355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Збанацкий » Красная роса (сборник) » Текст книги (страница 2)
Красная роса (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 10:59

Текст книги "Красная роса (сборник)"


Автор книги: Юрий Збанацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

не начальником милиции, а обыкновенным человеком и с трудом узнали его. Он сидел тихонько

в уголке, замаскировавшись в штатский, уже ношенный костюм, внимательно рассматривал

хромовые ботинки.

Когда Кобозев заговорил о карте и выгодной позиции, его сразу же окружили со всех

сторон, почувствовав в нем военного спеца, даже стратега.

– Ну-ка, ну-ка, Лука Лукич, объясните…

Лука Лукич уже готов был объяснять, развернуть, как это он умел и любил, целую теорию,

полную предвидений и гипотез, но вопрос о том, где же она, эта позиция, где этот рубеж, на

котором наши войска остановили обнаглевшего врага, загнал калиновского стратега в глухой

угол, и он заколебался.

– Где же… Думаю, на Днепре… Водный рубеж…

В мертвой тишине слова утонули, как в вате. Далекий-далекий гром со вспыхнувшей

молнией то ли подтвердил, то ли опроверг сказанное. Присутствующие не удовлетворились

объяснением, они и сами так полагали: широководный Днепр – неприступный рубеж для врага,

обнадеживающая преграда.

– Ну, а слухи… слухи… Что вы о них скажете?

– Какие слухи? – насторожился начмил.

По поселку упрямо ползли слухи о том, что враг будто бы прорвался через Днепр и даже

через Десну перемахнул.

– О каких слухах речь? – сурово переспросил Кобозев.

– О прорыве… На Днепре будто бы… – откликнулся Агафон Кириллович Жежеря. Все знали

его наивную откровенность – что в голове, то и на языке.

Лука Лукич не возразил и не обвинил Жежерю в пораженчестве, а, наоборот, авторитетно

подтвердил, что так и есть, враг неосмотрительно, не спросив брода, полез в воду, попал сдуру

вместе со своими танками и самоходками в западню между Днепром и Десной, и у наших теперь

только и дела – захлопнуть эту западню и бить его до победного конца.

– Что правда, то правда, – крикнул Станислав Иванович Зорик. – И как я сам до этого не

додумался? Ведь слышали же, как и вчера, и позавчера била наша артиллерия? И авиация

немецкая не летала…

Вражеские самолеты появились над Калиновом уже в первые дни войны. Сначала, заслышав

характерный отрывистый рев чужих моторов, все живое замирало к пряталось, а потом

привыкли, не обращали на них внимания, наверное, только потому, что летунам, видимо, не

было дела до Калинова. Он неподвижно лежал на зеленом ковре лесов, лугов и полей, а

самолеты плавали в пространстве где-то там, наверху. Только три дня назад внезапно и

неожиданно один коршун нацелился глазом на тихий, смирный Калинов. Не увидел тут никаких

важных военных объектов, не маршировала по его улицам пехота, не передвигались обозы

замаскированных желтеющими ветвями осени машин, вместо этого приметил на околице

местечка какую-то странную и печальную процессию да и решил хищно поглумиться над

человеческим горем.

В послеобеденную пору прощался Калинов с учителем пения в средней школе. Исполнилось

Аристарху Савельевичу ровно восемьдесят, напелся за свою жизнь человек вдоволь, поэтому в

день своих именин будто бы сказал: пора и честь знать, теперь, когда обрывается столько

молодых жизней, стоит ли ему, служителю искусства, замолкающего перед ревом пушек,

пребывать далее на этом свете? Близкие подумали, что старый учитель пошутил, а он взял да и

сдержал свое слово.

На похороны, невзирая на грозное время, собрались и стар и мал, ведь знали Аристарха

Савельевича все, – в молодые годы был дьяконом, выпестовал еще в годы царя-«освободителя»

при калиновской церкви прекрасный хор. А когда с «освободителем» покончили, траурное пение

калиновских хористов прозвучало так молодо и вдохновенно, что на ни в чем не повинного

регента обратило внимание жандармское управление. Напелся он в церковном хоре, намахался

тоненькой, как копеечная свеча, палочкой, а вскоре после революции одним из первых

объявил – и принародно, и в печати, – что не может больше петь старому миру, добровольно

отрекся от сана, понес новую песню в народ.

