355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 51)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 52 страниц)

С ним стали происходить превращения, которых он от себя никак не ожидал. Вдруг расширились и умножились его способности и появились такие, каких не было: прежде он ничего не мог сделать без натуры, а теперь он получил возможность совершенно явственно видеть далекое, давнее, как будто все это уже было им когда-то видено своими глазами, – даже утренний туман на Куликовом поле восьмого сентября, когда русские и татарские полки стали строиться друг против друга, как он колыхался, плыл густыми волнами и кутал землю, и как вдруг ударило вырвавшееся из этой мглы солнце в русские хоругви и знамена и зажгло их, сделало огненными глаза Спасителя, которого несло над собой русское воинство… Точно это происходило в его собственной биографии – были для него те страшные, мучительные часы, когда, скрытые от татар, стояли и томились в густом тенистом лесу полки, оставленные в засаде, для решительного конца, когда уже не станет других сил, а на поле уже лежали мертвый на мертвом, вся пешая русская рать – как скошенное сено: отцы, братья, сродники тех, кто выжидал. Будто находясь тут же, среди этих воинов, видел Коровин, как ходил взад-вперед в железе доспехов могучий, теряющий терпение князь Владимир Андреевич, слышал его разговор с московским воеводой Волынским-Боброком:

– Что ж мы медлим, гляди, ведь уже все полки христианские лежат мертвы…

А Боброк, у которого сердце так же горячо стучало от горя и жажды мщения, сдерживал князя и себя:

– Погоди, еще не пора… В самое лицо ветер, несет стрелы татарские, а русские долетать не будут…

– Одолевают ведь татары!

– Погоди, князь, погоди… Меняется ветер… Переменится вовсе – вот тут мы и ударим…

Коровина поражало, что ото всей той массы воинов, что вышли на решительную схватку с иноземцами, чтобы навсегда сбросить с Руси ненавистное ярмо, летописи и сказания донесли лишь два-три десятка имен, ничтожнейшую часть, а все остальные – навсегда забыты, потеряны, и никакими усилиями их уже не воскресить. Он ощущал это как вину истории, потомков. На Куликовом поле бились не только за себя, за своих жен и детей, бесстрашные те бойцы вырывали у врагов для России ее будущее на столетия вперед, бились за наши нынешние дни тоже. И – ни одного зримого образа, чтобы мог взглянуть счастливый потомок, какими же они были, эти далекие предки, что добывали свободу и для нас…

Но Коровин их видел, они теснились вокруг него, лица эти были в его глазах днями и ночами, и он судорожно чернил картоны крошащимся углем, швырял на холсты краски с широких кистей, торопясь запечатлеть то, что было в его внутреннем зрении, рвалось наружу.

Ему долго не давался князь Дмитрий. Летопись о нем говорила: «Бяше крепок и мужествен, телом велик и широк, и плечист, и чреват вельми, и тяжек собою, брадою ж и власы черен, взором же дивен зело…»

Забракованные наброски загромождали уже все углы мастерской. Коровин делал эскизы снова и снова – и отшвыривал в груду негодных. Нет, не Дмитрий!.. Без подписи не угадаешь, а нужно, чтобы его узнавали без пояснений, сразу, мгновенно, по облику, взгляду…

Однажды из окна своей студии Коровин увидел: во двор въехал экскаватор, стал копать какую-то траншею. Экскаватором управлял дюжий верзила с нахмуренным лицом, небритым, должно быть, вторую неделю. Экскаватор грохотал, послушный движениям его рук, лежащих на рычагах, сила машины казалась его собственной, ковш, загребавший сразу по кубометру земли, продолжением его рук. Казалось так потому, что в самом экскаваторщике было немало силенки: плечи распирали телогрейку, ручищи были могучи и велики и так широки измазанные черным машинным маслом ладони, что, мнилось, он и ладонями мог бы поднять столько земли, сколько поднимал ее зубастый стальной ковш.

Коровин сбежал во двор, замахал экскаваторщику руками, призывая его остановиться, убавить грохот мотора.

– Слушай, друг, очень прошу – поднимись ко мне в мастерскую, всего пять минут. Я только посмотрю на тебя в шлеме и латах!

Экскаваторщик округлил глаза, ткнул себя пальцем в висок:

– Ты, дядя, случаем – не того?

– Я художник, – заторопился объяснить Коровин, сообразив, насколько дика для мастера его просьба. – Мне это нужно для работы. Понимаешь – для работы!

Года на два он полностью отодвинул от себя исполнение заказов, даже самых выгодных, не горюя, что сберкнижка тощает, не думая, оправдается ли его неистовый, поглотивший все его время труд, окупится ли, хотя бы частично, трата материалов. Это его решительно не интересовало и не заботило, ему нужно было только одно: высказаться. Выплеснуть из себя то, что его переполняло, заставляло вскакивать среди ночи, зажигать свет, хвататься за бумагу, карандаши, уголь. Иначе – не закрыть глаз, не успокоиться, не заснуть…

Потом он стал делать и заказное, без денег не проживешь, но все равно главным для него были свои холсты, картоны, которых наросло уже много, на несколько выставочных залов. Он не стремился к тому, чтобы в них была связь, одна общая линия, тем более – последовательность, но это возникало само, не могло не явиться, потому что им двигали четкая мысль, ясно понимаемые им чувства.

Однажды в Москве он показал фоторепродукции со своих работ, разложил их на большом столе. Вот Дмитрий, великий князь московский, отроком, вот уже возмужавший юноша, вот в год похода на татар, вот он в доспехах рядового ратника на Куликовом поле, в ряду с другими бойцами… Вот Сергий, преподобный игумен Троицкого монастыря, жизнь положивший на то, чтобы вдохнуть в московских князей мужество и решимость подняться на поработителей, своей рукой окропивший меч Дмитрия, благословляя его на битву. Вот легендарный Пересвет, сразивший татарского богатыря Челубея и сам погибший от удара его копья, вот Ослябя… Вот воеводы, предводители полков… Вот друг Дмитрия и любимец его Михаил Бренко; перед началом битвы он надел латы и шлем великого князя и стал под его знамя, чтоб отвлечь татар от самого Дмитрия, и гордо и бесстрашно стоял в самом кипении сечи, пока десятки стрел не пронзили его насквозь…

А вот, – стал раскладывать Коровин новые фотографии, – простые воины, ратники, бойцы Коломенского, Владимирского, Костромского, Переславльского, Звенигородского, Дмитровского полков, безвестные русские люди, ремесленники, оратаи, оставившие дома в зыбках детей, любимых жен, которым быть неутешными вдовами… Лица, какие и сейчас встретишь. Но – как суровы они, как суровы глаза… Не праздник ждет, не веселье…

А вот эти эскизы – само поле. Нет, не тогдашнее, теперешний его вид. Высокая трава, сухой колючий репейник, который в народе чаще зовется татарником, в память, должно быть, о пережитом лихе, таком же цепком, упорном, жестококолючем. Пунцовые головки его цветов. Как кровь, – все еще та кровь…

В центре Коровин положил репродукцию с главного полотна, грандиозного по размерам: шесть на четыре метра, такие он еще не писал. Оно еще не кончено, вот эта часть набросана совсем эскизно, не проработана, здесь тоже – еще писать и писать. Но, в общем, композиция уже сложилась, взглянуть можно. Панорама десятиверстного поля. Мешанина конских голов и крупов, копий и мечей, ватных халатов и железных кольчуг, русских шеломов и татарских островерхих шапок из бараньего меха, собачьих малахаев, один тесный, спутанный клубок ярости и боли, живых и мертвых, – как это и было в тот день, переломный в истории России день, восьмого сентября…

Когда он начал раскладывать фотографии – это было в большом многолюдном учреждении в разгар рабочего дня, – вокруг шла деловая суета, кто-то разговаривал по телефону, входили и выходили сотрудники, печатала машинистка. А когда кончил – все стояли у стола, смотрели и в комнате была тишина.

– Готовая выставка! – сказали Коровину. – Привозите, дадим помещение.

– Надо докончить главную картину…

– Да ведь она уже есть! Отлично смотрится. Иногда дописать – только ухудшить.

Через месяц он привез картины. С помещением вышла накладка: то, которое обещали, еще не освободилось, Коровину предложили одну из отреставрированных церквей в Зарядье, около гостиницы «Россия», используемых под разные экспозиции.

– К сожалению, так складывается – только на десять дней. Должна быть выставка старинных самоваров.

Коровин безмерно огорчился, расстроился. Десять дней! Да выставку просто никто не успеет посмотреть за такой короткий срок! Окошки в церкви – маленькие, внутри даже в солнечные дни полумрак. Значит – при электричестве, а для живописи – это гроб! Помещение совсем не выставочное, неудобной формы: тесные, узкие простенки, закоулки, толстые квадратные колонны, поддерживающие низкие кирпичные своды. Демонстрировать самовары еще можно, но картины… Как их тут развесить? Да и не поместится все, надо ломать выставочную композицию, которую он уже наметил, тщательно обдумал.

И только чтоб не уезжать обратно, стал размещать холсты. Рабочих не было, делал все сам. Ему дали тяжеленную связку ключей, он приходил рано утром, отпирал замки семнадцатого века, отворял скрипучие двери, окованные таким же древним железом, выделанным вручную на наковальнях московских кузнецов.

И когда заполнил своими картинами стены, увидел – именно здесь их и надо смотреть. Соседство со старыми кирпичами, белым тесаным камнем, узкими окошками в решетках, низенькими сводами дало картинам что-то дополнительное, совершенную убедительность, достоверность. Они казались не работой современного художника, а пришедшими оттуда, из глубины столетий, вместе с каменными плитами, что звонко звучали под ногами, массивными замками и решетками, древними светильниками, висевшими и центре сводов на цепях; в них горели двухсотваттные электрические лампочки, но сами люстры, делавшиеся под свечи, цепи – были настоящие, пережившие века, на них местами даже сохранились воск, жирная свечная копоть.

Выставка продлилась больше месяца. Повалил народ. Самовары пришлось выставлять в другом месте. Приходили и приезжали экскурсии, даже из Подмосковья. Каждый день поступали заявки на встречи, беседы с художником. И примечательно, на это Коровин совсем не рассчитывал, было много молодежи, причем даже такой, что сторонится всего серьезного, ценит одни только развлечения. Эти парни и девушки приходили всегда компаниями, в джинсах, ярких спортивных куртках, с сумками через плечо, в которых —ракетки, транзисторы, пачки импортных сигарет, а снаружи – латинские буквы фирм, улыбающиеся кинозвезды. Вваливались с говором, шумом, будто пришли в спортзал или в привычный для себя музыкальный клуб, и быстро смолкали, без напоминаний о порядке и тишине, – то, что было на стенах, покоряло и их, переводило совсем в другое настроение.

Коровину было любопытно откуда-нибудь издали, из уголка, наблюдать за такой категорией зрителей, их реакцией, разгадывать происходившие в них перемены. Отчего они так почтительно смолкали и серьезнели и потом выходили с совсем другими лицами, чем пришли? Что они видели здесь для себя, поклонники поп-музыки, лишь с пятого на десятое перелиставшие когда-то для экзаменов Тургенева, Чехова, Толстого, но зато назубок знающие названия всех модных отечественных и зарубежных джазовых, вокально-инструментальных ансамблей? Пожалуй, рядом с картинами следовало бы поставить скрытую кинокамеру, ибо нигде лучше нельзя было бы снять, как молодые парни и девушки лицом к лицу встречаются со своей Родиной и многие из них впервые для себя открывают, что они тоже русские, – то, что они забыли, не помнят, а может быть, и не знали по-настоящему никогда…

После Москвы выставку затребовали во Владимир, потом в Новгород, Смоленск, Тулу. Даже астраханцы захотели принять у себя полотна Коровина: у них как раз построился выставочный зал, и они искали, как поинтересней его открыть.

Через три года Коровин подсчитал: выставка побывала в двадцати городах. Прерывая работу в мастерской, Коровин сам возил свои картины. Уже везде давали помощников, но полагаться на случайных людей было рискованно, напутают, обязательно сделают что-нибудь не так, и Коровин развешивал полотна по-прежнему сам. Каждый раз у него было что-то новое, что еще не выставлялось, чего еще не видели. Он увлекся иконописью – и возникла совсем новая тема: портреты, а точнее сказать – лики древнерусских мастеров кисти, стилизованные под их собственную манеру письма. Поездки на Север, на Соловецкие острова и Ладогу, в Изборск, Псков и другие древние города вылились в другую новую тему: древнерусское зодчество. Натура уже мало что могла дать, но его воображение помогало пробиться сквозь толщу времени к первоначальным формам, из тьмы, заволакивающей прошлое, из небытия, из ничего извлекало то, что когда-то было: величественные, неприступные стены кремлей, белокаменные палаты и храмы, их золоченые купола, вознесенные в синь неба, в кипень тугих, крутобоких облаков.

Открытие выставки каждый раз выливалось в торжество. Выступал с речью кто-нибудь из местного высокого начальства, перед Коровиным сверкали блицы фотокорреспондентов, перерезалась красная шелковая ленточка. Местное телевидение обязательно устраивало о выставке большую передачу, черно-белые и цветные экраны приносили картины Коровина в каждый дом, в каждую семью. Газеты печатали статьи, беседы журналистов с ним, – этих вырезок у Коровина накопилась уже целая папка. Налицо был явный, большой успех, о каком мечтается каждому художнику. И может быть, именно потому, что Коровин совсем к нему не стремился, с самого начала нисколько не думал, будет ли успех, не будет, что получится вообще, – просто работал в азарте, делал то, что его зажгло и продолжало в нем бурно гореть.

Гигантская его работа, вероятно поразившая бы количеством даже его самого, если бы все им сделанное, а также все подготовительные черновые наброски, зарисовки, эскизы собрать воедино и выстроить в один ряд, мотания по городам, «подскоки» на этюды, – поехать спокойно, не спеша, на более или менее продолжительный срок никак не хватало времени, – необычайно убыстренный, спрессованный темп жизни, казалось, должны были бы сломить его силы и здоровье, – ведь не Микула же Селянинович он, не Добрыня Никитич. Но происходило нечто необъяснимое: чем больше он работал, мотался, спешил, тем крепче, неистощимей становился сам, точно совершал не расход энергии, а ее приобретение; видно, таковы секреты вдохновения, высокой творческой страсти. И только в последний год почувствовал: да, все-таки не Микула, нельзя все время столько тащить на себе, не мешает и передохнуть…

Увлеченный всеми своими делами, новыми, непрестанно рождавшимися замыслами, он не сразу заметил, уловил, как странно переменились к нему сотоварищи по мастерской, как отчужденно они от него отстранились. Он обнаружил это с удивлением только тогда, когда разными путями стал доходить до него шепоток, оказывается давно уже шелестящий за его спиною: «А чего особенного? Подумаешь, шуму! Взял Рериха, перетолок с Васнецовым, подбавил Корина…»

Причина этого злословья была еще настолько непонятна Коровину, что он всерьез встревожился: неужели правда – Рерих, Васнецов, Корин? Называют и других: Бубнова, Авилова, Илью Глазунова…

Он придирчиво вглядывался в свои полотна: где же сходство, повтор? В чем? Нет же этого, нет! У него другая кисть, другой, свой, взгляд, другое, свое, чувство. Общее лишь одно – то, что это русская история. Но тема эта открыта для всех, как любая тема, она необъятна, неисчерпаема, ее нельзя «застолбить» за каким-нибудь одним именем или группой имен, к ней уже много раз обращалось искусство и еще сотни художников обратятся, каждая эпоха черпает из истории что-то себе нужное, в поучение и поддержку… Он пришел к своим картинам не от других полотен, его привела к ним та ночь на поле Куликовом с чуткой, серебряной тишиной, лунным светом, голосами в толще земли, под густым покровом трав. Они водили его кистью, а не подражание Рериху, Васнецову…

Неужели это зависть? Он не верил, не хотел принимать свою догадку. Когда работали вместе и он был вровень со всеми, не лучше, не хуже, он был для всех хорош, свой парень. Но стоило приподняться, выделиться… Он вспомнил другой случай, похожий. Один из молодых художников, совсем новичок в мастерских, ничем не выделявшийся, тихенький и скромный, съездил туристом в Италию, привез массу зарисовок цветными фломастерами, любопытных, метких, живых. Выставил в фойе главного кинотеатра; зрители смотрели с огромным интересом, одобряли, газета поместила теплую информацию, портрет художника. А свои хмуро пожимали плечами: «Фотографии… То же самое можно было нащелкать аппаратом, проще и быстрей…» Парень оказался ранимым и увял, оставил свой жанр, в котором так удачно начал, затерялся в массе безликих работяг мастерской, живущих по нехитрому принципу: накалымить, выпить – и снова тот же цикл.

То, что это именно зависть, Коровин отчетливо увидел, когда подошел юбилей организации художников, возникла возможность представить лучших к награде и список кандидатур обсуждался на правлении. Не будучи членом правления, Коровин на этом заседании не присутствовал, но ему рассказали в подробностях. Предполагалось, что среди награжденных будет и он. Список огласили. Его фамилия не значилась. Инструктор из горкома напомнил: а что же Коровин, у человека такие достижения, прославил наш город, на данном этапе первый ведь художник!

Встал Перегудов, за прошедшие годы он еще более раздался вширь, потяжелел, голова его, в густой проседи, стала совсем львиной, кольца волос опускались до самых плеч, и не спеша, обстоятельно, со своей всегдашней наружной доброжелательностью, подчеркивая, что в то же время необходимо соблюдать и объективность, объяснил, что предварительно члены правления кандидатуру Коровина уже обсуждали; работник, конечно, он хороший, заметный, достижения, верно, у него есть, награды он, безусловно, достоин. Но дело вот в чем: его выставки устраивались по линии Министерства культуры, а именно – Общества охраны памятников истории, отнюдь не как творческие. Союз художников их не организовывал, не имеет к ним отношения, ничего о них не знает и не числит их в своем активе. Правление никогда не обсуждало достоинство и ценность этих коровинских работ, их право выставляться, качество их, как произведений искусства, официально не установлено, не подтверждено, и это еще вопрос – как их оценить с профессиональной точки зрения, что́ они стоят. Поэтому нельзя, нет оснований включать Коровина в список художников, имеющих именно творческие достижения, которые официально признаны нашим правлением, комитетами состоявшихся творческих выставок. Это будет нарушением правил, порядка, не согласуется с уставом. Внутри организации обязательно поднимется недовольство, такое наше решение, если оно будет, наверняка не поймут, опротестуют. Вот если Министерство культуры захочет отметить Коровина и представит его к награде – вот так будет совершенно правильно, законно, ни у кого не возникнет справедливых возражений. В этом случае и наше правление не будет возражать, даже горячо поддержит…

Представителя горкома речь Перегудова не убедила, но решал не он, а правление, абсолютное большинство проголосовало, как сказал Перегудов, остальные промолчали; спорить с ним всегда остерегались, не нашлось храбрецов и в этот раз.

Награду у Коровина Перегудов отнял, но сыграл в друга и тут: сам подошел после заседания к Коровину, дружески похлопал по спине, сказал: «Ты не переживай, все равно бы тебя наверху зачеркнули, можешь мне поверить, я эти тонкости знаю. А через Министерство культуры тебя обязательно наградят. Что ты – столько выставок, такая пресса, никуда они не денутся… Хочешь, мы от правления даже бумагу напишем, ходатайство?»

Коровин и не переживал. Ни тогда, когда узнал о хитром фокусе Перегудова на заседании, ни потом. Даже сейчас в нем не шевельнулось обиды или горечи, когда он про это вспомнил, вспомнил всклокоченную, серо-оловянную, будто вспененную голову Перегудова у своего плеча, пористую кожу его широкого, набрякшего кровью, близко придвинутого лица, выкат его желтых глазных яблок, как всегда – предельно искренних, вроде бы совсем ничего не таящих, кроме сказанного. У него уже была награда, и никакая другая не могла бы ее превзойти: лица людей, с какими они смотрели на выставках его полотна, с какими уходили домой, их не всегда складные, но зато искренние, взволнованные отзывы, оставленные в альбоме. В одной из этих записей говорилось: «Я долго стоял перед вашим Феофаном, держащим в руке алую кисть, как свечу, как факел… Долго смотрел на Дмитрия в изрубленных латах. Ведь он мог бы и не биться сам, это же было не обязательно… Теперь я знаю, как надо жить!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю