Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
не обнаружили среди звезд даже местного значения.
– Очень уж скромными мы оказались, – вздохнула Оленка. – Женат?
– Был. А ты?
– Тоже замужняя. И знаешь, кто мой муж? – блеснула она глазами.
– Откуда же… Наверное, какая-нибудь звезда…
– Ни за что не угадаешь! Даже не поверишь…
– Говори.
– Паныч.
Если бы мне позволили вспоминать сто лет, если бы это отгадывание было единственным
моим занятием, я и в самом деле не угадал бы.
– Не может быть! Нет, Оленка… Олена Павловна, ты шутишь!
– Похоже на шутку, а правда. Впрочем, что в этом сверхъестественного! Он парень хоть
куда, вот и… Какие уж тут шутки.
В самом деле, какие тут шутки.
– А случилось это во время войны…
Повела тихий и задумчивый рассказ о том, что во время войны она, студентка-выпускница
Киевского сельскохозяйственного института, стала медицинской сестрой, попала в воинскую
часть к летчикам-истребителям из подразделения Красноюрченко, которые базировались тогда
возле Остра, была она тогда очень, можно сказать, ошарашена и уж не знает, как бы повела себя
в жизни, если бы вдруг не встретила тут щеголеватого Паныча, старшего лейтенанта Николая
Шевченко, с которым мы вместе учились в пятом «Б».
Оленка не успела досказать историю своего замужества, так как что-то ее обеспокоило, она
защелкала тормозами, сбавила ход, осторожно въехала двумя колесами на тротуар, прижала
машину справа так, чтобы не мешать движению на дороге, и выключила зажигание.
– Вот и приехали. Здесь я живу. Прошу в дом! – открыла она дверцу.
– Да неудобно. Разве чтобы увидеться с Николаем…
– С Николаем я сама виделась в последний раз в сентябре сорок первого. Погиб наш Паныч.
Над Киевом сбил «мессершмитта». Его самого тут же подбили, на одном крыле тянул мой Микола
«ястребка» к своему аэродрому, тянул и не дотянул…
Грусть появилась в глазах, глуше стал голос.
Олена Павловна занимала в многоэтажном просторном доме, наверное, самую тесную
однокомнатную квартиру.
– Мала хата, но для меня площади достаточно. Здесь ночую, а жизнь моя там, в саду, в
лаборатории. Приезжаю сюда каждый день, потому что здесь Николай, здесь – Поликарп…
На стене рядом – три портрета. Посередине – Поликарп. Я его заметил сразу, видимо,
настоящим художником был фотограф, увековечивший молодого, в расцвете сил отца Оленки. Он
его посадил перед аппаратом так, что полностью закрыл от объектива неживой глаз и
исполосованную сабельным ударом бровь, снял его не в профиль и не анфас, а в так
называемый полуоборот. На лице не видно ни единой оспинки, зато оно было темно-бронзовым,
будто делался этот снимок с талантливо вылепленного скульптором бюста. Могуче,
монументально выглядел на портрете Поликарп. А по обе стороны от него – юноша в форменной
фуражке пилота с яркой кокардой, настоящий красавец, в чертах которого нетрудно было узнать
Паныча, длинного, самоуверенного подростка школьных времен, и девушка, эта же Оленка, с
бусинками глаз, полных смеха и иронии и неисчерпаемой энергии молодости.
Я стоял перед портретом Поликарпа, как верующий перед иконой, ждал, что о нем скажет
Оленка.
– Нет Поликарпа… – полушепотом вздохнула она. – Нет отца…
И тогда я робко поднял на нее глаза, без слов спрашивал, и она меня поняла.
– Почему – Павловна? О Макар, это история… Тысяча и одна ночь. Романтика… Чистой
воды романтика. Теперь такого не бывает…
Она выдвинула ящик, достала старенький школьный гроссбух, в наши довоенные времена
именовавшийся «общей тетрадью», подала мне.
– Если хочешь знать, кто такой Поликарп, – прочти. Читай то, что обведено красным. Это
самое важное. Будешь читать?
– Обязательно.
– Вот и хорошо. Я пока схожу в гастроном и займусь хозяйством. Будь как дома…
Деревянная пуговица!
По-школярски насмешливо сверкнула задиристым взглядом и закрыла дверь. Минуту спустя
взревел мотор «Запорожца», потарахтел, стал удаляться, и вскоре вес стихло.
Я раскрыл тетрадь.
Чем-то знакомым и одновременно таинственно-загадочным, давним повеяло от пожелтевших
листиков разлинованной в клеточку бумаги, от старомодного почерка с наклоном вправо, от
каждой буквы, выписанной почти отдельно и очень старательно. Я никогда не видел почерка
Поликарпа, но почему-то сразу же его воспринял, поверил без колебаний, что именно так писал
этот мужественный человек, светившийся со стены окаменевшим бронзовым лицом.
С благоговением и внутренним трепетом вникал я в каждое слово, выведенное старательно,
подсознательно понимая, что вникаю во что-то необычное, заглядываю в душу незаурядную, в
жизнь особую. На первой странице в заглавии стояло: «Сугубо для Оленки». Затем крутым
росчерком: «Самые яркие страницы жизни рядового солдата революции. Прочесть только после
завершения автором жизненного пути».
Таинственностью и романтичностью повеяло от одного уже названия. Поэтому я на миг
замер, еще и еще раз пробегая глазами каждую букву, каждое слово, будто искал в них какую-то
неточность, какую-то загадку, а на самом деле просто не решался остаться наедине с голосом
человека, который в свое время был моим кумиром. А вот теперь, уже на склоне лет, когда
пришло время выискивать самые яркие страницы из пережитого, этот необычайный человек
должен со мной говорить, как живой с живым.
Я прикипел глазами к портрету. Всматривался в каждую черточку лица, восстанавливал в
памяти живой образ человека, которого когда-то так тщательно рассматривал на пионерском
собрании. На том, живом, лице таким неуместным был синевато-розовый шрам, глубокие оспины
сильно портили его выдубленную всеми ветрами и опаленную горячим солнцем тугую,
эластичную кожу, а неживой глаз увлажнялся под рассеченной нависшей бровью. На портрете
фотограф не оставил ни одного из этих недостатков, которыми не природа наградила этого
человека… И перед тем, как перевернуть заглавный лист, я подумал: как это хорошо, что
существуют буквы, существует фото, что они обладают сказочно-магической силой сохранять для
последующих поколений и мысли, и образ тех людей, которые уже отошли в небытие. Какое это
счастье, что мы обладаем этим великим достижением человеческого разума.
Благоговейно перевернул страницу и сразу же окунулся в чужую жизнь, в чужие мысли, в
чужую тревогу.
«Началась война. Хотя ее и ждали, были уверены, что она нас не обойдет, были к ней
готовы, но свалилась она как снег на голову, и именно в то время, когда ее не ждали, даже не
подозревали, что она может начаться так вероломно, так нагло.
Для меня это третья война. И предвижу, самая трудная. И не только для меня лично,
человека, по сути уже отвоевавшегося и имеющего полное право стоять в стороне и наблюдать,
как станут воевать те, кому предстоит воевать, она будет самой трудной для всех людей, для
всего человечества. Эта война – не на жизнь, а на смерть, кто кого, третьего не дано. И поэтому
я лично, как коммунист, как воин, не могу стоять в стороне. Я найду место в строю бойцов, хотя
и понимаю: это будет мой последний бой.
Поэтому пока есть время, должен записать все, что сберегла память, донести свое
жизнеописание не до читателей, так как моя биография, биография рядового, простого человека,
никого не заинтересует, я оставляю ее только для своей воспитанницы и любимой дочери
Оленки. Она должна знать всю правду, она должна отыскать в ней истину и найти себе опору в
жизни».
Таким вступлением начиналась исповедь Поликарпа. Я сразу же забыл обо всем, погрузился
в глубину прекрасной, давно прожитой жизни.
«Родился я накануне загадочного XX столетия, в тот день, который ровно сто лет перед этим
дал миру могучего Пушкина. Когда я стал подростком и узнал о солнечной поэзии Пушкина от
своего самого верного друга Павлика Кружинского, то на всю жизнь влюбился в нее и, узнав о
таком совпадении, был приятно поражен и гордился этим.
Отца у меня не было, мать о нем никогда не вспоминала, только однажды как-то
похвалилась, что у нее сыночек не из простого рода, что меня ей, обыкновенной прачке, ласково
подарил важный пан, подарил да и забыл. Поэтому холить и воспитывать меня было некому.
Наверное, так и остался бы я на всю жизнь сперва мальчиком на побегушках, а затем
человеком с житейского дна, которое так хорошо описал Максим Горький, если бы не попала моя
мама на должность уборщицы в классическую гимназию. Поселились мы с ней в каморке под
лестницей. Мне велено было как можно меньше показываться людям на глаза, особенно
ученикам и преподавателям. Страшная оспа превратила мое, по свидетельству мамы,
благородное лицо в уродливую маску, и я очень скоро ощутил на себе несправедливость и
жестокость тех, кто меня окружал, – вместо сочувствия они проявляли по отношению ко мне
презрение и отвращение.
На рассвете, когда еще город спал, крадучись, я выскальзывал из каморки, с тем чтобы
вернуться сюда уже тогда, когда гимназия была пустой. Поэтому меня здесь редко кто видел.
Однажды я неожиданно встретился и познакомился со своим ровесником, сыном директора
гимназии Павлусем. Кареглазый красавец, всегда наряженный в форменный костюмчик, всегда
вежливый. Раньше я видел его только сквозь темное окошко нашей клетушки. Нет, я совсем его
не боялся, я был невероятно заинтригован породой этих людей, наблюдал за ними так, как
биолог, наверное, наблюдает за редкостными живыми существами, о жизни и повадках которых
стремятся узнать, не беспокоя их самих.
Павлусь, оказывается, тоже знал о моем существовании и тоже интересовался моей
личностью.
– Тебя Поликарпом зовут? – вежливо спросил он, когда мы случайно поздним вечером
встретились в вестибюле гимназии.
– А что? – недружелюбно съежился я.
– Ты меня не бойся, – сказал он. – Я хочу дружить с тобой, я хочу…
– Хе, дружить! – хмыкнул я. – Со мной дружить?
Мама отдала меня «в люди». Хозяин суровый, работу поручал самую черную. Я ни от кого не
слышал ласкового слова, они обзывали меня как хотели, норовили на каждом шагу сделать мне
больно…
И вдруг – человеческие слова: «Я хочу дружить с тобой». Во что угодно мог поверить,
только не в возможность с кем-нибудь быть в дружбе. Да еще с кем? С красивым панычиком,
сыном самого директора! И я заподозрил в этом еще одно, может быть, тончайшее по своей
изобретательности коварство. Я ответил бы ему, если бы он не был сыном нашего благодетеля…
– Благодарю за ласку, – сказал я покорно, – но дружить со мной не стоит… Лучше не надо.
– Я хочу тебя учить, помочь стать грамотным…
– Я и так грамотный…
– У меня есть интересные книжки… Те, которые тебе пригодятся…
Я невольно задумался. Книжки – моя слабость, моя любовь, я читал все, что попадало в
руки. Но что мне могло попасть? Уже хотел было выразить согласие, но все же что-то дернуло за
язык:
– Спасибо и за книжки, как-нибудь обойдемся… – да и юркнул в свою каморку.
Все же опеки Павлуся я не избежал. Через полчаса к нам постучались, мама открыла дверь,
зашел назойливый гимназист. Под мышкой – связка книг.
– Извините, Мария Якимовна, но я по делу. Вот книги для вашего Поликарпа. Он хоть и
отказывается, но на всякий случай, может быть, что понравится.
Мать не знала, как и благодарить, а я так обеими руками и ухватился за эти книжки, только
теперь поверил в добрые намерения ровесника. Не успел поблагодарить, как он исчез за дверью.
С этого времени и началось. Я не читал, а глотал книжку за книжкой, а со временем и
учебники появились на моем столе, стал я одолевать науку, а Павлусь стал моим советчиком и
неустанным учителем.
И все же у меня не было сил открыть ему свое сердце. Все мне казалось, что он делает это
из жалости ко мне или, может быть, еще какую-то другую, непонятную мне цель преследует.
Поэтому однажды, в то время когда мне основательно испортили настроение на работе, когда я
был настолько ошеломлен и подавлен, что мне не хотелось жить на свете, я сказал своему
воспитателю:
– Напрасно вы со мной возитесь. Ну зачем мне все это, зачем мне знания, зачем мне наука?
– Чтобы быть человеком.
– Разве я человек? Я – посмешище.
До сих пор я не видел Павлуся во гневе. Услышав мои слова, он подскочил как ошпаренный,
покраснел, слезы брызнули из глаз.
– Кто смеет над тобой смеяться? Какой изверг?
И я понял – правда, это изверги, они издеваются надо мной, иначе их не назовешь.
– Тебя мучают оспины на лице? А разве ты в этом виноват?
– Но на мне же совсем… места живого нет…
– Тебе не повезло, это правда, но разве следы оспы определяют сущность человека, его
красоту? Основа человеческой красоты – это свет разума и доброты, а внешние повреждения —
не изъян, а свидетельство пережитого горя, мук, того, что только сильный и мужественный
человек способен пережить.
Павлусь положил мне руку на плечо.
– Ты, Поликарп, хороший хлопец, у тебя мужественное, открытое лицо, искренний, умный
взгляд, а следы тяжелой болезни только подчеркивают жизнеспособность и силу твоей личности.
Не склоняй голову ни перед кем, не чувствуй себя виновным, прояви свой характер, свой ум,
докажи, что ты равен со всеми.
Вскоре мне выпал случай показать себя. И не кому другому, как самому самодержцу
российскому, за что и выставили мою маму с работы. Пан директор очень ей сочувствовал, даже
сожаление выражал, но не принимал во внимание слезы, не проявил христианского
милосердия – с честью выполнил свой долг перед троном.
Павлусь не отказался от своего ученика. Наоборот, с еще большей доверчивостью и заботой
занимался мной, учил и радовался моим успехам.
Шли годы, мир корчился от ужасов империалистической войны, на фронт выступали все
новые и новые контингенты солдат, а с фронта приходили страшные похоронки.
Мы были уже юношами. Менее заметными стали мои оспины, я носил голову высоко.
Природа одарила меня крепкой фигурой, наделила завидной силой и твердыми кулаками, так что
уж теперь редко кто решался бросить в мой адрес обидное слово. Но главное было не в этом.
Благодаря стараниям Павлуся я знал не меньше, чем выпускники гимназии, и поэтому мог
спокойно, уверенно и разумно смотреть на мир. Я узнал себе цену.
Павлусь познакомил меня с людьми, которые открыли мне широкие и неведомые горизонты.
Тайком я перечитывал книжки и брошюры, которые с каждым днем обогащали сознание и
формировали мою личность, приобщали к делу великой борьбы за человеческое счастье. Я
гордился тем, что меня, простого рабочего, приняли в коллектив, назвали большевиком.
Однажды познакомил меня Павлусь с прекрасной семьей: мать – Софья Гавриловна и
дочь – Вера, Верочка, Виринея…
Вера, Верочка, Виринея в моей жизни стала той единственной, которой я мог посвятить всю
жизнь. С первого взгляда я, семнадцатилетний, был очарован ею навсегда. С первого разговора,
недоверчивый и настороженный, я почувствовал в ней человека, который увидел и стал уважать
во мне человека.
До этого времени я не смел даже приблизиться к девичьей компании. И не только потому,
что считал себя уродливым, а просто из чувства обычного человеческого достоинства, считая,
что не стоит унижаться перед людьми, способными в первую очередь увидеть в тебе недостатки,
не обращая внимания на твои достоинства. А я успел заметить, что у каждой из девушек, с
которыми мне в силу обстоятельств приходилось более или менее сближаться, появлялся испуг в
глазах, который потом переходил или в сочувствие, или в жалость.
Жизнь приучила меня гордо проходить мимо каждой девушки, не останавливая на ней
взгляда. Из литературы я знал: влюбляются в красавцев, влюбляются, невзирая на то что они
внутренне пусты. Гордые, могучие внутренней красотой и чистые сердцем люди должны быть как
Артур – Овод или Рахметов, такими являются революционеры. Я в то время был уже близок к
партийным товарищам, готовился стать большевиком, в душе считал себя таким уже давно, и не
мне было влюбляться в девочек, а тем более обращать внимание на то, как у них расширяются от
испуга глаза при одном взгляде на мое лицо.
Верочка была исключением. Во время первого знакомства с этой семьей я почти не заметил
матери – промелькнула перед взором какая-то важная пани и сразу растворилась в том свете,
который исходил от ее юной дочери. Ни удивления, ни испуга в глазах, на лице не дрогнул ни
один мускул. Верочка с радостью, как давняя знакомая, протянула навстречу мне изящные
ручки, согрела такими лучами, что сразу размягчила мою окаменевшую душу, я нисколечко не
смутился, как это случалось раньше, сердце мое не насторожилось, а, наоборот, весь я
раскрылся навстречу девушке, как старому знакомому, самому родному, самому дорогому
человеку.
– А я вас таким и представляла, – просто и искренне, глубоким грудным голосом сказала
девушка. – Мне о вас столько хорошего рассказал Павел.
Она имела в виду моего друга.
Павлусь сразу же заговорил с матерью, а я остался с глазу на глаз с Верочкой. Она усадила
меня в удобное плетенное из лозы кресло, так мило встревожилась, когда оно жалобно
заскрипело под моей тяжестью, так искренне вскрикнула:
– Да вы – богатырь!
Пришлось пересесть на тахту, а Верочка легко опустилась в кресло.
– Павел рассказывал, вы любите литературу?
– В прекрасное должен быть влюблен каждый человек. Я лично больше всего люблю
литературу.
– Благородная и достойная уважения любовь! – воскликнула Верочка. – Я так вас
понимаю. А кто из поэтов ближе вашему сердцу?
– Пушкин, безусловно. Шевченко.
И завязался у нас разговор. И так мне было легко, так непринужденно чувствовал я себя в
обществе этой девушки, видимо, нашей с Павлусем ровесницы, что я забыл о всех житейских
невзгодах, о своей воображаемой неполноценности.
Только на миг ожила во мне тревога, даже заподозрил: не играет ли со мной эта девчонка?
Верочка меня спросила:
– А кого вы больше всего цените из американцев?
– Джека Лондона, конечно. Его герои – мой идеал. Вот на кого быть бы похожим.
– А Уитмен?
– Поэзию Уитмена я читал, но она меня не увлекла.
Услышав мой ответ, Верочка нахмурилась.
– Жаль, что не почувствовали «Листьев травы».
– Эти стихи не читал. Но обязательно прочту, – поспешил я успокоить девушку,
пристыженный собственной промашкой.
– А Лонгфелло?
Вот тут-то я и опустил глаза, вот тут-то и встрепенулось тревогой мое сердце. Так вот как
она тонко рассекретила свою игру кошки с мышкой, как умело выпустила острые коготки. Но я
не смутился. Решил не защищаться, а, наоборот, наступать.
– Почему же его не любить? Особенно «Песнь о Гайавате». Может быть, слышали, меня
прозвали гимназисты Гайаватой? Но мне оттого ни холодно ни жарко.
Я смело смотрел в ее глаза. Прочитал в них и гнев, и осуждение, и радость.
– Вы – молодец. Только тупые обыватели ищут повод для того, чтобы посмеяться над
человеком. Умные люди в каждом себе подобном видят хорошее, и ведь каждый человек —
неповторим. И чем человек отличнее от других и внешностью, и внутренне, тем лучше…
Верочка заговорила про Артура – Овода. Она выражала мои мысли и даже говорила моими
словами. Я слушал ее с благоговением. Но не дослушал. Появился в комнате Павлусь и сказал,
что меня ждет Софья Гавриловна.
Софья Гавриловна, как определил я, присмотревшись, более походила на старшую сестру,
чем на мать Верочки. Молодо светились на слегка увядшем уже и бледном лице умные серые
глаза, они, собственно, и придавали молодость этой женщине.
– Дорогой юный друг, – несколько торжественно обратилась ко мне Софья Гавриловна. —
Я уполномочена передать вам радостную не только для вас, но и для ваших близких друзей
весть – решение низовой организации о вашем приеме в ряды нашей партии высшими
инстанциями одобрено, и поэтому от всего сердца поздравляю вас с высоким званием
коммуниста…
Твердо, по-мужски она жала мою руку, а глаза ее пылали таким огнем, я же от счастливой
неожиданности и радости бессилен был выдавить из себя хотя бы слово.
– Партийную работу будете проводить под моим личным руководством и по моему
поручению. Об исключительной секретности, считаю, говорить излишне… А я рада знакомству с
вами и уверена в нашей будущей плодотворной работе и человеческой дружбе.
Этот день стал для меня вторым днем рождения, он мне светил все последующие дни моей
жизни, светит ясной звездой и сегодня».
На этом месте заканчивалась линия, очерченная красным карандашом Это означало, что
дальше текст можно было пропустить. Но я механически, бегом прошелся и по тем строчкам,
которым Оленка, видно по всему, не придавала особого значения.
В действительности же не только то, что интересовало Оленку или же кого другого из
читателей этой рукописи, что было отмечено карандашом, но и каждое предложение, каждая
мысль этого неповторимого документа были очень интересны. Шаг за шагом Поликарпа в
революцию, каждое его дело раскрывались просто, без какой-либо бравады, преуменьшения или
преувеличения. Нет, Поликарп не совершал каких-либо сверхподвигов. Он просто-напросто
днем, а иногда и ночью в запрещенное время куда-то ходил, что-то кому-то передавал, то ли
книжку, то ли говорил что-то устно. Иногда вместе с ним так будто бы на прогулку выходила и
Вера, Верочка, Виринея. Так звучало ее имя в устах разных людей. Сама себя, рекомендуясь, она
называла Верой. Павлусь называл ее так же, как и мама, – Верочкой, но случалось, Софья
Гавриловна вдруг приказывала: «Виринея, пойдешь с Поликарпом…», и Поликарп догадывался
что имя «Виринея» было кличкой его подруги.
Медленно разворачивался на страницах тетради рассказ Поликарпа, но это не могло
приуменьшить могучей поступи истории. Фронт напоминал ртутный столбик, в котором живое
серебро все время двигалось, прыгало. Терпели поражение за поражением союзники царской
России – в начале шестнадцатого года развернулись наступательные действия против французов
и итальянцев. От царского правительства требовалось немедленное наступление на восточном
фронте. На арене появился талантливый полководец Брусилов, летом началось знаменитое
наступление, очищалась от захватчиков украинская земля, сотни тысяч вражеских солдат
пленными направлялись в безвестные путешествия, шли они и через Киев. Германия со своими
сателлитами вынуждена была основные свои силы бросить против русской армии, Франция и
Италия спаслись от поражения.
Везде, в том числе и в Киеве, бушевал прилив ярого патриотизма среди класса имущих и
среди темных слоев населения. И только большевики говорили людям правду. Среди тех, кто
настойчиво ее пропагандировал, были и Поликарп с Виринеей.
Серьезное поручение, как казалось Поликарпу, получил он не сразу.
– Вы работаете в жестяной мастерской? – спросила однажды между прочим Софья
Гавриловна. – У вас физический труд?
Поликарп сказал, что он там работает играючи.
– Мне кажется, товарищ Поликарп, теперешняя работа для вас слишком легка. Может быть,
вам поменять профессию?..
Поликарп молча смотрел на своего «ведущего», не знал, о чем думать.
– Если вы согласны, пойдете в типографию Кулиженко, там для вас найдется тяжелая, но
полезная во всех отношениях работа…
– Это – необходимо?
– Это – приказ. И хорошо, что вы меня понимаете с полуслова.
Работа, к которой допустил его болезненного вида ворчливый Устимич, шеф типографского
цеха, показалась сперва не только трудной, но и обидной для Поликарпа. Ничего худшего,
оказывается, не могла придумать его руководительница, решил юноша, как велеть с силой
гонять «американку», печатную машинку. Неизвестно, как с ними работали американцы, а тут
такие машины гоняли, обливаясь десятью потами, настоящие атлеты. Они обладали стальными
бицепсами и бычьим упрямством. Молча, стиснув зубы, закалял свою мускулатуру и Поликарп,
тщетно размышляя над тем, чем этот сизифов труд может быть полезен для партии, особенно
если учесть, что из-под крашеных валов выскакивали то страницы «Киевлянина», то какие-
нибудь объявления, то бланки для бюрократических упражнений чиновников.
Все понял только тогда, когда вскоре Софья Гавриловна через Верочку прислала ему
записку и велела тайно передать ворчуну Устимичу. В ту же ночь, когда весь город сладко спал и
только «американки» монотонно гудели в подвале типографии, принес Устимич
сматрицированную гранку и быстренько пристроил на стальном днище машины. Одна за другой
полетели из-под валков листовки-призывы подпольного большевистского комитета Киева к
рабочим и всем трудящимся города. Азартно вертел теперь колесо Поликарп, вертел молча, так
как понимал, какое поручение выполняет, знал, что подобные поручения делают молча и молчат
как рыба и после того, как их выполнят.
Все чаще и чаще, все больше и больше листовок выносили они с Устимичем через тайную
лазейку из типографии, их сразу же забирали в свои котомки и корзины Верочка или Павлусь, а
случалось, Поликарп встречал их вместе, они изображали из себя влюбленных, которые не
спешат расставаться, а уже на другой день видел Поликарп эти листики среди людей, ходил по
улицам и в душе улыбался – догадался бы кто-нибудь, отчего он улыбается!
Верил Поликарп в то, что именно после листовок в городе то в одном конце, то в другом
происходили стачки, и хотя они носили экономический характер, но почти все заканчивались
победой бастующих. «В этом их политическая сила», – объясняла Поликарпу взволнованная и
возбужденная Софья Гавриловна.
«Известие о падении царизма, – писал в своих воспоминаниях Поликарп, – в Киев
прилетело быстро. И город забурлил. Я вертел «американку» ночью, спать мне не хотелось, да и
не до сна было в такое время, поэтому то один, то с Верочкой, а иногда с Павлусем мотался по
киевским улицам, прислушивался к разговорам солдат, рабочих, мещан. Все говорили по-
разному, но все были взволнованы искренне. В университете состоялся митинг, на котором,
кажется, впервые во весь голос заговорили большевики, а затем и на общегородском митинге в
центре города на Крещатике среди всевозможных речей как колокол набатный прозвучало их
слово. Прямо отсюда демонстранты пошли к городской тюрьме и выпустили на свободу
политических заключенных, большинство из которых составляли коммунисты.
В начале марта состоялось первое легальное совещание Киевской большевистской
организации с участием активистов всех профессиональных союзов. Мне выпало счастье
представлять союз печатников…»
С подробностями и завидным знанием дела Поликарп сжато, но четко описывал время,
отделявшее февральскую революцию от Октября, рассказывал о той, на первый взгляд
непонятной, борьбе, которая развернулась между различными прослойками киевлян. Рабочие,
руководимые большевиками, создавали на фабриках и заводах Советы рабочих депутатов,
состоялось учредительное собрание городского Совета рабочих депутатов. Но этот Совет
оказался очень разношерстным – были тут и меньшевики, и эсеры, и бундовцы, представители
националистических и мелкобуржуазных партий. Большевиков из четырех с половиной сотен
депутатов было всего шестьдесят два человека. И все же ведущей силой в Совете стали
большевики, так как за ними шли рабочие массы. И как ни хотелось этого меньшевистско-
эсеровской верхушке, по инициативе большевиков рабочие обезоруживали полицию,
обезвреживали остатки царских бюрократических органов, создавали отряды народной милиции.
Почти на всех предприятиях города был установлен восьмичасовой рабочий день, создавались
фабрично-заводские комитеты.
Рядом с Советами возникали так называемые «общественные комитеты», их создавали
буржуазно-помещичьи организации, с ними смыкались и меньшевистско-эсеровские лидеры
городского Совета рабочих депутатов. Буржуазные и мелкобуржуазные националистические
партии в начале марта создали буржуазную Центральную раду. Центральная рада по основным
вопросам поддерживала Временное правительство.
«Мы, большевики, вышли из подполья. Словно веселый зимний праздник пришел на улицы
Киева. С красными бантами ходили мы по Крещатику. Павлусь, Верочка и я, как маленькие,
держались за руки, шагали по середине улицы. Только подошли к Бибиковскому бульвару, а
оттуда манифестация – черносотенцы с царскими портретами, с «Боже, царя храни…». Вот тут-то
мы и не выдержали.
«Бей царских приспешников!» – крикнул Павлусь и первым бросился навстречу
манифестации. Она была немногочисленна, люди шли с опаской, видимо чувствуя неуместность
своего появления на киевских улицах. Вскоре «Боже, царя храни…» захлебнулось, манифестация
рассеялась, черносотенцы-монархисты, как крысы, разбегались по щелям.
Павлусь схватил за грудки какого-то бородатого пана.
– Сумасшествие! – крикнул он. – До чего ты опустился, за что цепляешься?
– Не сын ты мне, ты предатель, сгинешь, аки обры, от красной заразы.
Сын скрестил оружие с отцом. Павлусь хорошо знал, чем дышит отец. А тот, видимо, только
теперь увидел, какую «птицу» вскормил в собственном гнезде.
– Отец, ты старый человек, ты немало делал зла людям, опомнись, еще есть возможность
делать им и добро…
– Без самодержавного скипетра не приемлю… Сколько хватит сил, буду бороться… Тебя —
не зову… Кто тайно встал на каинову дорогу – недостоин доверия и отцовского прощения…
Он выскользнул из рук сына, отошел в сторону.
– Не нужны мне ни твое доверие, ни твое прощение! – крикнул вслед отцу сын. – Мир
раскололся пополам – и у каждого своя дорога.
Прирос Павлусь сердцем к семье Софьи Гавриловны. Вскоре мы с ним стали
красногвардейцами. Еще какое-то время вертел я «американку», печатал большевистскую газету
«Голос социал-демократа», а затем Софья Гавриловна приказала разыскать Василия Назаровича
Боженко, и стал я с тех пор вооруженным красноармейцем. В Киеве в то время насчитывалось
около двадцати красноармейских отрядов».
Красная линия здесь снова прерывалась, я, вздохнув, пробегал глазами строчки, улавливал
то основное, о чем в них говорилось, и этого было достаточно, чтобы понять, почему Оленка не
подчеркнула эти строчки. С подробностями рассказывал Поликарп о тех сложных и даже
непонятных событиях, которыми киевляне жили весной и летом накануне великих перемен.
Рассказывал, как большевики неустанно, решительно завоевывали на свою сторону рабочих,
солдат, трудящихся города, как умело и последовательно разоблачали антинародную политику
буржуазии и буржуазно-националистических партий и их органов, как организовывали молодежь
города, которая не колеблясь стала верным и надежным их помощником. Не забыл Поликарп
вспомнить и о собрании инициативной группы, готовившей почву для создания молодежной
коммунистической организации. На этом собрании выступал киевский большевик Савельев,
который был делегатом от Киева на большевистском совещании в Петербурге и слушал
выступление Ленина, а вернувшись домой, охотно рассказывал киевлянам о ленинских
Апрельских тезисах.
Июльские события в Петрограде незамедлительно отозвались в Киеве. Центральная рада
сомкнула свои усилия с Временным правительством в борьбе против социалистической