Во славу революции и народа загремели с тех пор песни в Калинове, пели их школьники в

классах и в знаменитом детском хоре, и как-то очень скоро забылось, что Аристарх Савельевич

вскормлен поповским родом, выучен религиозной бурсой, в прошлом регент церковного хора.

Печалились калиновцы, идя за гробом, медленно плывшим на человеческих руках,

вполголоса переговаривались, вспоминая жизнь Аристарха Савельевича.

Вороньей стаей плыли в вышине далекие самолеты. На них уже не обращали внимания.

Поэтому никто не заметил, откуда низвергся этот крестатый злодей, как он откололся от своей

стаи и подкрался незаметно, но только сразу пронесся черной смертью над кладбищем, сыпанул

пулями и пошел на разворот. На какой-то неуловимый миг замерла толпа, а затем рассыпались

люди во все стороны, ломали кусты и деревца, сваливали старые подгнившие кресты,

карабкались на ограду, калечились, разбегались по улочкам на чужие дворы и огороды. И только

Аристарх Савельевич спал вечным сном, безразличный к реву чужого самолета, к крикам живых

и стону раненых, корчившихся между могилками. Прошмыгнул и во второй раз самолет над

кладбищем, снова полоснул пулеметной очередью, а в довершение ко всему еще и бомбы

сбросил – одна упала на кладбище, вторая взорвалась в огороде, возле хибарки сторожа, но на

этот раз никого не задело – люди были далеко.

Аристарх Савельевич до самого вечера покоился на давно забытом холмике чьей-то могилы

и только в сумерках был предан земле, лег в нее не один, а вместе с теми, кто первый в

Калинове пал от вражеских пуль. Нескольких тяжелораненых поместили в больницу, а остальных

разобрали по домам.

…После нескольких минут молчания, вызванных тяжелым воспоминанием, присутствующие

снова приступили к обсуждению животрепещущей проблемы.

– Чего гадать – погнали их в три шеи, поганцев! – с комсомольским азартом крикнул

Ванько Ткачик. Зиночка Белокор от восторга захлопала в ладоши, но никто ее не поддержал, и

овация не получилась.

Тогда, словно старая и мудрая черепаха из сказки, откликнулась Евдокия Руслановна:

– Стратеги! Полководцы!.. Все у вас быстро решается, мигом поворачиваете события в

желаемом направлении.

Если бы эти слова произнес кто-либо другой, на него зашикали бы, обвинили в

пораженческих настроениях, но старой большевичке, страстному калиновскому пропагандисту и

агитатору никто не посмел возразить. Еще в юные годы, и во время петлюровщины, и во время

деникинщины, прошла она подполье, что такое война, знала очень хорошо, не теоретиком была

в этом деле – практиком. Разве что первый секретарь райкома товарищ Беловол мог с ней

поспорить, но недели две назад был призван в армию, да еще, может быть, Андрей Гаврилович

Качуренко, который так не вовремя повез на станцию эвакуированных и где-то замешкался.

И все же спор должен был завязаться. Лука Лукич уже даже бросил какую-то

оптимистическую фразу, когда дверь открылась и вошел Роман Яремович Белоненко, секретарь

райкома партии, а за ним, как привязанный, проскочил учитель истории Юлий Юльевич Лан,

прозванный коварными школьниками Гаем Юлием Цезарем. За ним еле протиснулся сквозь

дверной проем заведующий райпотребсоюзом Семен Михайлович Раев, круглый, как мяч,

веселый, как свадьба, и, как магазин в мирное время товарами, переполненный душевной

добротой и щедростью. Цепко держа обеими руками авоську, Раев нес обществу харчи: ветчину

и колбасу, банки с консервами, пакеты с печеньем, полголовки сыра, сахар головками, а сверху

буханки черного хлеба.

– Эй, общество, не умерли вы тут с голоду? – весело перекрыл все голоса Семен

Михайлович и с шумом опустил на стол свою ношу.

Никто из присутствующих – то ли не были голодны, то ли и забыли уже про еду – не

взглянул не то что на авоську, а даже на самого Семена Михайловича, а он осекся, замолчал.

Глаза всех были направлены на секретаря райкома.

Роман Яремович не торопился… Растерянно сквозь слишком уж выпуклые стекла очков

скользнул взглядом по притихшей компании, щурился будто виновато, а от него молча и

терпеливо ждали слова, так как вернулся он из почтового отделения, где у онемевшего телефона

постоянно дежурил телефонист, надеясь, что телефон в какой-то миг оживет и можно будет хоть

что-нибудь узнать о последних событиях.

– Молчит… – грустным голосом сообщил Белоненко.

Легкий шум то ли недовольства, то ли отчаяния прошелестел по комнате.

– На мертвой точке… – добавил Юлий Юльевич.

За окном вспыхнуло яркое малиновое зарево, всем показалось, что это свет автомашины, и

Ткачик вскрикнул:

– Ну, наконец-то! Андрей Гаврилович! Едет!

Все прижались к окнам, но сразу же и отступили, так как начмил Кобозев – его власти был

подчинен весь транспорт в районе – знал, что фары наспех сколоченной полуторки были

слепыми.

Вслед за вспышкой над Калиновом глухо прогрохотало, как это чаще всего и бывает во

время грозы в сентябре. Но именно из этой кутерьмы и выплыла полуторка Лысака.

Словно свежий ветерок повеял в комнате, все искренне обрадовались Качуренко,

потянулись к нему, даже не услышали, как за окном загулял осенний ливень.

Вскоре следом за Качуренко вошел и Павло Лысак. Молча стряхивал с фуражки серебристые

капли, пристально осматривая присутствующих, словно приценивался: поместятся или не

поместятся они в расшатанном кузове его слабосильной полуторки. И молчаливо супился,

встревоженный тем, что людей набралось больше, чем могла взять его машина. Пристроился в

уголке, чтобы не беспокоить присутствующих, – был то ли скромным, то ли вышколенным.

Молча бросив на стул плащ, Качуренко подошел к столу, придирчиво осмотрел все, что

лежало на нем, зябко потер ладони и, блеснув голодными глазами, ловко ухватил острый

охотничий нож, отрезал кусок ветчины, прямо руками оторвал от буханки краюху, жадно, не

прожевывая, глотал куски, а секретарь райкома Белоненко ровным, даже слегка казенным

голосом, как это часто бывало на заседаниях райкома, докладывал о том, что Калинов в данный

момент погрузился в сплошной мрак, лишен телефона и другой связи, без электроосвещения, без

тепла и надежды, опустевший и тихий, хотя его, кроме мобилизованных и эвакуированных, никто

не оставлял, – напуганный неизвестностью люд затаился, замер.

Качуренко слушал или не слушал, глаз не поднимал, ни на кого не смотрел, и неизвестно

было, знает обо всем либо ошеломлен так, что не находит слов.

Насытился скоро, недоеденные куски хлеба и мяса небрежно бросил на запачканное

зеленое сукно, то самое, которым он когда-то так дорожил и которое требовал от уборщиц

вытирать разведенным нашатырем, жадно выпил воды, ребром ладони вытер шершавые от ветра

губы.

– Все? – переспросил хрипловато, хотя и видел, что здесь все.

Секретарь райкома уже хотел было сказать слово, но его опередил придирчивый и

нетерпеливый заготовитель Жежеря:

– Может быть, нам объяснили бы наконец обстановку и наше положение, а, хлопцы?

Качуренко властно поднял руку. Это был жест сурового учителя, успокаивающего

расшалившихся учеников.

– Спокойно, товарищи! Объяснять обстановку нет необходимости.

– Но ведь смолкло же… И самолеты притихли… – робко произнес судья.

– Положение наше, товарищи, прояснилось до конца, – не приняв во внимание слова

Комара, продолжал Качуренко. Помолчав минуту, незаметно подтянулся, встал «смирно» и

сказал тоном приказа: – Слушай мою команду. Смирно!

И все, кто как умел, встали смирно.

– Слушать первый боевой приказ: согласно решению бюро райкома и обкома партии наш

партизанский отряд объявляю действующим.

Теперь уже кто не умел или забыл, как надо стоять в боевом строю, невольно встал по

стойке «смирно» и замер на месте.

– Командовать отрядом поручено мне. Комиссаром назначен товарищ Белоненко. С этой

минуты мы боевая единица. Вопросы есть?

Вопросов не было. Присутствующие к этому были давно готовы, ведь все они добровольно

согласились остаться во вражеском тылу. Единственное, что их до этого времени расслабляло, —

надежда на то, что вражеская нога не достигнет Калинова. Все сомнения, все тайные надежды

теперь развеялись как предутренний сон. Спрашивать было не о чем.

– Тогда вольно! – совсем не по-военному приказал командир, но партизаны, ошарашенные

неожиданностью, еще какое-то время безмолвствовали. – Собирайтесь и – по коням!

Засуетились, заговорили, закашляли, затопали, укладывая котомки и сумки, звякали

оружием, кто-то кого-то упрекал, кто-то сердился, не сразу и заметили, что в комнате появился

посторонний человек.

– Ванько! – прозвенел девичий голос, но поскольку он был похож на голос Зиночки

Белокор, то и подумал каждый, что именно она зовет комсомольского секретаря.

– Товарищ Ткачик!

Однако Зиночка была рядом с Ваньком, а голос доносился от двери, прокурор Голова

первый увидел постороннего человека и обратил на это внимание Ткачика. Ванько, не медля,

пробрался к выходу и встретился глазами с соседской ветреной девчонкой Килиной, известной

под многозначительным псевдонимом Кармен.

– Иванко, – прошептала она печально, – скорее в больницу…

– Что случилось? – встрепенулся и побледнел Ткачик.

– Мать, – Килина судорожно глотнула слюну.

– Ей хуже?

– Она… она…

И исчезла за дверью.

Ткачик машинально поднял дрожащую руку, пригладил непокорные волосы. Подступил к

Качуренко, залепетал:

– Там… Мать… в больнице… Медсестра зовет…

Качуренко задумчиво смотрел на хлопца. В поселке были ошеломлены расстрелом

калиновчан с самолета. Несколько раненых уже умерли. Теперь подошла очередь и матери

Ткачика…

– Что ж… беги. Я пока еще буду здесь, утром встретимся.

Ткачик молча схватил винтовку и выбежал из комнаты.

Вскоре комната опустела. Сквозь раскрытое окно было слышно, как спорили,

переговаривались возле полуторки новоявленные партизаны, далекий гром откликался уже не с

запада, а с востока.

Белоненко и Качуренко остались в комнате вдвоем. Понимающе посмотрели друг другу в

глаза, вздохнули.

– У меня, Роман, здесь еще дела, а ты веди хлопцев…

– Может, не стоит оставаться? – блеснул стеклышками очков Белоненко. – Толком

обстановку не знаем – где враг, где наши?

– Думаю, день-два в нашем распоряжении еще есть, – высказал предположение

Качуренко, – но ждать не будем. Выведем отряд в лес.

– Подумай, Гаврилович, время опасное…

– Волков бояться… Мне и в самом деле нужно еще кое с кем поговорить, успокоить людей.

На базу, Роман Яремович, не спешите. Остановитесь лучше у Гаврила, у него сторожка

просторная, и люди они надежные. Гаврило укажет, где можно стать лагерем. Кроме того, завтра

соберем необходимое, и вечером приеду…

– Хорошо. Ткачика не забудь…

Они вышли в ночь. Вспышка молнии выхватила из темноты доисторического урода – на

замершей машине горбатились в кузове человеческие фигуры, завернутые в плащи с

островерхими капюшонами.

– Счастливо, товарищи, – сдавленным голосом сказал Качуренко.

Заурчал мотор, Белоненко поспешно протянул руку Качуренко, вскочил в кабину, лязгнул

дверкой. Она не закрылась, пришлось лязгнуть вторично, и в третий раз, и только уж на

четвертый раз ее закрыл Павло Лысак.

Машина поехала.

Какое-то время Андрей Гаврилович стоял у подъезда райисполкома, размышлял, идти домой

или оставаться в кабинете, но, вспомнив, каким чужим стал его кабинет, махнул рукой, забросил

на плечо винтовку и пошел к своему дому, в котором отныне царили одиночество и тишина.

