, уже ведал, чем вы заняты, что думаете, к чему готовитесь…
Качуренко не мог этому поверить – откуда такое могло быть известно какому-то Цвиблю?
Это уж, прибыв сюда, раскопал, это, видимо, нашлась подлая душа, выдавшая врагу и склады и
тайну, ту, которая была известна немногим.
– Все напрасно… Все напрасно, уважаемые. Ваша игра – если ее можно назвать игрой —
проиграна, советские порядки не выдержали испытания, как видите, не хватило ума у «рабочих
и крестьян» управлять государством, не хватило… Ну в самом деле, уважаемый Качуренко! Кто
вы такой? Обыкновенный простак, извините за выражение. Взять хотя бы это – вам поручили
организовать банду террористов, а вы… в первый же день оккупации попали в каталажку, сидите
вот на деревянной табуретке, а пан Цвибль разыгрывает с вами комедию допроса…
Качуренко клонил голову, стыдно было не перед этим болтуном – перед самим собой.
Руководить районом он умел, а вот что оказался на этой табуретке…
– Поговорим откровенно, мы с вами украинцы. Независимо от того, кто как сегодня думает
и как понимал жизнь вчера. Сегодня ясно: армия Гитлера через неделю-другую возьмет Москву,
еще до наступления зимы будет на Урале…
Качуренко невольно поднял голову, в его потухших глазах вспыхнул огонек. Переводчик это
уловил.
– Да, да, уважаемый Качуренко. С полным разгромом армии Буденного открывается путь на
Москву. Осень, уважаемые, это время сбора урожая. Гитлер пожинает невиданный за всю
историю урожай.
Качуренко, если бы имел физическую силу, если бы не пересохло у него во рту, если бы не
жгло так в груди, возражал бы, кричал, ругался, доказывал бы, что все это вранье, но сейчас он
был способен только на одно – на молчание. И он молчал.
Переводчик был опытным психологом, он понимал людей, поэтому безошибочно определил,
что допрашиваемый не верит ни единому его слову. Возможно, кто другой в такой ситуации стал
бы сердиться, ругаться, но не Петер Хаптер.
– На вашем месте, в вашем положении, я тоже не поверил бы во что-либо подобное. К
сожалению, факты – вещь упрямая. Я говорю, к сожалению…
Петро Хаптур заговорил про Украину, про «многострадальную неньку Украину». Про давние-
давние времена, когда еще шумела Сечь. С патетической грустью вспоминал недавние времена,
когда не утвердились на украинской земле ни Центральная Рада, ни Скоропадский, ни
Директория, ни Петлюра, ничего не мог поделать и Тютюнник, вместе с ним ему, Петру Хаптуру,
недоученному студенту из хутора Затуляки, который располагался в овраге, рядом с зеленой
рощей, пришлось драпать и искать приют на чужбине.
– Великий фюрер Германии вернул украинцам все привилегии и права. Он восстанавливает
нашу державу. В славном городе Львове Ярослав Стецько уже формирует кабинет украинского
правительства, украинская добровольческая армия под руководством подхорунжего Андрея
Мельника поднимает знамена.
На лице Качуренко с трудом обозначилась улыбка. И этого не пропустил внимательный глаз
Петра Халтура.
– Не верится?.. И в самом деле трудно поверить, уважаемые, в такое счастье. Украина
будет принадлежать украинцам…
И сразу же предостерег, сурово предостерег, стукнув по столу кулаком.
– Безусловно, не всем украинцам. Только достойным, Тем, кто навсегда забудет о
большевистских обещаниях, о службе-дружбе с русскими. «Универсалы» Хмельницкого новая
Украина отменяет раз и навечно… Вот так, уважаемые.
Петро Хаптур выговорился. Он считал, что нарисовал такую убедительную картину, которую
только сумасшедший мог бы отрицать. Андрей Качуренко вполне допускал такую мысль, что
Гитлер мог дать разрешение на создание марионеточного правительства Украины, которое
должно было стать орудием задурманивания, ослепления и разъединения украинского народа.
Понимал и то, что переводчик рассказывает об этом ему с Лысаком не по доброте душевной, не
потому, что он «украинец», а имея в виду свое. Поэтому молчал, тем более что его ни о чем не
спрашивали.
Павло Лысак сидел, откинувшись на спинку стула. Казалось, речь переводчика не задела
его сознания. И у Качуренко почему-то нехорошо, тревожно встрепенулось сердце – при
появлении Лысака почувствовал было себя уверенней, а тут сразу стало ему так одиноко, что
даже на душе похолодело.
Качуренко безнадежно клонил голову, минутный интерес к жизни, к людям снова куда-то
исчез, снова он стал безразличен ко всему, и все же хотелось одного – как-то спасти Лысака, он
молод, глуп, жизни не видел, не успел еще ничегошеньки сделать ни хорошего, ни плохого,
зачем же должен гибнуть преждевременно? Но как спасешь? Та Украина, которую обещает
Гитлер, рассчитана на послушных, согласных склонять шею, а Лысак имел непокорный характер,
воспитанный советским строем. Этот не покорится, будет бороться. Поэтому именно для этого
стоит ему спастись…
Петро Хаптур ходил по комнате. Может быть, засиделся, может быть, ноги затекли или
поясницу заломило, уже не молоденький.
Хаптур походил-походил, внезапно остановился перед Качуренко, покачиваясь на носках
сапог, сверлил его глазами.
– Плохи ваши дела, уважаемый Качуренко, ой плохи…
Качуренко в ответ только хмыкнул, звук застрял в горле.
– Не узнали Павла Рысака? Промолчали. Почему хитрите? Парень возил вас несколько лет,
работал на вас, а вы его не узнали, ай-ай-ай. Или, может быть, стыд глаза выел? Это же вы
кричали, что при советских порядках нет эксплуатации, а тем временем бесстыдно
эксплуатировали безродного… И не стыдно теперь людям в глаза смотреть?..
И снова заходил по комнате. А Качуренко болезненно думал: кто же это, какая скотина
донесла такое Хаптуру? Думал, открестившись от знакомства с парнем, как-то спасет его от
неволи, а теперь видел – напрасно.
Хаптур снова сел на стул, оперся локтем на уголок стола, прикрыл лицо широкой ладонью.
– Насильно втянули парнишку в свою бесчестную компанию, в преступную банду, а человек
только начинает жить. Теперь скажите, как с ним быть? Нам, новой власти, при новом порядке?
Как нам вести себя с такими Павлами?
Хаптур не требовал ответа. Он наслаждался собственным красноречием, пониманием того,
что оно огнем жжет душу Качуренко.
Андрей Гаврилович хотел бы не реагировать на эти слова, не слышать скрытого в них
издевательства. Сжав кулаки, стиснув зубы, приказывал себе молчать, притвориться
окаменевшим. Понимал, что крик, протест, ругань – оружие слабое, проявление отчаяния;
именно такой реакции, которая должна засвидетельствовать его бессилие, безнадежность,
ожидает хитрый враг.
– А наша истинно украинская власть, пан Стецько с его преосвященством митрополитом
всея Украины, заботится и о теле, и о душе украинцев, собирает, зовет их под свои знамена,
возвращает в лоно святой церкви все честное и искреннее украинство…
Снова повело Хаптура на проповедничество. Быстрей бы уж дообедывал комендант, быстро
бы пришел всему этому конец…
Конец? Что? Что он сказал? «Бросает кончик…» Кто, какой кончик? А-а…
– Вы, уважаемый Качуренко, не отрывайтесь от берега. Вильна Украина и вам бросает
кончик, подает спасательный круг. С кем и чего не случалось, не каждый может
руководствоваться собственными взглядами и жить по собственному желанию. Пришлось и вам
служить Советам… Не один вы такой. Главное, как кто служил… А то, что вы добровольно отдали
себя в руки нашей власти, – в вашу пользу…
Качуренко сделалось жарко, вдруг показалось, что стены в кабинете превратились в стенки
докрасна раскаленной печки. Так вот что он запел!
– Все будет зависеть от того, кто и как сумеет приноровиться к новой власти. Немцы это
любят…
Неужели он считает, что Качуренко из тех, кто, попав в безвыходное положение, готов
сдаться, прислуживать оккупантам?
Ему хотелось осыпать проклятьями этого болтуна, но силы ему изменили, он сидел убитый,
одеревеневший.
– Вы, уважаемый Качуренко, проиграли окончательно. Вся ваша команда… тю-тю. И
прокурор с судьей, и милиция, и сам секретарь райкома партии, и все другие… Перед вами живой
свидетель этого, уважаемый Рысак, он не даст соврать. Один-единственный из всех случайно
уцелел…
Андрей Гаврилович сразу же поверил, что это так. И бездонная печаль сдавила сердце – это
же по его вине погибли товарищи, из-за его непростительного промаха. Еще вчера, увидев на
столе свои вещи, которые были спрятаны в землянках, он заподозрил, что произошло самое
худшее.
Бросил вопросительно-отчаянный взгляд на Павла, стремился в его глазах прочитать
подтверждение или отрицание того, что сказал Хаптур. Павло уставился в пол, прятал глаза.
«Почему он его все время называет Рысаком?» – подумал Качуренко.
Хаптур тем временем подошел к Павлу, покачался перед ним на носках сапог, устало сел
рядом.
– Уважаемый Рысак, надеюсь, вы сразу узнали свое начальство?
Молча ждал ответа.
Павло Лысак, не поднимая головы, глубоко вздохнул, подтвердил:
– Узнал…
– Хотя и трудно узнать? Не правда ли? Похудел уважаемый Качуренко, стал неузнаваемый,
правда?
– Я узнал…
Андрей Гаврилович жадно ловил его взгляд, хотел понять: что происходит в душе его
воспитанника? Не сломался ли? Не предал ли? Почему прячет глаза?
– Расскажите не таясь своему «благодетелю», где теперь основатели партизанского отряда.
Кем он должен теперь командовать?
Качуренко ждал – Лысак либо подтвердит слова Хаптура, либо возразит ему.
Павло Лысак сидел бледный, мял пальцами полу пиджака. Качуренко видел: слова
Хаптура – мука для него.
– Хотя вы человек молодой, но, говорят, устами младенцев глаголет истина. Не молчите,
Рысак, молчание – не золото.
Павло пошевелился. Переплел пальцы рук, на его лице заиграли красные пятна, поднял
глаза, но на Качуренко не взглянул, повел взглядом по стенам, по окну…
– И неправда, – хрипло заговорил он, откашлявшись. – Это совсем глупо… выдумка, будто
бы Андрей Гаврилович меня эксплуатировал. Наоборот… столько хорошего… как родной отец… да
что там говорить…
Горячий клубок подкатил к горлу Качуренко, на глаза навернулись слезы, опасаясь, что не
сдержит их, склонил голову, втайне радуясь: его воспитанник остался человеком, не изменил
правде, не стал вымаливать себе пощады за счет другого. Да, бывают в человеческой жизни
моменты, когда правда и честь становятся гораздо более ценными, чем сама жизнь.
– Вот и спаси его, хлопец, как благодетеля… как отца… Разве не видишь – человек на краю
могилы…
Павло поднялся с места, протянул руку к Качуренко.
– Андрей Гаврилович… Не подумайте плохого… Я ни в чем не виноват… Их уже не вернешь…
Так получилось… Все до единого…
Он не говорил, а лепетал, как в горячке, захлебываясь словами, ловил взгляд Качуренко, а
тот никнул головой, так как и в словах, и в тоне сказанного улавливал коварство и фальшь.
– Спасайтесь, Андрей Гаврилович, спасайтесь, иначе… Вы такой человек… вам надо жить…
вы еще можете…
Тяжкое подозрение жгло мозг Качуренко, насилу заставил себя поднять голову и
встретиться с глазами Лысака. И не узнал их, так как горели каким-то непонятным,
нечеловеческим блеском, фосфорически светились, и в памяти на какой-то миг вспыхнуло
воспоминание: ночь, тьма и фосфорический блеск волчьих глаз… Нет, не мог он сразу
определить суть этого незнакомого выражения глаз Павла, никогда за все годы совместной
жизни не замечал такого выражения глаз у близкого человека.
– Спасаться? – на удивление самому себе прохрипел Качуренко. – Как?
– Жизнь дороже всего… Своя рубашка… Не скрывайте… выдайте…
– Кого выдать?
– Сами знаете… Помощников… засекреченных…
Качуренко все стало ясно. Сломался парень. Сломали… Возможно, погибли его друзья-
партизаны, еще не став партизанами, а может, и нет…
Снова скрипел сапогами Петро Хаптур. Качуренко ожег его ненавидящим взглядом. Так вот
почему этот паук плел свою паутину, вот к чему клонил… «Вильна Украина… Самостийна и
независима…» прислужница Гитлеру…
– Вот вам, уважаемый, истина, проглаголенная устами младенца… Да, да, это единственный
способ доказать свою добропорядочность, благонадежность, лояльность, наконец. Карты, как
говорится, на стол, и тогда игра пойдет иначе…
Павло Лысак схватил Качуренко за руку, заговорил со слезой в голосе:
– Андрей Гаврилович, вы же мне как отец… Хочу вам добра… отплатить… за добро добром…
Все равно доберутся до каждого завербованного, так или иначе им конец, а себя спасете…
– Кто? Кто ты есть, Павло Лысак? – прохрипел Качуренко.
– Рысак я, Рысак, Андрей Гаврилович.
XXI
– Тебе, товарищ Трутень, придется выступить адвокатом.
– Чего ради? – возмутился Жежеря.
– Так положено.
– Я бы их защитил… Валяй без защиты!
Судья Комар сурово супил рыжие лохматые брови, остро прожигал взглядом Жежерю. Никто
из присутствующих не разбирался так во всех тонкостях юриспруденции, как он, судья Комар.
Клим Степанович судил-рядил чуть ли не со времен гражданской войны. Юриспруденцию
изучал, специальные курсы в самом Харькове проходил, судил не только по закону, но и по
совести. Его уважали и побаивались. Не простым судьей был Комар. Рассказывала не раз его
жена подружкам, как плакал ночью ее Климко, тяжело переживал, когда вынужден был наказать
обвиняемого, жалел его, но не мог пойти на сделку с совестью.
Когда встал вопрос о суде над пленным Гансом и все единогласно заявили, что судить его
надо обязательно, Клим Степанович сказал:
– Да, товарищи, его надо судить. Но не простым, не обычным судом, хотя народным, а
назначим для такого дела трибунал, то есть военный суд, поскольку и время военное, и дело
такое.
Никто не стал возражать, наоборот, поддержали.
Комар порекомендовал командованию группы утвердить состав трибунала: судья – Комар,
как спец юридического дела, члены трибунала – товарищ Белокор, Агафон Кириллович Жежеря.
Против роли государственного обвинителя прокурор Голова не возражал, так как считал это
своей святой обязанностью, а вот адвокат, на роль которого Комар выдвинул Трутня,
запротестовал:
– Защитник из меня не получится. И вообще – нужен он… Защищать? Кого защищать? Что-
то ты слишком мудришь, Клим Степанович…
Клим Степанович сурово объяснил:
– Когда выступают государственный и общественный обвинители, должна быть защита.
Немного поспорив, достигли согласия – защищать подсудимого будет учитель Юлий
Юльевич Лан.
Лан не стал отнекиваться, и к суровой процедуре можно было приступать не мешкая.
В вышине плыли серые, почти бесцветные облака, закрывая солнце, было тихо и уютно,
этому уюту радовались каждый кустик и каждое дерево, чащи казались застывшими в
неподвижности, человеческие сердца охватывал покой, черные думы таяли сами по себе, словно
за этим лесом, на всей земле царит мир, не гуляет по свету большое и страшное горе.
Члены трибунала расположились на старом, замшелом, обросшем густой лесной травой
полуистлевшем дереве, которое когда-то с корнями вырвала буря. Обвинитель уселся на пне с
правой стороны, защитник – на золотистых сосновых ветках. Подсудимого поставили рядом, в
четырех-пяти шагах, переводчик Спартак Рыдаев – все-таки он лучше все присутствующих
владел языком пленника, – стоял около него, Кармен, или же Килину Ярчукову, как свидетеля,
председатель трибунала отделил от присутствующих, а остальные – Трутень, Зорик и Раев, как
зрители, расположились сзади. Витрогон заступил на пост.
Некоторое время царила напряженная тишина. В глубине леса выстукивал дятел, какая-то
птичка грустно попискивала, видимо, сожалея о том, что своевременно не выбралась в теплые
края. С высокого неба, откуда-то из-за облаков, слышалось печальное курлыканье журавлиной
стаи, а может быть, это были и не журавли.
– Заседание трибунала считаю открытым, – объявил председатель Комар, преодолев
первое волнение, вызванное необычностью обстоятельств. Назвал состав трибунала,
квалифицировал обвинение пленному Гансу Рандольфу. И поспешно перешел к допросу
подсудимого. Наме и форнаме подсудимого были определены быстро, на возрасте споткнулись,
так как переводчик Рыдаев путался в немецких названиях больших чисел. И все же выяснилось
наконец, что ему только цвай унд цванциг, то есть двадцать два.
На вопрос, признает ли себя виновным в содеянных преступлениях, подсудимый, сколько
Спартак ни вдалбливал ему суть этого вопроса, упрямо отвечал: никс ферштейн.
С большими трудностями выяснили место рождения подсудимого, его социальное
происхождение и профессию.
– Друкер, друкер… – несколько раз повторил подсудимый и вытянул руки – смотрите,
дескать, не господские, а рабочие, крашенные свинцовой пылью.
– Вот такой из них рабочий класс… – прошептал Зорик Раеву, а тот охотно согласился:
– Штрейкбрехер… гады.
Почему и с какой целью оказался Ганс на нашей земле, подсудимый никак не мог объяснить.
В самом деле – почему он здесь? С какой целью пришел на чужую далекую землю, к
незнакомым, мирным людям, чем они перед ним провинились, что ему от них нужно?
– Говорит, вынужден служить отчизне, а фюрера он не любит…
– Все они его не любят, – едко прокомментировал Зорик. – Только прут, как саранча, по
его велению.
Повозились, пока установили конкретное преступление Ганса: его разбойничье нападение
средь бела дня на двух советских граждан и попытку их задержать. С какой целью и по чьему
приказу это делалось? Как ни расспрашивал Спартак, какие только слова ни добывал из
памяти – пленный не мог понять, чего от него хотят.
– Хитрит, гад, все понимает, а вертит, – кипел Зорик.
Комару, наверное, уже надоело топтание на месте, да и Спартаку сочувствовал, так как тот
вынужден был исполнять непосильную для него роль, поэтому перемолвился шепотом сначала с
Зиночкой Белокор, затем с хмурым и темным, как ночь, Жежерей и велел вызвать свидетеля.
Свидетеля Комар спросил:
– Фамилия, имя, отчество?
Кармен вспыхнула, как пион, оглянулась вокруг – шутят с ней или это серьезно?
Наткнувшись на суровый взгляд Комара, поспешно назвала себя… не Кармен, а как была
записана в паспорте.
– Знаете ли подсудимого? При каких обстоятельствах познакомились с ним?
Кармен презрительно посмотрела на Ганса, который ошарашенно хлопал глазами, стараясь,
видимо, что-то понять. И, к удивлению своему, впервые увидела, что если бы подсудимый не был
немцем, если бы на его узких костлявых плечах не горбатился чужой мундирчик мышиного цвета
и если бы не погоны, узенькие да такие длинные, что даже загибались, то, судя по простоватому
лицу, настороженным глазам, словно заржавевшим, чуть заметным бровям, шероховатым щекам,
переходящим в округлый, полудетский подбородок, можно было бы подумать, что это какой-то из
калиновских парней, вырядившийся так чудно, чтобы на самодеятельной сцене сыграть роль
непрошеного пришельца.
От Кармен ждали показаний, и она, вздохнув, ответила:
– Мы со Спартаком к тетке Приське собрались. Идем, а он и придрался: «Ком-ком» – да
Спартака за руку… Не так ли?
На непредвиденное обращение свидетельницы прямо к нему подсудимый отреагировал
радостно, услышал знакомое слово среди непонятного словесного потока, быстро закивал
головой. «Я-я», – он охотно подтверждал, словно в этом видел спасение, словно понял, о чем
идет речь. Председатель трибунала вынужден был предупредить свидетеля, что согласно
судопроизводственной процедуре задавать вопросы можно только с разрешения суда. И
попросил говорить только по существу.
– Схватил Спартака за руку, но не на такого напал, Спартак мигом скрутил ему руки за
спиной и автомат отнял. Так я говорю, Спартак?
– Ну а дальше, дальше что? – поощрял Комар.
– А дальше ничего. Препроводил в сторожку да и сдал дядьке Гаврилу.
Присутствующие невольно улыбнулись, а судья повернулся вправо, потом влево к членам
трибунала, у тех вопросов не было.
Дождался своего часа государственный обвинитель.
– Скажите, свидетель, известно ли вам, с какой целью подсудимый схватил за руку
Рыдаева?
– Разве я знаю? – искренне удивилась девушка.
– А вас он не пытался схватить?
– Пусть бы попробовал…
Кармен с таким вызовом и с таким превосходством взглянула на подсудимого, что тот
невольно съежился, втянул голову в плечи. Не понял, о чем речь, просто был обескуражен
воинственным движением девушки.
То, с какой целью Ганс схватил за руку Спартака, так и осталось невыясненным.
Выступал общественный обвинитель, Исидор Зотович Голова.
За время пребывания в лесу этот крепкий человек, давно не бритый, закоптившийся у
партизанского костра, потерял свою былую импозантность и только издали напоминал грозу
нарушителей в Калиновском районе.
Он нервно-порывистым движением забросил назад седеющие волосы, суровым и
придирчивым взглядом осмотрел присутствующих.
– Уважаемые члены трибунала! Уважаемые товарищи!
Голос у Головы был глубокий, басовитый. Когда прокурор выступал на заседаниях
народного суда в мирные дни, когда провозглашал первую фразу обвинения, в зале все невольно
затихали, а стекла окон от этого голоса даже звенели.
И теперь все затаили дыхание, даже подсудимый, не понимавший ни слова.
– Настало грозное время, пришло тяжелое горе на нашу землю, и народный суд вынужден,
встав на защиту Родины и советского образа жизни, нашего социалистического строя, принять на
себя особые обязанности. Это будет суд не просто над антиобщественными и антинародными
поступками, враждебными человеку и человечеству, это будет осуждение и наказание тех, кто
нарушил мир на земле.
Рассмотрев факт нападения рядового Ганса Рандольфа на советских граждан с целью
завоевать их, после чего они должны были превратиться в рабов или пройти сквозь жестокие
пытки и погибнуть, обвинитель подошел к выводу, что обвиняемый Рандольф, солдат армии
Гитлера, совершил тягчайшее преступление перед человечеством и должен понести суровое
наказание…
Защищал Ганса Рандольфа калиновский учитель Юлий Лан.
Защищать было трудно, наверное, здесь и опытнейшему адвокату пришлось бы нелегко, а
что уж говорить про учителя Лана, который вообще впервые в жизни выступал в такой роли.
– Какие аргументы можно привести в защиту подсудимого? Есть вещи, которые защите не
подлежат, да и не стоит их защищать… – взволнованно заговорил Лан. – Фашизм – это
проклятие, это беда человеческая, порожденная мировым капиталом. Рабство в таких масштабах,
к которым стремится Гитлер, уже существовало на планете. В свое время Римская империя
покорила было почти всю Европу, проникла в Африку, рвалась к славянским землям… Но
развалилась могучая империя, державшаяся на крови и горе народов. История, казалось бы,
должна стать поучительным уроком… Не стала… Рабство – пережитый человечеством
исторический этап, и его никому и никогда не вернуть. Поэтому все человечество сегодня
осуждает фашизм. Он обречен, он будет уничтожен. Но досадно, что миллионы немцев,
ослепленных бреднями Гитлера о всемирном господстве немецкой расы, поддались на его
авантюризм, восприняли захватническую войну как жизненную необходимость… Однако при
рассмотрении обвинения отдельных участников разбойничьего нападения надо исходить из
конкретных обстоятельств… Надо принять во внимание рабочее происхождение Рандольфа, юный
возраст и полную политическую слепоту. Считаю, что трибунал должен проявить к нему
гуманное отношение, протянуть ему руку интернациональной солидарности и попытаться
перевоспитать…
– Правильно! – отозвалась Зиночка. Белокор.
Спартак долго подбирал слова, и наконец Ганс понял, чего от него требуют.
– Партизан? Их – партизан? – переспросил, ткнув себя пальцем в грудь.
– Я, я! – обрадовался Спартак.
Ганс Рандольф слышал о партизанах, ефрейтор Кальт вдалбливал своим подчиненным, что
именно партизаны и есть самые большие враги немецких солдат.
– Партизан шлехт, партизан – пуф-пуф… – не задумываясь, ответил Ганс Рандольф.
– Все понятно, – констатировал председатель трибунала.
– Фашистяка проклятый! – прошипел Зорик. – Такого надо к стенке…
Был объявлен перерыв, и трибунал уединился за густым кустом орешника. Совещание было
недолгим, несколько минут спустя трибунал в полном составе занял свое место на бревне. Клим
Степанович Комар бесцветным голосом объявил приговор: волей народа, борющегося против
захватчиков, фашистский захватчик немецкий солдат Ганс Рандольф приговорен к расстрелу…
XXII
Андрей Гаврилович так и не узнал, почему Лысак перекрестился в Рысака, так как в ту