Текст книги "Красная роса (сборник)"
Автор книги: Юрий Збанацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Утром на пост – охранять Рысака – заступил Ванько Ткачик. Возможно, Ткачик был
единственным, кто в душе не осуждал Рысака.
– Ничего, Павел, – шепнул он, – придется немного посидеть… Не за фрица, а за
нарушение порядка. Стрелять в лагере строго запрещено, а ты, видно, не знал…
– Хоть год просижу, зато одним гадом меньше, – твердо сказал Рысак.
Ткачику пришлась по сердцу такая категоричность, такая откровенная ненависть к врагу.
– Ну, про год ты помолчи, братуха, думаю, что сегодня выхлопочу тебе амнистию да и
двинемся в разведку. Ты мне во как нужен…
Ткачик прервал речь, так как приближался Кобозев, а Рысак сладко зевнул и потянулся,
теперь можно было поспать, до желанного вечера было еще далеко.
– Почему так скоро? – спросил Ткачик, подумав, что его сменяют на посту.
Кобозев пожал плечами.
– Приказано подкрепить.
Вскоре к будке подошли Белоненко, прокурор Голова, а с ними Евдокия Руслановна. Она
только что вернулась с Карменкой из разведки. Выглядела усталой, бледной, не поздоровалась с
Ткачиком, устало присела на бревно, привычно крутила цигарку, а руки не слушались, дрожали.
– Арестованный, прошу выйти! – сурово приказал Белоненко, и Ткачик, поняв, что
произошли какие-то изменения в отношении к арестованному, невольно вздрогнул.
Арестованный выполз из шалаша, сонно щурил глаза…
– Слушаю… – переступил он с ноги на ногу, по очереди рассматривая присутствующих.
– Предлагаю откровенно и чистосердечно рассказать: кто и с какой целью послал вас,
Павло Рысак, в партизанский отряд?
Смертельный испуг выразился на лице Рысака, но он тут же скрыл его под маской деланного
спокойствия и даже удивления:
– О чем вы говорите! Шел к своим, а попадаешь… – Павло обиженно насупился,
отвернулся, замолчал.
Евдокия Руслановна чиркнула зажигалкой, прикурила, вдохнула дым, заговорила словно
сама с собой:
– Тот, кого считаешь врагом, глядишь, оказывается единомышленником. А свой
единокровный человек становится предателем… Разматывайте, товарищ Голова, этот клубок, а
вы, Лысак, Рысак или как вас, попались на горячем… Мы знаем, что вас фон Тюге привез в лес и
выпустил. У нас есть глаза и уши..
При воспоминании о фон Тюге арестованный похолодел.
До позднего вечера допрашивал его дотошный и опытный прокурор Голова. Допрашиваемый
долго молчал, но, прижатый к стенке фактами, вынужден был сознаться во всем. И если возлагал
Рысак еще на что-либо надежду, так это на ночь, которая должна была стать ему помощником и
содействовать дерзкому и рискованному побегу.
Но побег оказался неосуществимым. Предстоял суд над предателем…
– Так что вот такие у нас дела, – закончил свой рассказ Спартак.
– Отец велел передать, чтобы вы лучше на какое-то время ушли из дому, – передал под
конец приказ.
Захватив костыли, мастерски выстроганные, еще и с приделанными подушечками, чтобы не
терло под руками, хлопец заспешил в лагерь. Гаврило пошел немного проводить его.
И вдруг громко залаял Жучок, оставшийся в сторожке.
– Что за напасть? – встревожился лесник.
Оглянувшись вокруг, он увидел, как за сосновым бором, крадучись, перебежкой от одного
ствола к другому приближаются к сторожке немцы.
– Беги! Беги, хлопчик, скажи – немцы…
Спартак уже и сам понял, что произошло. Крепко держа костыли, он изо всех сил помчался
к лагерю.
В лагере сначала никто не обратил внимания на Спартака. Люди сидели мрачные,
молчаливые.
Спартак сразу же заметил: Рысака среди партизан не было. Острая догадка уколола
сердце…
– Не волки ли за тобой? – спросил Трутень запыхавшегося парня.
– Не-емцы-ы!
Спартак рассказал обо всем.
Резкая команда Белоненко поставила всех на ноги.
– К оружию! Винтовки, гранаты, бутылки с горючим – наготове! Командиры – ко мне!..
Группа Кобозева выходит к сторожке с правой стороны, группа Раздолина – с левой. Я в группе
Кобозева, комиссар с вами, Раздолин.
XXXVI
План операции принадлежал фон Тюге. Фюрер сказал: «Мы завоюем мир силой победного
меча». Для фон Тюге война стала профессией. «Кто не способен делать хотя бы что-нибудь для
войны, тот должен быть уничтожен» – это тоже сказал фюрер. Разве фон Тюге не выполняет
директиву фюрера?
Задолго до рассвета «фольксваген», переполненный черношинельниками, выехал из
Калинова. За ним громыхала машина с брезентовой крышей – в ней сидели тыловики ефрейтора
Кальта, за ней, немного дальше, чтобы не глотать пыль, – «опель» фон Тюге; замыкала колонну
еще одна крытая брезентом машина, в кабине которой сидел ефрейтор.
Колонна остановилась. Из «опеля» вышел фон Тюге.
Здесь, на этой развилке дорог, к ним должен был выйти Павло Рысак. Выйти за час-другой
до рассвета, ориентировочно к пяти-шести часам утра. Было пять с минутами, поэтому отсутствие
сообщника пока еще не беспокоило шефа СС. Он залез в машину, приказал выключить все фары,
каждому замереть на своем месте.
Равномерно тикали часы, размеренно вертелась секундная стрелка, время незаметно
истекало, уже приближалось к шести, а Рысак все еще не появлялся. Когда же перешло за шесть,
фон Тюге занервничал, заходил взад-вперед по песчаной тропинке, хмуро осматривал застывшие
в неподвижности машины, похожие на окаменевших доисторических чудовищ.
Наступало утро, на востоке зарозовело, над горизонтом появилась огненная полоска, вот-
вот должно было взойти солнце, а этого… Рышака, или как его там, не было.
Фон Тюге злился. Тяжкое подозрение камнем давило на сердце.
Он приказал двигаться вперед, окружить лесную сторожку, поймать лесника и заставить его
показать дорогу к партизанскому лагерю.
Вскоре солдаты ефрейтора Кальта были возле сторожки, а фон Тюге по узкой лесной дороге
подкатил чуть ли не под самые широко раскрытые ворота, крепко сколоченные из строганых
досок.
Баба Приська как узрела чужаков, так и замерла.
Бросилась на дорогу, по которой ушел муж с хлопцем. Крикнула Гаврилу, чтобы не
возвращался… А он, неразумный, вернулся. Подбежал, о росе вспомнил, вот тебе, дескать, и
красная роса… Эти окрасят, обрызгают красной росой все живое…
Нет, их не стали стрелять, даже бить не собирались, только смотрели, как на незнакомую
лесную дичь. Черношинельники сразу же бросились шарить в хате, перевернули все в
пристройках, а похожий на грача, со страшным белым черепом на фуражке остановился перед
ними, широко расставил ноги, похлестывал хлыстиком по блестящему голенищу и скалил зубы. А
глаза холодные, гадючьи.
Фон Тюге молчал, присматриваясь к этим странным существам. «Да, слабых, неполноценных
следует решительно уничтожать, мир принадлежит сильным…»
Заговорил переводчик:
– Мы надеемся на ваши правдивые ответы и посильную помощь. Тогда все для вас кончится
хорошо. Шеф интересуется: не заходил ли в последние дни к вам известный вам Павло Рысак?
Гаврило с удивлением глянул на Присю, Прися на Гаврила.
– Не до ходьбы, не до езды теперь людям, сидим в лесу двое ни на что не пригодных, ни мы
ни к кому, ни к нам никто, – заговорила Прися.
Гаврило знал, что старуха не проговорится.
– Не было, значит? Водителя райисполкомовского…
– Водителя тамошнего знаем, – поспешила уверить Прися. – Но не было его тут.
Фон Тюге знал: правдивое признание можно выбить только силой. Но у него возник еще
один вопрос:
– Партизаны… Вы знаете, где их лагерь?
Лесник твердой шершавой рукой потянулся к бороде.
– Про кого, извиняйте, спрашиваете?
Гаврило делал вид, что никак не поймет, о чем речь.
– Про людей каких-то спрашивают, что ли? – подсказала Приська.
– Про людей? Да какие же здесь люди?.. Нет никаких людей… Зверь водится, птица
щебечет… А чтобы кто из людей, разве что сдуру…
Фон Тюге уже видел, что этот недоразвитый унтерменш водит его за нос. Его терпение
наконец лопнуло, и он что-то сказал солдатам.
Черношинельники схватили Приську за руки, заломили их за спину, затолкали ее в сенцы.
Гаврило рвался ей на помощь:
– Что же вы делаете? Люди вы или нелюди? Что же вы издеваетесь над старым больным
человеком, женщиной?
Они оттаскивали бородача от дверей. С ужасом увидел лесник, как задымил факел на
длинном металлическом шесте: потянулось дрожащее пламя по притолоке, достало до стрехи,
лизнуло ее, обуглило и закоптило дегтярно-черным дымом. Онемело смотрел старый человек и
не верил, что это творится на самом деле, не во сне, не мог поверить, что слежавшаяся солома,
пропитанная круто замешенной глиной, уступит извилистому огненному языку, загорится.
Солома была соломой, она задымила, золотыми змеями поползли огненные языки по крыше,
все вверх и вверх, до самого кирпичного дымохода, из-под стрехи пополз густой сизый дым.
Только теперь Гаврило понял и поверил, что хата загорелась, уже горит, сгорит дотла, а вместе с
ней и его Прися.
– Зверье! Зверье! – кричал он, вырываясь из железных рук. – Что же вы делаете? Там же
живой человек, человек…
– Веди к партизанам! – кричал ему в самое ухо Петер Хаптер. – Веди, не то сгорит в огне
твоя старуха и с тобой будет то же самое…
Слышал ли те слова, понимал ли их лесник Гаврило?
Черношинельники схватили его под руки, ждали, что он начнет сопротивляться, а он сам,
добровольно, бросился в сени, в горящую хату.
Фон Тюге был удивлен. Впервые в его богатой практике случилось такое… чтобы человек
сам… добровольно, в огонь! О дикари, о первобытная, недоразвитая раса!..
Именно в это время и произошло то, чего никак не ожидал фон Тюге. Правда, он не
растерялся, не испугался, даже не встревожился, когда услышал громкие винтовочные выстрелы
и трескучие взрывы гранат, сразу же понял: те, кого он так старательно разыскивал, явились
добровольно, полезли в расставленную западню. Даже было обрадовался. Правда, ненадолго,
пока не увидел, как факелом пылает «фольксваген», как повалился набок и свечой запылал его
«опель-капитан».
Как ветром сдуло тыловиков ефрейтора Кальта, вслед за ними отступил и опытный
ефрейтор, хотя поначалу кричал, приказывал остановиться, залечь.
Пламя черное и зловещее, которое бывает тогда, когда горит краска, смазочное масло,
бензин, перебросилось на деревья – внезапно запылал сосновый бор, дохнул горячим жаром.
Уничтожившие транспорт врага партизаны из группы Раздолина неожиданно сами были
отрезаны лесным пожаром, потеряли возможность продолжать наступление.
Фон Тюге увидел, что прямо на него мчится великан с растрепанными белыми волосами, на
ходу посылает пули и охрипшим голосом зовет за собой других.
Он порывисто поднял парабеллум, но рука, не достигнув нужной высоты, бессильно
дернулась и упала. В тот же миг беловолосый великан будто споткнулся – рухнул на землю. Его
остановил выстрел Курта, который уже не раз приходил на выручку шефу во время опасности.
Отступив в лес, фон Тюге наткнулся на растерянного ефрейтора. Охотничьим ножом Курт
распорол рукава плаща и пиджака, обнажил руку шефа, окровавленную ниже локтя, умело
бинтовал ее, а фон Тюге кричал:
– Вы трусливая свинья, ефрейтор! Поднимайте своих безмозглых ослов, покажите пример…
– Необученные, герр штурм… впервые в деле, – оправдывался Кальт.
Отдаленные выстрелы группы Раздолина, которая вынуждена была отступить, чтобы
перегруппироваться, уже не беспокоили, «необученные» смелее подняли головы.
Подталкиваемые эсэсовцами, пошли вперед, забежали во двор пылающей сторожки. Как раз в
это время с тыла на них вышла группа Кобозева. Несколько фашистов упали, другие,
беспорядочно отстреливаясь из автоматов, побежали в ту сторону, где на дороге их ждала не
замеченная партизанами машина.
Партизаны стреляли им вслед, фашисты, огрызаясь, убегали, лес был переполнен
необычными звуками, пылали автомобили, трещали верхушки деревьев, красные языки
перепрыгивали с дерева на дерево, смрад и дым тянулись к небу, стелились по земле, наполняли
все лощины и овраги, заползали в легкие, и людей душил кашель. Бой закончился. И для
партизан, и для «необученных» ефрейтора Кальта это было боевое крещение.
Зиночке Белокор хотелось побыстрее разыскать Ткачика, быть возле него, даже если рядом
будет вертеться глазастая Карменка. И вдруг он сам вышел ей навстречу, шатался, как пьяный,
похоже было, что ничего не слышал и не видел, двигался зигзагами, натыкаясь на кусты и
деревья, держал винтовку за плечами, а обеими руками вытирал лицо. Руки были в крови…
Осторожно и тщательно Зиночка перевязывала его голову, нежным касанием бинтовала
белокурые волосы, шептала что-то нежное, успокаивающее, обмывала его окровавленное лицо.
– Достал, гад, черкнул по кумполу… Ну ничего, и им попало… Будут помнить…
Лесом, плутая в дымовой завесе, громко перекликаясь, пробирались партизаны.
– Где комиссар? Кто видел комиссара?
Никто не отвечал на тревожные возгласы Белоненко.
– Раздолин! Лейтенант Раздолин!
– Идет позади…
– Комиссар с ним?
– Наверное…
Раздолин вместе с партизанами своей группы приблизился к сторожке, обошел двор, никого,
только трещало сухое дерево, огонь подбирался к окнам, они начали стрелять закопченными
стеклами, не подступиться. Неожиданно упала дверь из сеней, и на пороге показалась страшная
фигура, объятая пламенем. Это был Гаврило. На нем горела одежда, дымилась борода…
– Убили… убили, падлюки… мою Приську…
Партизаны подбежали, сорвали с обезумевшего от горя и боли Гаврила тлеющую одежду,
взяли под руки, повели подальше от адского пожарища. Он шел покорно, словно
парализованный, с заплетающимися ногами, смотрел в землю, бубнил про себя:
– Роса… красная роса…
XXXVII
Закончилось короткое бабье лето. Низко клубились над землей туманы, похожие на облака,
земля была напоена и пресыщена влагой.
От двора к двору бегали полицаи, стучали кулаками или палками в окна, надрывно кричали:
– Все – на площадь! За неповиновение – расстрел!
По раскисшим улицам, между мокрыми от дождя заборами, неспешно, тяжело ссутулившись,
двигались калиновчане к центру поселка, шли так, как на смерть.
Фон Тюге в белоснежной нижней сорочке, в черных штанах, поддерживаемых полосатыми
подтяжками, в лакированных сапогах, с растрепанными волосами, которые чуть прикрывали
лысину, полулежал на диване, левой рукой придерживал старательно забинтованную руку, как
ребенка, качал ее. Он сочинял рапорт. Гретхен-пепельная сидела за машинкой.
«…Под моим личным руководством и при моем личном участии проведена акция по
уничтожению банды, угрожавшей порядку и спокойствию подчиненного мне района. В жестоком
и упорном бою банда была разбита и уничтожена, только отдельным ее участникам удалось
выскользнуть из-под интенсивного обстрела и рассеяться. Взяты трофеи».
Гретхен-пепельная старательно выстукивала текст, который ей диктовал фон Тюге.
«Со своей стороны имеем четырех убитых, более десятка раненых. Вражеская пуля
прострелила мне правую руку, что, однако, не помешало мне до конца руководить боем и
счастливо его завершить. Мой личный транспорт, так же как и транспорт спецгруппы СС,
уничтожен противником, и я покорнейше прошу…»
Фон Тюге не стыдился просить, так как считал, что после такой удачной акции имел на это
право, так же как и основание надеяться на повышение и награду.
Старательно отстучала Гретхен-пепельная фразу о том, что лично штурмбаннфюрером дан
приказ произвести массовое опознание местным населением трупов убитых партизан, чтобы
подвергнуть наказанию их семьи.
Фон Тюге был немногословен и суров, каким и надлежало ему быть, непосредственному
организатору и герою недавней битвы возле лесной сторожки. Ведь это он решил успех дела.
Вездесущий, неутомимый, предусмотрительный, отважный…
– Свинья… Жирная баварская свинья… – сквозь зубы поносил фон Тюге Кальта. – Сам он и
вся его команда сразу же показали пятки. – Фон Тюге внимательно слушали Курт и обе Гретхен,
все трое сдержанно посмеивались.
– Видите ли, они у него «необученные». Тыловые крысы… Я научу, научу и их и ефрейтора,
как надо служить фюреру и фатерланду…
Посреди калиновской площади, на разрушенном кирпичном постаменте, где раньше стоял
памятник Ильичу, положили убитого Юлия Цезаря.
Словно древнегреческий воин, смело ринулся в бой Юлий Лан, только не мечом разил врага,
а стрелял из карабина…
Низко склонив головы, шли калиновчане мимо него, со скорбью смотрели на заостренный
смертью орлиный профиль, на восковые руки. Сеял мелкий дождик, мелкими росинками капал на
лоб и виски, щеки и подбородок погибшего.
Неподалеку стоял в окружении полицаев и черношинельников Петер Хаптер, время от
времени покрикивал:
– Смотрите внимательней! Кто узнал, кому принадлежит этот труп, выходите!
Люди шли медленно, исподлобья бросали взгляд на убитого, прощались навсегда. И никто
из калиновчан не признался в том, что узнал своего недавнего любимца.
Долго рассматривал погибшего бургомистр Софрон Чалапко. Хаптер допытывался: «Ну кто?»
А он все молчал, все присматривался.
Оккупанты велели целую неделю не убирать с площади тело погибшего. Но уже на вторую
ночь труп исчез – кто-то выкрал его и тайком похоронил бесстрашного и самоотверженного
партизанского комиссара…
* * *
В тот же день партизаны Белоненко оставляли временный лагерь. Старательно разобрали
большую будку, сожгли то, что следовало сжечь. Все были молчаливы и сосредоточенны. Они
гордились тем, что выгнали из лесу оккупантов, нанесли им ощутимые потери, правда, потеряли
комиссара, трое были ранены и попали под опеку Зиночки Белокор, но ранения были легкие.
Посидели напоследок на бревнах, простились с временным пристанищем. Они понимали, что
у них не будет постоянного пристанища, что партизанская судьба будет перебрасывать их с
одного места на другое и станут они грозной силой.
Впереди шел Роман Яремович Белоненко, крещенный огнем командир, признанный вожак,
на которого можно было положиться. За ним ковылял на новых костылях капитан Рыдаев – он
был счастлив, потому что наконец встал на свои, хотя еще и слабые, ноги. Рядом шел сын.
Зиночка Белокор следила взглядом за Ткачиком – голова его была забинтована, только нос
торчал и глаза блестели.
А Евдокия Руслановна еще ночью направилась по стежкам, известным только ей, не
захотела брать с собой никого.
Растянулась партизанская цепочка, позади шел лесник, боязливо обходя каждый куст,
чтобы не зацепиться обожженными руками за ветку. Он все время присматривался к лесу,
шептал:
– Упала роса… на весь мир… красная роса…
Клубились осенние туманы, моросило, увлажнялись листья на деревьях, набухали стволы, и
еще ниже клонились лесные травы.
Росиночка, росинка, роса… Рождается она тайком после душных вечеров прохладными
утрами. Никем не видимое таинство. Как только забрезжит утро, вспыхнет красочная заря на
востоке. Падет роса на каждый стебелек, на всякую былинку, закачаются на кончике каждого
листика росинки, повиснут на сережках березы и сосновых иголках.
Так во время лихолетья, будто отдельные росинки, появились эти несколько отважных
человек в тихом и безопасном лесу. Пролетит на быстрых крыльях время, пролетят года, отойдут
в вечность тысяча дней и ночей, может быть, эти самые первые росинки первыми и опадут,
возможно, что ни одного из тех, кто вот сейчас шагает по лесной тропе, не останется в живых,
может быть, никто из них не доживет до победного дня, но так же, как на смену самым первым
росинкам, которые упадут на землю, родятся новые, и бывает их бессчетное количество, так на
смену этим немногим со временем придут сотни и тысячи тех, кто во имя человеческого счастья
готов отдать свою кровь каплю за каплей…
Ворзель
1980
ПОВЕСТИ
Поликарп
Деревья гнутся под тяжестью созревших уже плодов, стоят грустные, роскошные, щедрые в
своем богатом лесном убранстве, неисчерпаемая эта простота невольно навевает в душу
успокаивающую сонливость, желание забыть обо всем, упасть в высокую увядшую траву,
положить под голову руки, на миг перенестись в детство и ни о чем не думать, кроме как о давно
минувших детских сновидениях и забавах. Сад этот очень старый, говорят, сажали будто бы его
в еще незапамятные времена печерсколаврские монахи, выпестовали вот здесь, на околице, на
лесной поляне, ухаживали за ним, зимой гоняли нахально-ненасытных зайцев, норовивших
грызть кору на молодых деревцах, весной обмазывали известью стволики, чтобы их не опаляло
солнце, обрезали сухие и лишние ветки, обкапывали, доставали из омшаника соскучившихся за
зиму пчел, чтобы они во время цветения опылили каждый цветочек, не обойдя ни яблоню, ни
грушу, ни сливу, ни привезенные издали абрикосы.
Монахи, как никто другой, знали, что следует просить у бога милосердия и помощи в делах,
а любое дело делать надо было самим.
От того бывшего монастырского сада осталось разве что десяток полудиких великанов-груш,
щедрых на небольшие, но такие медово пахнущие сладкие плоды, а дальше в ровных рядах
молодо выстроились новейшие творения садоводства. Каких только сортов яблок, груш, вишен,
слив и черешен здесь не было! Все, что росло на полесской земле, собралось в этом саду как на
подбор и выстроилось, как на параде, в ровненькие, под шнурочек, ряды. Здесь тебе и
августовское яблоко, и боровинка, и папировка, и млиевский ранет, и титовка летняя. Это дары
лета и щедрой осени, такие, как обыкновенная антоновка, мраморно-белая и пахучая, а рядом с
нею бельфлер-китайка, пепин литовский, путивка осенняя, ворвулевка, восково-золотистая
данешта. Когда урожай в саду – на всю осень хватит этих кисловато-сладких плодов, а на зиму
будут заложены в хранилища такие неоценимые сорта, как бойкен, буцкое, кальвиль снежный,
пепин шафранный, ранет золотой курский, тиролька обычная, разнообразные гибриды
Симиренко, джонатан и еще какие-то нововыведенные, никому не известные сорта,
поименованные звучными и красивыми названиями.
Сортов груш здесь значительно меньше: летние – глеки и гливы, лимонки и ильинки,
бергамоты, любимица Клаппа; осенние – бере, лесная красавица, александровка, зимние
мичуринки.
Яблоки и груши еще только сделались привлекательными, внешне они уже совсем похожи
на съедобные, хотя и до того, чтобы их употреблять, еще далеко, а вишни: анадолька и лотовая,
ранняя шпанка и особенно черешня – уже отошли. Словно и не было их этим летом. Только
обвисшие и ободранные, а кое-где и поврежденные ветви свидетельствуют о том, что деревья
гнулись от плодов и еще недавно здесь шумел праздник сбора сочного урожая.
Венгерка обыкновенная, ренклод зеленый и ренклод колхозный, «Анна Шпет» и еще какие-
то нововыведенные гибриды слив еще ждут своего часа, еще плоды их твердые, как железо,
зеленые, только кое-где на самых верхушках их чуть-чуть покрыл сизоватый дымок, еще будут
они и золотистыми, и сизыми, и полосатыми.
Люблю я сады. Во все времена года. И тогда, когда стоят осенью грустно, разбазарив всю
свою летнюю красоту, растратив осеннюю позолоту, на ветвях не остается ни единого листика,
разве какое-нибудь яблочко прилепилось одиноко; в зимнюю пору они прекрасны на снежном
фоне, словно выкованные из чистой бронзы медно-шершавые стволы, плетеное-переплетеное
кружево ветвей превращает их в ирреальное зрелище, больше тяготеющее к произведению
искусства, чем естественное; весной сады неповторимы в своем пышном цветении, в
нерукотворном свадебном наряде, в своей прекраснейшей поре влюбленности в жизнь и солнце,
в поре великого таинства зарождения того извечного чуда и богатства, которое щедро дарит нам
сад уже летний.
Брожу по саду, забыв о том, с какой целью сюда прибыл, вообще забыв о том, что это я, что
мне здесь что-то нужно, что попал сюда на время, что мне уже пора, спросив о том, что меня
интересует, возвращаться назад к определенному судьбой привычному делу. Ненароком
оказался в нерукотворном храме природы, которую люблю сызмальства, от которой в юности не
собирался отрываться и все же в силу обстоятельств и никем не писанных законов жизни
вынужден был закопаться в холодных стенах современных сооружений, окунуться в бумажные
лабиринты с головой, окунуться в свои мелкие делишки, которые в свое время показались было
важней всего сущего в природе. С тех пор для меня уже не существовали ни эти могучие
деревья, ни лес, ни поле, ни все то, без чего нет земли, сини небесной, самой жизни.
Нет, я не забыл о том, что все это существует, оно не только существовало в
действительности, оно все время жило и во мне самом. Но не жило, а влачило существование,
таилось на самом донышке моего «я», лежало в глубоком тайнике. Но время от времени оно
всплывает на белый свет и радует именно так, как обрадовал, захватил и очаровал меня этот
чудо-сад, в который я попал совершенно случайно. Не случайно, правда, а по делу, но мог бы по
этому делу не обязательно обращаться именно сюда.
С раннего детства люблю сады. Может быть, потому, что у нас не было своего сада. Моим
родителям выпал такой надел, на котором упрямо не росли фруктовые деревья. Каждой осенью
покойный отец сажал в почву молоденькие саженцы, весной они оживали, цепко цеплялись за
супесок, а со временем начинали чахнуть, скрючиваться, на них нападали то тля, то парша, то
гусеницы сползались, наверное, со всего села, если не со всей земли, объедали хрупкие веточки,
изводили молодую поросль. Зато у моего дедушки по матери рос прекрасный сад, вековали в нем
старые коренастые деревья, ни один вредитель к ним не прикасался, созревали в листьях
заманчивые плоды, и я, сколько ими ни лакомился, не мог насытиться. Сказано же, что наесться
под завязку можно только тем, что имеется в твоем доме.
Уже в детстве мечтал я о собственном саде. В школе нас учил ласковый и знающий учитель
природоведения. Он просто очаровывал меня своим предметом, в естественнонаучном кружке я
стал одним из самых активных членов, набирался премудрости сажать деревья, делать им
прививки, знакомился со всеми сортами плодовых деревьев, узнал, какой уход им требуется, как
спасать сад от вредителей.
Жизнь сложилась так, что забыл я о садоводстве, оторвался от села, как яблоко от ветки.
Заглянул я в этот чудо-сад по совсем не садовому делу. Мне нужно было увидеться с
человеком, которого не встречал в течение почти всей жизни, а точнее, со времени, когда нас
выпустили из семилетней школы. Было это очень давно, после семилетки, которую мы окончили
пятнадцатилетними, прошла целая жизнь, наша школа и сама учеба высвечивались в памяти
очень тускло, хотя и оставались привлекательными, как любое воспоминание о незабываемом
детстве. Кто из школьников, прощаясь в последний выпускной вечер, не клянется со слезами на
глазах и в голосе своим товарищам в том, что не забудет их вовеки, будет помнить всегда,
никогда не прервет с ними связи!
Жизнь есть жизнь, незаметно и быстро завертит каждым, каждого приставит к своему делу,
загрузит по уши, бессовестно заграбастает все время, увлечет новыми интересами, сведет с
новыми людьми, очень быстро вытеснит из головы все то, что еще так недавно было главным,
самым главным, без чего, казалось, невозможно существовать, не стоило жить. Человек
уподобляется пловцу, которому плыть и плыть, достигать привлекательного, желанного берега,
который с каждым взмахом рук не приближается, а скорее удаляется, плаванью этому отдаются
все силы, все внимание направляется на цель, к которой пловец стремится, поэтому много ли
времени у него останется на то, чтобы держать в голове самые драгоценные сокровища памяти,
но практически ставшие излишними, превратившиеся в своеобразный амулет, и не мешающий, и
не помогающий ни в чем человеку.
Недавно городская вечерняя газета рассказала своим читателям о саде и очень
расхваливала агронома Скотинскую О. П., даже фотопортрет поместила на всеобщее обозрение.
С этого портрета смотрела на мир из-за ветвей женщина, одновременно похожая и на мужчину, и
на пришельца из иных миров, так как наши фотографы и цинкографы большие мастера творить
подобные чудеса. Поэтому я сперва и не обратил на фото ни малейшего внимания, так же как и
на рассказ о саде. Репортаж, просто говоря, не взволновал меня как читателя вовсе. Видел я
подобные фото, встречались в моей жизни и не такие еще сады. Отложил безразлично газету,
принялся за журнал, и именно в этот миг словно иглой кто-то коснулся сердца – оно екнуло и
взволнованно встрепенулось. Схватил газету и еще раз пробежал глазами по ее столбцам. Так и
есть: там стояла фамилия Скотинской О. П.
…Наш пятый собрался со всего района. Основной его костяк – выпускники городской
школы, а остальные, не менее трети, съехались из ближних и дальних сел, так как именно в это
время и до селян докатилась прогрессивная идея – посылать своих отпрысков в городскую
семилетнюю школу. Безусловно, мы, селяне, отличались от всех других. Нашего брата за версту
можно было распознать по просторным сермягам, по босым ногам и штанам полотняным, по
чубам, нестриженым и редко когда мытым, по рукам потрескавшимся да с черноземом под
ногтями, по речи и произношению и даже по сельской привычке, проходя по улице, каждому
встречному говорить «здравствуйте» и искренне удивляться, когда в ответ нас молча окидывали
презрительными взглядами, до глубины души возмущаться бескультурьем горожан, не
признававших самой элементарной вежливости.
В классе на нас иронически, с нескрываемым чувством превосходства посматривали
городские «панычики» в красных курточках, в хромовых ботинках и полосатых брюках
навыпуск. Девочки, эти удивительнейшие созданьица в белоснежных платьицах или коротеньких
юбочках в густую сборку, с волосами, заплетенными в косички с бантиками, глядели мимо нас
куда-то в пространство, а если и останавливали на ком-либо взгляд, то с удивлением или
неподдельным презрением. Не сговариваясь, мы оседлали последние парты, сидели тихонько,
как мыши.
Так было и день и два. Пока не появилась в классе Оленка. Вошла она в класс независимо,
чуть ли не вприпрыжку, воинственно размахивая кожаным портфельчиком, прошла к
учительскому столу и только тут остановилась в нерешительности, словно не знала, как обойти
непредвиденную преграду, бусинками блестящих глаз смело окинула класс, улыбаясь не то
дерзко, не то вызывающе.
– Эй, народ, а где здесь свободное место?
– А ты, малышка, не заблудилась случайно? – спросил кто-то из «панычей».
– А сам ты не случайно ли сюда попал?
– Это почему же? – вскипел «панычек» и даже привстал.
– Похож больше на семиклассника… Ты что – второгодник?
Класс взорвался хохотом. И не потому, что «панычек» и в самом деле был второгодником, не
потому, что ростом вымахал выше всех, просто всем стало очень смешно, а девчушка сразу же
пришлась по сердцу каждому. Все в ней было ладным: круглая головка на длинной смуглой
шейке, прическа без каких-либо лент, скромное серое платьице, из-под которого выглядывали
ножки в сандаликах, эти четырехугольные сандалики были на ней какими-то необычайно