IV

Ванько Ткачик выбежал из парадного и невольно прищурился – прямо в глаза повеяло

густой моросью, холодной и неприятной. На миг остановился и, как слепой, развел руки, ища в

кромешной тьме хоть какую опору. Поймал мокрую, но теплую человеческую руку, безошибочно

угадал, что это Кармен, и сразу почувствовал, что собственная рука стала горячей и влажной.

Кармен молча потянула его за собой.

– Маме очень плохо? – дрожащим голосом расспрашивал он девушку, покорно шагая за

ней.

– Быстрей, быстрей, Иванко, – подгоняла она, и сердце его охватывала тревога…

Ничего толком не разузнаешь у этого разбойника в юбке. Ох, и принесла же она ему

огорчений, эта Килинка, ох, и принесла! Не была бы близкой соседкой, все сложилось бы по-

другому. И родная мать подогревала: да какой же из тебя молодежный вожак, если одну

девчонку не наставишь на ум, не взнуздаешь? Да еще чертовы глаза девчонки, черные, как

бусинки, блестящие, как угольки, еще эти брови-крылышки, это личико писаное, губы и слова

обольстительные…

Эх, Килина, Килина, дочь сатанинская, хоть и рождена матерью-фанатичкой. Еще в

девичестве пела ее матушка в церковном хоре, была любимицей полысевшего к тому времени

регента Аристарха Савельевича. После революции регент запел новые песни, а голосистая

Ярчучка – так в поселке называли мать Килины – не пожелала с прошлым расставаться. Как

воздавала, так и продолжала воздавать на клиросе хвалу господу, заняла освободившийся пост

регента, собрала десяток-другой таких, как сама, да и славословила господа. За это господь бог

подарил ей маленькую Килинку, дотошные калиновчане божились, что сотворил он это чудо,

приняв образ забулдыги-попа, наверное, так и было, вскоре исчез с глаз людских попик так, как

способен исчезать только дух святой.

Сначала развеялся этот дух святой, затем комсомольцы закрыли церковь, негде стало

Ярчучке петь божественные псалмы. Религиозный фанатизм ее не покинул. Собирались теперь в

праздничные дни калиновские молодицы тайком в чьей-нибудь хате и приглушенно пели,

проливали слезы и вздыхали по прошлому. Провожали в последний путь бабусь, дарили им

напоследок песни божьи.

Килинка росла, расцветала. Ни перед кем не склонялась, никому не молилась. Над

материным святошеством откровенно и смело насмехалась, презрительно хмыкала в ответ на все,

что делала мать. В школе не старалась попасть в число отличников, для нее и последнее место

не было позором, она и вообще ничему бы не научилась, если бы от природы не была способной

и, по глубокому убеждению Ванька, даже талантливой. Закончила семилетку, не упускала

случая, чтобы похвалиться: училась только потому, что хотела наказать мать, а мать в школу

ходить велела и одновременно внушала: все, чему там учили, пропускать мимо ушей.

В школьном возрасте, старше Килинки на три класса, Ванько Ткачик не обращал никакого

внимания на «разбойника в юбке». Старшие школьники, как правило, не очень-то водятся с

младшими. И только когда дорос до комсомольского активиста, а там и до вожака, Ткачик уже не

имел права проходить мимо таких, как Килина Ярчук. Считая, что, на первый взгляд,

неисправимые недостатки есть не что иное, как проклятый пережиток капиталистических

отношений, он ежедневно вел активную борьбу за их души и многих не только наставил на путь

истины, но и привлек к полезной трудовой и общественной деятельности.

Ванько ожегся на Килинке. Правда, она уже звалась не Килинкой, кто-то из знатоков

искусства дал ей громкое имя испанской ветреницы Кармен, и оно словно прикипело к девушке,

а главное, пришлось по вкусу ей самой. И все-таки Ванько не находил к сердцу своенравной

Кармен подхода. Нет, нет, она его не избегала, наоборот, тянулась к нему, да так, что иногда ему

становилось не по себе, он подозревал, что девушка его честным педагогическим усилиям

нарочно старается придать характер обычных ухажерских приемов, тем самым стремясь любой

ценой скомпрометировать в глазах калиновчан комсомольского вожака.

Он заводил речь о высоких материях, о роли и значении в человеческой жизни знаний и

науки, а она игриво доказывала, что успела этого добра нахвататься и в школе, хвасталась, что

уже и забыла все это. Он ей вдалбливал необходимость освоения человеком всех достижений

культуры, а она все сразу сводила к простому: покупай-ка, Ванько, билеты, посмотрим новую

кинокартину, посидим рядышком. Он ей старался привить любовь к коллективизму, чувство

дружбы и комсомольского братства, а она ему: эге, хитер, говоришь одно, а сам так и смотришь,

как бы поцеловать на безлюдье.

Он бы чихал на это воспитание, оставил бы неравный бой, да разве можно было оставить на

произвол судьбы девушку с такими глазами, с таким певучим голосом, с такой косой? А к тому же

и мать, непревзойденная ковровщица, как нарочно, упрекала: какой же ты комсомольский

активист, если перед трудностями пасуешь, если такую девушку на волю стихии отпускаешь?

– Иванко-сердце, – спросила Кармен однажды, – и зачем ты мне все про материализм да

про экономизм? В комсомол сватаешь?

– В комсомол не сватают, – сурово сказал Ткачик.

– А ты сосватай, Иван. Только не в комсомол. По-настоящему сосватай…

Покраснел Ткачик, а сердце сладко екнуло.

– Не пугайся, – утешила Кармен, – я бы еще подумала…

Жаловался не раз сын матери, что ничего не может поделать с этой совсем отрицательной

девчонкой.

– Пропащая… Ее сам черт не перевоспитает.

– Какая же она пропащая? – удивлялась мать. – Гордый, независимый характер. В

верующие не идет, хотя мать у нее и фанатичка. Самостоятельная, веселая девушка…

– В классовом отношении, мама, она наша, – соглашался Ткачик, – но идейно…

– Идеи созревают не сразу…

Ткачик упрямо прививал Кармен самые передовые идеи, а тем временем распространяли

слухи, анонимки приходили в райком партии на Ткачика, но он кому следовало доказывал свою

правоту, и ему верили.

И в самом деле, не остался напрасным труд Ивана – в последнее время Кармен стала более

покорной, рассудительной и, главное, отзывчивой. Раньше она, как синица с ветки на ветку,

перепрыгивала с работы на работу, нигде долго не задерживалась, а тут уж, кажется, твердо

прижилась в районной больнице – сначала санитаркой, а теперь и медсестрой. Ею не мог

нахвалиться главный врач, а Ткачик, слыша эти характеристики, все настойчивей подводил

соседку к мысли, что хватит ей ходить среди неорганизованных масс.

– С моим происхождением? – слабо упиралась Кармен.

– Дети за отца не в ответе, – в полемическом азарте приводил самое красноречивое

доказательство Ванько.

– Нет, нет, еще рано, – не сдавалась верная своему характеру девушка.

С того времени как в больницу попала раненная на похоронах мать Ткачика, Кармен не

отходила от нее ни на шаг, не оставляла больную ни днем, ни ночью. Если бы матери Ивана

полегчало, она смогла бы увидеть: не прошел бесследно сизифов труд ее сына, пробудил он в

непокорной девушке добрую и верную душу, привил ей чувство коллективизма, приучил к

гуманности.

Выкарабкавшись из состояния беспамятства, раненая женщина каждый раз встречалась со

знакомыми глазами, ловила успокаивающий взгляд, глазами улыбалась: «Доченька!»

Кармен ворковала, успокаивала, уверяла, убеждала. А как же, все должно закончиться

хорошо, рана заживает, поболит немного, это же ведь ранение, а потом все пройдет, еще такого

не было, чтобы медицина…

– Ваня? Был? – еле шептала мать слабыми устами.

– Был, был, забежал на минутку, а вы спали, не захотел беспокоить, по району мотается,

война же…

– Война… – одним выдохом произносила раненая, закрывала глаза и снова погружалась то

ли в сон, то ли в забытье.

Сегодня она совсем не раскрывала глаз. Врачи заглядывали к ней частенько, обеспокоенно

щупали запястья. Медсестра внимательно присматривалась к выражению их лиц, но ничего не

могла прочесть. Она не знала, как быть, что сказать Ивану, когда тот забежал было на минутку к

матери.

– Спит. Пусть спит. Сон для нее – самое лучшее.

– На тебе, Кармен, вся ответственность, – сурово говорил комсомольский секретарь. – Я

на тебя надеюсь… и верю…

Непокорная Кармен была покорна и внимательна к каждому его слову.

– Если что – немедленно зови, – просил он.

Теперь она вела его в больницу. И он крепко держался за ее теплую руку, точно так же, как

еще в недавние времена держался за теплую руку матери. И почему-то был обеспокоен одним —

не сбиться с пути, не заблудиться бы в лабиринте узеньких улиц.

Кармен видела и ночью. Уверенно шла по тропинке, ведя за собой Ткачика.

– Мама пришла в сознание? – спросил он.

– Приходила. Тебя звала. «Ваня, Ваня», – и снова в забытье.

Поселок казался пустынным. Тревожно завывали собаки в той стороне, где жили

преимущественно недавние колхозники, поселившиеся на бросовых землях.

Ткачику казалось: дороге не будет конца. Если бы не теплая и родная, как материнская,

рука девушки, кто знает, попал бы он на окраину поселка к старому помещичьему парку,

посреди которого расположились бывшие панские постройки – в них теперь размещались

лечебные покои.

Старый-старый липовый парк встретил их глухим шумом, обсыпал целым градом холодных

капель, сбитых дуновением ветра с широких листьев. Ни одна живая душа не встретилась им на

пути, ни единого огонька не заметили они за закрытыми ставнями, как в сырую яму, опускались

в безлюдье больничного парка. И уже только тогда, когда зашуршала под ногами мокрая

щебенка, щедро рассыпанная возле центрального корпуса, заметил Ткачик щелочку,

образовавшуюся из-за неаккуратно прижатой маскировочной занавески, – желтую полоску

мигающего света, и невольно, как это с ним часто случалось, когда встречал какой-либо

вопиющий беспорядок, рассердился:

– Разини! Демаскировка! Мало было того налета?

Кармен хотела было сказать, что эту желтоватую полоску сверху не видно, так как она

находится под защитой кроны старой липы, к тому же в такую грозовую ночь и самолеты должны

уняться, а если бы и кружили в небе, вряд ли заметили эту полоску, но не возражала, молча

согласилась с Ткачиком.

Мать Ткачика лежала в отдельной палате, вернее, в кабинете главного врача, неизвестно,

почему ее туда положили: то ли из уважения к сыну, то ли потому, что не хватало мест в

палатах, а врачу некогда было отсиживаться в кабинете. Стоял здесь канцелярский стол,

беспорядочно заваленный бумагами, книгами, медицинским инструментом, вещи валялись на

стульях, на искривленном диване с потертым сиденьем, даже на умывальнике, зажатом в угол.

На металлической кровати под дешевым одеялом лежала его мама. С того дня, как в нее

попала пуля, она стала непохожа на ту полнотелую рассудительную женщину, красивее которой,

умней и ласковей Ванько не знал в целом свете.

На письменном столе выливал во все стороны желтоватые шарики стеарина огарок свечи.

Подвижные тени шатались на стенах, по углам копошились лохматые чудовища.

Нет, эта женщина, неподвижно застывшая в больничном белье, совсем не была матерью

Ивана. Чужой, незнакомый человек лежал на том месте, где днем была его мама. С удивлением

он взглянул на Кармен, но не уловил ее взгляда. Девушка поправила одеяло, прикоснулась

рукой к запястью больной, замерла. И все же ошибки быть не могло – это его мама. Может быть,

это подвижный свет так изуродовал ее? Он низко склонился над кроватью и только теперь

разглядел знакомые черты родного лица. Узнал узенькие, шнурочком, брови, такие же, как и у

него. Мамин ровный нос, только неестественно заостренный, мамины округлые щеки, но без

свежего румянца, почерневшие, запекшиеся губы.

– Мама… – выдохнул он.

Она не раскрыла век, не повела бровью, не взглянула с любовью на сына.

Страшная догадка обожгла сознание. Как подрубленный, упал он на колени, положил голову

матери на грудь, замер. И услышал быстрое биение сердца.

Биение маминого сердца! Иван Ткачик не врач, он не способен определить по этому биению

время, отведенное судьбой его матери. Но мама жива, она просто спит, поэтому причин для

отчаяния нет! И все же, прислушиваясь к беспорядочному стуку ее сердца, о котором судить

только врачам, ощутил тревогу и беспокойство.

Поднял голову, встретился с тревожным взглядом девушки и резко вскочил на ноги:

– Врача! Зови врача!

V

Дождь перестал, гроза откатилась за горизонт, только молнии еще вяло перемигивались

вдали. Невидимая в ночной тьме полуторка неуклюжим уродом медленно ползла по невидимой

дороге. Если бы не урчание мотора, не чавканье грязи под колесами, и за пять шагов ее не

заметишь.

Ехать было трудно. Пока еще пробирались по поселку да пока ярче светили молнии, как-то

двигались. Кошачьим зрением Павло Лысак ориентировался инстинктивно, по памяти, ведь знал

калиновские улицы так, что и с завязанными глазами не заблудился бы. Когда же выехали за

околицу и подъехали к месту, где дороги разбегались в разные стороны, пришлось двигаться

наобум. Такова, видимо, езда в грозное время войны, и надо к ней привыкать.

Роман Яремович смотрел вперед, пытаясь разглядеть хотя бы контуры того, что будет

впереди.

– Ты что-нибудь видишь, Павлуха?

Лысак будто и не слышал вопроса. А может, не понравилось – его никто не называл

Павлухой.

– Как с завязанными глазами, – пожаловался Белоненко.

– Да у вас же две пары глаз… Можно и разглядеть…

Прозвучали эти слова вроде бы панибратски, а на самом деле – отчужденно. Не любил

Лысак, когда его отвлекали от дела в трудную минуту.

В кузове – тишина. Только дождевые капли хлопали об охотничьи парусиновые плащи

прокурора Головы и лесничего Витрогона. Эти двое были заядлыми охотниками, калиновскими

знаменитостями.

Шерстяной платок Евдокии Руслановны, матерчатые фуражки мужчин, шапка на голове

Зиночки Белокор ловили дождевые капли, тяжелели, исходили паром от человеческого тепла.

Полуторка еле смогла выехать за город, впереди еще была далекая дорога, а пассажирам

уже казалось, что они целую вечность плывут в Ноевом ковчеге и что ни этому путешествию, ни

тьме не будет конца.

– Как он едет? Горшки везет, что ли?

Голос Трутня, всегда всем недовольного, прозвучал и на сей раз протестом.

– Кому жалуетесь, Трутень, в какие инстанции? – спросил судья.

– Господу богу жалуется человек, – хрипло откликнулся прокурор.

Краткая, незлобивая перебранка оживила пассажиров.

– Это я вам скажу – езда! – добавляет Зорик, и в голосе его тоже жалоба и недовольство.

– Кому тесно – можно пешком. Не отстанете… – это, конечно, Кобозев.

На некоторое время вновь воцаряется досадное молчание. И в самом деле, ехать плохо, а

идти пешком еще хуже. Лучше уж трястись на мокром твердом днище. Но все-таки Жежеря

злобно бросает:

– Во всяком случае, можно было подстелить хотя бы охапку сена.

– Хватило бы и куля соломы, – сказал Голова.

И неожиданно под однообразную барабанную дробь дождя вспыхивает совершенно другой,

такой знакомый, даже домашний разговор.

– Да можно было бы и подушечку прихватить, – насмешливо бросает Семен Михайлович

Раев.

– Зря поскупился… – подхватил Савва Дмитрович Витрогон.

– Потребсоюз – это тебе не лес. В твоей конторе сальдо-бульдо сойдется, а у нас, брат,

баланс…

– Война сбалансирует и сальдо, и бульдо, – вздохнул Нил Силович Трутень.

– Не горюйте, братцы партизаны, – бодро откликнулся историк Юлий Лан. – Доберемся до

базы, заползем в теплые землянки, подложим под бока сена – никакая слякоть не проймет.

Лан вспомнил о теплых землянках в чащобе, заранее построенных ими и

законсервированных до поры до времени.

Всплыли в воображении уютные землянки, и как-то посветлело на душе у каждого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю