355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 42)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 52 страниц)

– Ты собери мне рубашки и носки, – попросил Климов. – Остальное я сам соберу, а это, пожалуйста, глянь, а то возьму что-нибудь не то, нестираное, дырявое…

Валентина Игнатьевна промолчала, и он не понял – молчание ли это согласия или же, наоборот, она и тут предоставляет его самому себе.

Он видел, что за его отсутствие она отошла от него еще дальше и еще больше перед ним замкнулась, он для нее уже почти не член семьи, а с этим своим отъездом в лесничество становится полностью чужим, посторонним.

Но себя он не мог отделить от дома, от Леры, от Валентины Игнатьевны, мучительная его привязанность к жене и дочери не хотела разрушаться. Его мать и отец жили дружно, спаянно, были людьми, что если женятся, то один раз и навсегда. Он вышел такой же, пожизненная преданность семье досталась и ему. Его не любили, он был не нужен, но сам он любил, был предан и привязан, и чувства эти в нем не могли пройти или перемениться.

– Все же это неплохо – такая работа… – сказал Климов, говоря за Валентину Игнатьевну то, что должна была бы сказать ему она, если бы у нее было хоть маленькое желание его ободрить. – Мне всегда казалось это заманчивым – быть агрономом, лесничим… Когда-то у лесничих было высокое положение, офицерская форма, военные звания: поручик, капитан… – Это Климов узнал еще в юности из книг, когда впервые пришли ему мысли о лесном институте. Он стал припоминать вслух, что еще читал тогда о корпусе лесничих, вспомнил строгие петровские указы, повелевавшие «зело прилежно» смотреть за российскими лесами, – только бы что-нибудь говорить, не сидеть молча; был его последний вечер дома, в семье, и ему не хотелось такого расставания – в молчании и отчужденности, увозить на сердце тягостный осадок. – На себя там тратить почти не придется, половина получки будет оставаться для вас, – сказал Климов, подумав, что вот уж это должно понравиться Валентине Игнатьевне. – Наберется, купишь Лере, что нужно. Или себе. В чем сейчас нужда?

– У нас много чего нет, – ответила Валентина Игнатьевна со всегдашней своей интонацией, будто это прямая вина Климова, что у них столько недостатков.

Лера пришла поздно. Ходила с Олегом Волковым в кино, а потом он «провожал» ее – так назывались долгие сидения и полушепот на скамейке в молодом сквере вблизи дома, в густой тени деревьев, скрывающих от света уличных фонарей. У дочери в ее дружбе со своими кавалерами была очередная смена: временная потеря прежнего пылкого интереса к Вадиму Лазареву и, тоже временный, на какой-то период, так происходило уже не в первый раз, взрыв симпатии к Олегу Волкову и почти ежедневные с ним вечера.

Из своей комнаты Климов не слышал, в каких словах жена сообщала дочери новость о нем, но Лера влетела в его комнату сразу же, от входной двери, даже не сменив туфли на домашние тапочки. С изумлением на лице, смеясь, воскликнула:

– Папулечка, это верно? Мама меня просто ошарашила. А у тебя не того – не сдвиг по фазе? Это уже просто смех! Я девчонкам скажу – они тут же умрут… А вообще это здорово! – просияли ее глаза. – Мы к тебе будем туда с компанией приезжать, на пикнички.

Сон в эту ночь не шел к Климову. Он ворочался, натягивал и сбрасывал одеяло, голова была тяжелой, в ушах звенело, будто где-то из крана струйкой лилась вода. Измучившись, он принял таблетку снотворного, заснул и проснулся поздно, уже ни Леры, ни Валентины Игнатьевны в доме не было.

В зале на диване стопкой лежали его рубашки, нательные и верхние, скатанные в клубочки носки. Все было сделано добросовестно: рубашки поглажены, носки подштопаны. Но Валентина Игнатьевна не разбудила его, чтобы попрощаться, не оставила никакой записки…

6

Два дня Климов провел в райцентре, в конторе лесничества. По всем правилам его оформили на работу, потом он читал и выслушивал инструкции, знакомился со своими обязанностями. Полагалось его обмундировать, но из форменной одежды в наличии оказались только фуражки с зеленым околышем и эмблемой – золотыми дубовыми листьями. Ни одна Климову не подошла, все ему были малы, и он остался во всем своем, до той будущей поры, когда в лесничество поступит форменная спецодежда.

Солнце склонялось к горизонту, когда на попутном грузовике он доехал до деревни, вблизи которой находился назначенный ему кордон.

Грузовик был райторговский, шофер ехал за порожней тарой, остановился у магазина.

Климов зашел внутрь, посмотреть, чем торгуют, какие продукты можно будет здесь покупать. За стеклом прилавка были выставлены карамельки в бумажках, консервы из кальмаров, перловая крупа в кульках, сухой розовый порошковый кисель в вазочке; в банке желтело разливное подсолнечное масло. В холодильной витрине лежали пласты свиного сала в крупной серой соли, и какие-то замороженные океанские рыбины пучили здоровенные глаза. Небогато, но жить можно, – вывел заключение Климов. Спросил у продавщицы про хлеб.

– Сегодня не привозили. А завтра если привезут, так не раньше как после перерыва. Я вам оставлю, – сказала продавщица. – Вы ж теперь наш новый лесник?

Климов удивился: как она узнала? Вот что такое деревня: и не написано на нем, и не говорил он о себе никому, а молва уже добежала, разошлась, и всем он уже известен…

С рюкзаком за плечами и постельной скаткой в руке он долго шел пыльной улицей с курами и ленивыми собаками в репьях. На выходе из деревни встретилась тщедушная бабка с большим мешком травы на спине.

– На кордон этой дорогой? – спросил ее Климов.

– Этой, этой… Так вот ступай, все прямо, прямо, и до́йдешь, так в него и упрешься… – Она сказала по-местному, без «ё» – до́йдешь, упре́шься. – Только ведь он брошенный, уехал Максим, враг его расшиби…

– Это почему же – враг расшиби? – спросил Климов.

Бабка опустила на землю мешок, пользуясь случаем передохнуть, вытереть с лица пот.

– А такой он был. Траву косить не давал. Тут колхоз не дает, распахали все начисто, в лес пойдешь – там Максим гоняет. Оно-то, конечно, можно договориться, так ведь как – поллитру каждый раз ставь. Разе их напасешься?.. А ты-то чего на кордон?

Бабка пристальней вгляделась в Климова маленькими слезящимися глазками.

– А-а, – поняла она, – это ты заместо Максима, лесник новый!

– Так точно.

– А ты чего ж так-то, не то не семейный?

– Почему же, семья в другом месте, в городе.

– Значит, один жить будешь?

– Да вот, так приходится.

– Мужику так нельзя, – пожалела бабка. – А кто ж тебе постирает, сготовит?

– Как-нибудь управлюсь. Я и сам это могу, невелика хитрость.

– Стало быть, у тебя и хозяйства никакого? Корову будешь держать?

– Зачем она мне, одному-то!

– Это правильно, одному незачем… За молочком ты ко мне приходи. Я вот тут, на самом краю живу, во-он моя крыша белая, шиферная. Сын в прошлом годе покрыл. Он у меня в Липецке, на производстве. В отпуск приезжал. А то чисто решето была, толевая. Лежишь ночью – звезды видать… А молочко у меня хорошее. Ты приходи, у меня берут, я и тебе оставлять буду. Бабка Настя меня зовут. Только у меня-то у одной и корова во всей деревне, никто больше не держит. Пасти негде, кормов не продают, не хочет народ скотину иметь, замучаешься. Ослобонили себя от этого дела. А я кой-как все ищ вожусь, по старинке… Ты уж меня, милый, не притесняй, кроме леса – где травы взять? А лесу я не врежу, я, милый, соблюдаю, так, по полянкам, чуток там, чуток здесь…

Вдали, за полем в курчавой свекольной ботве, темнела узкая полоска леса.

Климов пошел по дороге, и лес стал вырастать, подниматься. На входе в него земляная, в тележных колеях дорога стала черной и влажной, колеи углубились; старые рослые дубы закрыли над головой небо сплошным пологом плотной листвы, пахучая прохлада и предвечерняя сине-зеленая мгла, наполнявшие лес, ощутимо и нежно обняли Климова; это было как приветствие, лес словно бы знал, кто в него входит, и встречал Климова, как своего друга. Какая-то ответная взволнованность охватила Климова, шевельнулась у него в сердце.

Чем дальше углублялся Климов в лес, тем гуще делался зеленый сумрак, сильнее пахло с земли лесной подстилкой, сладковатой прелью, сухой древесной корой. Дробный стук дятла, где-то долбившего сук, разносился громко и полнозвучно, помогая почувствовать, какая ясная и отчетливая в лесу тишина. Большая пестрая птица пролетела вдали между стволами, нырнув чуть не до земли с ветвей высокого дерева и легко вознесшись на вершину другого; Климов проследил глазами ее полет, рассмотрел светло-коричневые крылья, отороченные белым, но как называется эта птица, он не знал, она была ему незнакома. А леснику надо знать в лесу всё – все травы, стебли, каждый древесный лист и побег, всё, что ползает и копошится, жучков, козявок, мошек, всех птиц – угадывать их по полету, по цвету оперения и голосам, по их возне в листве. Все это ему еще предстоит изучить, освоить, и Климову заранее было радостно, что впереди у него такая наука.

Бревенчатый домик кордона, с крылечком, навесом над ним, угрюмо темнел в стороне от дороги, на небольшой поляне. Все окна были закрыты ставнями, в дверных петлях висел заржавленный замок. Климов вставил ключ, который получил в конторе, замок заскрипел, неохотно открылся.

Прежде чем заходить внутрь, Климов откинул ставни.

За порогом в лицо ему дохнуло застойным воздухом с тем грустным запахом пыли, стенной штукатурки, что всегда появляется в нежилых помещениях. Комнат было всего две; первая – кухня с печью; обе – пустые. Климов увидел только две длинные лавки и скосившийся, без одной ножки дощатый стол. Печка разломана, без плиты и дверцы; кто-то здесь побывал, несмотря на замок. А может, забрал сам Максим Рожнов, покидая сторожку. На стене висела керосиновая лампа с круглым жестяным отражателем, с пыльным стеклом, без керосина; очевидно, казенный инвентарь. А рядом с входной дверью – телефон с трубкой на крючке. Он был весь в паутине.

Климов снял трубку. К его удивлению, она оказалась живой, что-то в ней попискивало, шелестело. Девичий голос полушепотом сказал: «Перестань!» Прыснул смешок, еще секунду продолжались какие-то шорохи, возня, и тот же голос, но другим тоном, казенным, деловым, – это относилось уже к Климову, – произнес: «Почта слушает!»

– Проверка, – сказал Климов, возвращая трубку на крючок.

Лиловое небо с золотисто-пурпурным расплывающимся следом пролетевшего в стратосфере самолета быстро меркло над поляной и домом. Пока еще хватало его скудного света, Климов походил по усадьбе. Густая крапива всплошную покрывала двор; сарайчики из кривого, трухлявого жердняка – для дров и скотины – тонули в ней до крыш. Из колодца пахнуло болотной затхлостью, тиной. Огород, не паханный весною, зарос могучими репейниками, чертополохом, превышавшими человеческий рост. Толстые стебли одеревенели, их уже не взяла бы коса, сорняки надо было корчевать, как лес, выжигать всю площадь огорода.

Климову вспомнилось Лерино слово – Робинзон. В самом деле, ему предстоит здесь нечто робинзонье: тяжелый и долгий труд собственными руками, такое же напряжение сил, воли, упорства.

Он вернулся к крыльцу. На ступеньке сидела серая кошка с зелеными глазами. Она мяукнула, будто здороваясь с Климовым.

– Вот и Пятница! – усмехнулся он.

Протянул к ней руку – погладить; кошка, прижав уши, прыгнула в сторону. Но не убежала, осталась у крыльца. Она и боялась Климова, и, похоже, старая память тянула ее к человеку. Неужели она прожила здесь с самой зимы, как ушел Рожнов, одна возле пустого безлюдного дома, почему не подалась в деревню? Чем она кормилась тут: мышами? птичками? Не жирна, должно быть, была ее добыча, вон она какая тощая… Круглые глаза кошки, которыми она неотрывно смотрела на Климова, фосфорически вспыхивали, как у совсем дикого зверя. «Ничего, привыкнешь», – сказал ей Климов.

В райцентре он пообедал, но это было уже давно, теперь его донимал голод. Он достал из рюкзака булку с сыром, стал жевать, присев на верхнюю ступеньку крыльца. Кошка подошла ближе. Климов отломил, бросил ей кусок. Кошка с минуту не двигалась, потом потянулась к булке, осторожно внюхалась, вспомнила запах и вкус, с проснувшейся жадностью вонзила в кусок зубы и потащила в лопухи.

Глубокая, ничем не нарушаемая тишина простиралась вокруг. Мертво цепенел темный дом, кусты и листва на деревьях сливались, быстро становясь непроглядной тьмой. Ни крика птицы, ни треска, ни шороха. Но вдруг что-то пронеслось, совсем беззвучно. Климов ничего не услышал, только увидел на миг в прогале, на фоне неба, тоже темного, но все-таки светлее, чем листва, какой-то взмах чего-то быстрого, черного, похоже – чьих-то больших широких крыльев. Его испугала беззвучность, она была неестественна, так может летать только что-то колдовское, сказочная нечистая сила. Но тут же он понял – это сова в своей ночной охоте.

Далеко в глубине леса басовито, трубно гукнул электровоз, и минут пять, сначала нарастая, затем слабея, удаляясь, слышался гул и отчетливый стук колес на стыках рельсов. Это бежал на Москву скорый поезд, как раз было его время. Климов вслушивался в гул и стук, пока они не замерли. Сколько раз ездил он в этом поезде тем самым путем, каким он бежал сейчас, пил чай, принесенный проводницей, смотрел в окно на темный лес, мелькающие вблизи насыпи отдельные деревья, выхваченные из тьмы мгновенным светом вагонных окон… Теперь вот он сам в этой тьме, в самой глубине ее, в этом ночном, черном, безмолвном лесу, на пороге дряхлого домишка, и этот чужой случайный дом – его пристанище, кров, его удивительным образом повернувшаяся судьба… Сказал бы ему кто-нибудь тогда, что так будет, может так быть, – какой бы фантастикой ему это показалось…

Климов отворил в доме все окна, чтобы его протянуло свежим лесным воздухом, ушла из него застоялая затхлость, сдвинул вместе лавки, раскатал на них свою постель. Кошка не осталась снаружи, тихо прокралась вслед за ним в дом, мяукнула, обозначая свое присутствие, и, невидимая во мраке, устроилась где-то в углу. Чуть не год она не ночевала в доме, но раз теперь в нем появился человек, как она понимала – хозяин, и вроде бы все возвращалось на свою прежнюю колею, кошка тоже хотела вернуться на свое место, что было у нее в этом доме при старом леснике.

В открытых окнах серебрились звезды.

Климов ворочался, не спал. Жесткая скамья резала бока, голова сползала с низкой подушки. Снотворные таблетки он забыл дома. Текли мысли, воспоминания, сами собой, спутанно, без всякого порядка. Климов уходил в них, забывался, а затем, словно очнувшись, осознавал, где находится, ему становилось странно, казалось – это просто сон, что он – здесь, в пустом доме, а вокруг только лес и ни единой человеческой души. Как и почему он здесь оказался? Говорят, все в жизни закономерно. Но какие закономерности привели его сюда, сделали так, что он накануне своего шестидесятилетия, в итоге всего прожитого, совершённого, утратил всё, что у него было, и сейчас в полном одиночестве в этом черном лесу, один на один перед неведомым будущим, которое уже ничего у него не поправит и ничего ему не даст, сколько ни утешай себя, ни подбадривай надеждами, – не прибавит ни сил, ни здоровья, ни покоя, ни радости. И даже неизвестно, будет ли оно вообще… Когда-то, в прошлые времена, в народе говорилось: всё за грехи наши, за грехи… Но какие были у него грехи? И такая ли полагается ему расплата?

Он начинал думать об этом – и не додумывал, наплывали совсем другие видения, картины.

Он опять оказывался в том апрельском дне – с уже сухими тротуарами, мелом начерченными на них «классами», зеленым дымом уже наметившейся листвы в чащах древесных ветвей, – когда убили отца. Он шел из школы домой, ничего не ведая, счастливый от трех «хоров», что получил по рисованию, за арифметическую задачу на доске и ответ по географии, размахивая портфелем, припрыгивая, носками ботинок гоня впереди себя попавшуюся на дороге спичечную коробку. Три «хора» – так еще не бывало; он представлял, как доложит о них матери, какое будет у нее лицо. Теперь можно попросить денег на подкосок, он уже приторговал у одного мальчишки «уточку», она давно не дает ему покоя; девяносто копеек у него собраны, выручка за сданное утильсырье, не хватает шестидесяти до полной цены…

А дома уже лежала сырая от клея телеграмма с черными буквами, которые он помнит до сих пор, совсем особыми телеграфными буквами, которых нет ни в одной книге и вообще больше нигде нет, которые как будто и выдуманы специально для того, чтобы сообщать такие вести…

Он был совершенно счастлив, подходя к дому, входя в ворота, во двор, проходя в подъезд, поднимаясь по лестнице. Даже нажимая звонок – и тогда, в эту минуту он был еще полон своим счастьем: шутка ли – три «хора» сразу, в один день, и все они в дневнике, жирные, крупные, как жуки-носороги… А площадкой выше стояли женщины, жилички дома, притихшие, когда он вошел в подъезд и, прыгая через ступеньки, стал подниматься. И одна из них сказала вполголоса: «Жалко-то как, десять лет всего мальчишке…» Но он ничего не понял, хотя ясно услышал эти слова…

За что судьба уже в десять лет сделала с ним так – оставила без отца? У всех его сверстников были отцы, отцы – товарищи своим детям, то и дело он слышал от них: «Мы с отцом… Отец сказал… Отец мне привез…» А у него даже горло иногда перехватывало, когда он слышал такие рассказы… Их семья и при отце жила скромно, было время карточек, распределителей, пайков, иные что-то получали сверх своих норм, ухитрялись где-то как-то доставать, но отец Климова не умел так делать и не считал это возможным. Что официально положено – тем и надо довольствоваться. А по-другому – ловчить, прибегать к блату, это коммунисту не к лицу… Без отца стало совсем худо. Основной их едой с матерью была картошка. И не приелась, не надоела, осталась на всю жизнь его самой любимой едой. Все школьные годы ботинки, в которых он ходил, всегда латались до последнего, когда уже сапожники отказывались брать их в починку. Мать сама кроила и шила ему из старья, из оставшейся отцовой одежды брюки, пиджачки. В старших классах его сотоварищи уже носили костюмы, галстуки, на праздники одевались еще лучше, в городе действовал «коммерческий» универмаг, по увеличенным ценам там продавались хорошие товары: костюмы и пальто, отрезы коверкота и бостона, «скороходовские» ботинки на коже. А у него и в будни, и в праздники было единственное одеяние – вытертая вельветовая куртка, сшитая еще к восьмому классу и уже короткая ему, тесная в плечах… От тех и военных лет у него остались невытравимые привычки: его руки не могут выбросить ни крохи съестного, ему жаль кинуть в мусор поношенную вещь, все думается – она еще может послужить, пригодиться, ее еще можно переделать, перекроить… Сколько на этой почве возникало у них конфликтов с Валентиной Игнатьевной! Она не застала тех времен, тех голодовок и нехваток, в войну была пятилетней, ничего не запомнила, да и прожила ее семья военное лихолетье не бедственно, отец ее умел устраиваться и добывать. И ей ничего не жаль: смахнуть в мусорное ведро ломти зачерствевшего хлеба («Сделай хоть квас!»), связать узлом и отправить на помойку старые его плащи, брюки, рубашки, свою и его обувь, которая еще крепка, надо только чуть-чуть починить. Но никогда она ничего не отдавала в починку, не перелицовывала старое, даже Лере, когда она была маленькой и можно было бы делать ей костюмчики, пальтишки из его одежды, рубашек. А он в ее глазах – скупец, Плюшкин. «Не позорься! – не раз кричала она ему с самой настоящей ненавистью. – Так уже никто не живет, это смешно! Чинить, перекраивать! Да я в магазин за хлебом в таком не выйду! Мусорное ведро не понесу!»

Звезды медленно подвигались мимо окон, меняя свое расположение на небе. Слабый ветер коснулся вершин, листва невнятно забормотала. Казалось, слышится какая-то речь. Ее невозможно было понять, но Климов ждал, еще один наплыв ветра, посильнее, еще один всплеск шелестящего лепета – и уяснится, что хочет, старается выразить окутанный мраком лес. Потом стихло, и опять настало черное безмолвие, окропленное сверху искрящимися россыпями звезд. Тьма, звезды, бессонье вызвали в памяти Климова другую такую же звездную далекую ночь, ночь сорок второго года, когда он с частью прибыл на фронт, в задонскую степь, под Котельниково, и в темноте их вывели на передовую. Немцы наступали, это был самый разгар их победного движения в глубь страны, на Сталинград и Кавказ, они прошли уже сотни километров от тех рубежей, с которых начали, и еще нигде их надолго не задержали. Завтра они должны были наступать снова. А может быть – и этой ночью…

Но пока было тихо, они отдыхали; поев, покурив эрзац-сигареты из пропитанного ароматическими составами бумажного волокна, где-то там, в ночи, спали возле своих горячих, пропыленных танков, мотоциклов, автомашин. Не спали только дежурные, время от времени стреляя вверх яркими зеленовато-голубыми ракетами. И не спали их пулеметчики: заметив в загоревшемся свете что-нибудь на русской стороне, пропускали в том направлении одну-две очереди трассирующих пуль.

Провожатые, что вели на передовую, знали дорогу и шли быстро, – надо было идти быстро, чтобы скорее кончился шум движения, чтобы не попасть под такую пулеметную очередь наугад. А солдаты, что двигались за ними цепочкой, взводами человек по двадцать – тридцать, ничего не видели в темноте у себя под ногами; каждую секунду кто-нибудь оступался, бряцал оружием или котелком, шепотом ругаясь, кляня темноту, помогая себе матерком. «Осторожно, провод!» – предупреждали ведущие, и по цепи солдат с головы к хвосту повторялось на разные голоса: «Осторожно, провод! Осторожно, провод!»

Наталкиваясь на передних, спустились по крутому склону в овраг. Что-то слабо мерцало справа, отражая бледный свет звезд. Климов напряг зрение, разглядел, что это косые стволы больших минометов на своих опорных плитах. Около них черно бугрилась земля. Кто-то из пехотинцев споткнулся о такой бугор, ойкнул – это была не земля, спали минометчики. Разбуженный приподнялся и под глухой топот солдатских кирзовых ботинок мимо него сказал кому-то из своих вполголоса, а может – самому себе: «Опять ведут… Каждую ночь все ведут, ведут… А к вечеру сызнова пусто…»

На дне оврага было еще темней. Но в этой кромешной тьме шла напряженная суета: с расстеленных на земле шинелей старшины отпускали для взводов и отделений буханки хлеба, другие солдаты – по двое, по трое – тащили от подъехавших кухонь, слышных по звяканью поварских черпаков, фырканью лошадей, ведра с супом и кашей; связисты, устало дыша, пробегали из мрака во мрак, прощупывали провода; кто-то из них, подключившись, прозванивал линию, повторяя: «Сокол, Сокол, ты меня слышишь?»

В голове цепочки послышались новые голоса, это встретили пополнение фронтовые командиры того участка, на который прибыл взвод. На несколько минут бойцов задержали в начале подъема из оврага, посадили на короткую жесткую траву. Стал говорить не видимый в темноте человек, сказал, что он командир роты, лейтенант, назвал свою фамилию. Сейчас подымемся из оврага наверх, сказал он, это и есть передний край, по самой бровке, дальше уже немцы. Надо рассредоточиться влево и вправо, растянуться один от другого метров на десять, чтобы занять весь участок роты. Народу, скрывать нечего, мало, но надо держаться, днем подкреплений не будет, а завтра ночью, возможно, пехоту подбросят еще. Там, наверху, окопы со стрелковыми ячейками; пока темно – этим надо воспользоваться, зарыться поглубже, сделать в глубине норы на случай массированного артогня, бомбежки; у пехотинца одно спасение – глубокий окоп. Немцы пойдут часов в пять утра, после того, как выпьют кофе; стрелять по их пехоте, для танков есть ружья ПТР, сорокопятки; окопов ни в коем случае не оставлять, не выскакивать, даже если танки и бронетранспортеры подойдут совсем близко, это не страшно, артиллерия действует хорошо, вчера и позавчера их атаки отбили с большими для них потерями, отобьем и завтра. То есть – уже сегодня, поправился командир роты, сейчас уже половина первого…

Взобрались по склону на самый верх. Звездное небо опять распахнулось во всю ширь. Климов нашел Большую Медведицу, Малую, голубую искорку Полярной, ослепительный, испускавший пульсирующие лучи алмаз – Вегу. Все звезды были на своих местах, вверху, над головой, все было так, как всегда, как и до войны, в сверкании звезд были безмятежность и покой, ничем не тревожимая незыблемость вечности, и это казалось странным, невозможным, когда на земле такое – такая война, такая кровь, такая гарь пожарищ, что и в сто лет не исчезнуть этому запаху, столько у немцев уже городов, и даже Дон они уже перешагнули… И родной город Климова у них, весь охваченный огнем, второй месяц накрытый тяжелыми тучами дыма и пепла…

Фронтовой сержант, приведший взвод, тот лейтенант, что говорил на склоне, пригнувшись, сновали вдоль оврага, распределяли солдат: ты – сюда… ты – здесь… А ты давай вон туда…

В немецкой стороне, как показалось – совсем близко, резко щелкнул выстрел ракетного пистолета; над степью сверкнула, разгораясь, ослепительная, лучистая бело-голубая звезда.

– Ложись! – крикнул комроты.

Все упали на теплую дневным теплом, рыхлую землю. Звезда, повиснув над степью, горела с минуту; прострочил, промел над головами своим свинцовым веером пулемет… Вжимаясь всем телом в землю, Климов определил, что лежит на пашне, под ним, под его руками – стебли и колосья, вероятно пшеницы; вся она скошена, сбрита осколками, пулями, примята к земле взрывными волнами снарядов, мин и авиабомб.

В снова наступившем мраке Климов сполз в окоп, изломами тянувшийся вправо и влево. Немного по нему продвинувшись, попал в его угол, выдвинутый к немцам. Здесь было утоптано, кто-то уже занимал это место раньше, под ботинками Климова скрипели и звякали стреляные винтовочные гильзы, нога ударилась о каску. Что-то белело. Он нагнулся, поднял: бумажная обертка от перевязочного пакета…

Бруствер окопа был Климову по грудь. Низко. Должно быть, солдат, что отсюда стрелял и был тут ранен, не отличался ростом. Место не понравилось Климову: пуля или осколок уже пронзили здесь человека. Но другого искать он не стал, все места в окопах, в общем, одинаковы, на каждом могут убить или ранить. И каждое может оказаться счастливым. Как повезет.

Однако лучше исполнить совет командира роты: зарыться поглубже.

Прислонив в стороне к земляной стенке винтовку, Климов стал вкапываться лопаткой в самом углу окопа, прорезая в полный свой рост узкую щель. Мягкий чернозем поддавался легко, но ночь была сухая, душная. Климов сразу же взмок. Пот сбегал по лицу, капал на руки, на ту землю, что подбирал он лопатой и бросал из окопа.

Опять щелкнула ракетница, шипя, разгорелся сгусток голубоватого огня; высветилось белое, как снег, поле, черная тушь теней залила ближние воронки, длинную яму окопа. Все на передовой замерло, но едва ракета погасла, опять поспешно заработали лопаты, справа и слева от Климова послышался их глухой стук, звяканье, шорох выбрасываемой, осыпающейся по скатам брустверов земли.

Пригибаясь, в готовности каждое мгновение броситься плашмя, вдоль окопов, волоча тяжелый мешок, пробежал помкомвзвода, мальчишка-сержантик.

– Сколько гранат у тебя? – быстрым, задыхающимся шепотом спросил у Климова.

– Сколько давали – три.

Гранаты Климов положил в нишу, вырезанную в стенке своей щели.

– На еще три! – бросил из мешка Климову в руки сержант. – Патронов добавить?

– Давай!

Пяток увесистых пачек в промасленной бумажной обертке глухо грюкнулись на край окопа.

Во вторую свою пробежку по ячейкам окопавшихся бойцов сержантик разнес водку. Наливал из бидона в кружку, каждому говорил:

– Хлебни. Храбрей будешь.

Климов пригубил – и выплюнул. Водка была теплой, противной. Он пробовал ее впервые.

Шорох лопат затих, воцарилась тишина. Ничего не доносилось из оврага, как будто там совсем никого не стало. Невидимые во мраке, справа и слева в своих окопчиках ждали рассвета, сказанных пяти часов товарищи Климова по взводу, с которыми месяц назад соединило его на формировке. Первым справа – Дронов, молчаливый сорокалетний учитель из Калинина, бывшей Твери. Вторым – Желобков, электросварщик с судоверфи из Николаева, белобровый, с вмятиной и шрамом на лбу, – он уже отведал фронта, осенью, под Москвой. Третьим – Лихачев, еще никто, как и Климов, такой же юный парень, всего только и успевший в жизни, что окончить десять классов школы. Четвертым – казах Уметалиев, колхозник из-под Уральска. Утром его убило первым, миной из шестиствольного немецкого миномета. Слева от Климова поставили Храмчука, степенного украинца, продавца сельпо, которого его сосед по строю и приятель, тоже украинец, шофер Рябошапко в минуты отдыха на привалах непременно изводил одной и той же шуткой, нарочно для окружающих, чтоб все посмеялись: «А ну-ка, Храмчук, пови́дай, пови́дай людя́м, як ты их обвиша́в… Обвиша́в же, ну, кажи́? Уси ж продавцы обвишають!» Рябошапко дальше, за Храмчуком. А за ним – рабочий с Грязей, из паровозного депо, Оплошкин. В бою, что начался с рассветом, ему прострелило шею. Низко несло черный вязкий дым от разрывов, мешало видеть поле, он приподнялся из окопа – глянуть, где немцы, куда стрелять, – и прямо под пулю. Должно быть, перебило артерию – он весь залился кровью, до пояса. Санитар поволок его в овраг. Что стало с ним дальше – Климов никогда этого не узнал. Конечно, умер, с такими ранениями не выживают; уже и костей его, наверно, нет в той могиле, где его закопали, все стало прахом, землей. Помнится, он все сокрушался, говорил, не дети бы дома – и страху бы не было, а вот детей – жалко, все думается об них… Где-то, наверное, живут они, теперь уже пожилые люди, у них у самих давно уже дети, внуки того маленького Оплошкина, которому пришлось повоевать всего пять минут… Дальше, за Оплошкиным… Нет, теперь Климов уже не помнил по фамилиям остальных, кто составлял взвод. Лица помнил, а фамилии уже стерлись в памяти…

Никто из бойцов не спал; как и Климов, прильнув грудью к стенке окопа, щекой касаясь ложи винтовок, смотрели поверх брустверов в степь. Но в беззвучии передовой Климову скоро стало казаться, что он – один, совсем один здесь, в степи, на переднем крае обороны, никого нет ни справа, ни слева, ни сзади, только он – и немцы, там, впереди, во мраке, где иногда что-то коротко лязгнет и тут же затаится да послышится неясная немецкая речь. Фронт, что должен сдержать немцев, – это он сам со своей винтовкой, гранатами, сердцем, что возбужденно и слышно колотится о твердую стенку окопа. Это чувство было совершенно явственное, отчетливое – что это он, он один закрывает сейчас собою всю страну, что за его спиной, дорогу на Волгу, на Урал, в Сибирь, и немцы, вся их сила, танки, пехота в стальных шлемах, пойдут с рассветом именно на него. Это он должен их не пустить, стать им непреодолимой преградой. Ему было в эту ночь неполных девятнадцать лет; он был тощий, голенастый мальчишка в гимнастерке с просторным воротом, короткой для его длинных и худых рук; у него было всего шесть гранат, полторы сотни патронов и старая винтовка, сделанная еще в начале века, годная для тех войн, первой мировой, гражданской, и безнадежно архаичная, как лук со стрелами, перед немецкими автоматами и скорострельными пулеметами со сменными стволами, могущими хоть час, хоть два вести убийственный безостановочный огонь; он впервые находился в боевой обстановке и всего только раз стрелял по мишеням на стрельбище в запасном полку, где спешно, за две-три недели учили для фронта призванных, но дух его и готовность исполнить свою задачу, свой долг были так крепки и беззаветны, что он бы, вероятно, не дрогнул, если бы действительно вдруг поднялась и двинулась на него вся немецкая армия…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю