355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 41)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 52 страниц)

4

Дня через два Климов встретил на улице знакомого инженера – когда-то пришлось быть вместе в командировке по одному делу. Тот посетовал: жена у дочери в Калуге, родился внучонок, уехала помогать, проживет там с полгода, не меньше. А его, как на грех, посылают в долгую командировку в Барнаул. Вообще-то это хорошо, оттуда можно привезти полушубок, пофартит – дубленки жене и дочери, но квартиру приходится оставлять на замке, а это немного опасно.

– Дай мне ключ, я поживу, присмотрю, – предложил Климов. – У меня как раз такое положение…

Инженер обрадовался, для него это был самый подходящий выход. Уезжал он вечером. Климов зашел домой, никого не было, Валентина Игнатьевна и Лера еще не пришли с работы, положил в портфель электрическую бритву, зубную щетку, мыло в коробочке, полотенце, пару чистого белья, «Записки ружейного охотника» Аксакова, которые он, не будучи сам охотником, однако, любил читать с любого места, где откроется. Позвонил в аптеку жене: вот такое дело, приятель уезжает, боится за квартиру, просит пожить, присмотреть. Говорил, а сам чутко, напряженно слушал телефонную трубку: понимает ли Валентина Игнатьевна истинную причину, изгоняющую его из дома? Она, конечно, понимала, но ничем это не проявилось в ней, она не стала ничего спрашивать, выяснять подробности.

– Так как, – помедлив, спросил Климов, – соглашаться?

– А мне-то что? Как знаешь! – сухим, безразличным тоном отозвалась Валентина Игнатьевна.

Климов положил трубку, но не сразу отошел от телефона. Он четко представил себе – если бы он сказал ей, что уходит совсем, совместная жизнь их кончена, скорее всего, она отнеслась бы точно так же, в ответ он услышал бы эти же самые сухие, безразличные слова. Может быть, она даже хочет этого и ждет? В самом деле, если посмотреть с ее стороны, ее глазами: на что он ей – на пороге пенсионного возраста, серьезных болезней, уже отдавший ей и дочери всё, что он мог дать, что было ей нужно и они могли от него получить…

У него давно уже как-то нехорошо, подозрительно ныло под левой лопаткой. Он не обращал внимания, – вероятно, просто продуло, застудил. А может – неловко повернулся, потянул мышцы. Ничего, пройдет. Надо попариться в ванне, натереть плечо змеиным ядом…

В одно из утр на чужой квартире он встал без боли, обрадованно отметил – вот и прошло, сходил в магазин за хлебом и сыром к завтраку, купил кое-что еще в запас, шел обратно – и острейшая боль вдруг пронзила всю левую сторону груди, плечо, спину.

Он догадался: нет, не простуда это, сердце.

Едва дошел. Сердце то тяжелой гирей било в груди, то бестолково трепыхалось, как пойманная рыбка на крючке, мелкими и частыми подрагиваниями; казалось, вот-вот и это судорожное трепыхание остановится, оборвется.

Он позвонил в «скорую», через полчаса приехала врачиха, послушала фонендоскопом, вызвала кардиологическую машину. Что показала кардиограмма, Климову не сказали, велели лежать, сестра будет приходить и делать уколы.

– Инфаркт? – спросил он с кривой, понимающей полуулыбкой на губах, пряча за нее свой страх и смятение, показать которые было как-то недостойно.

– Если б инфаркт, мы бы вас забрали, – сказал врач-кардиолог, юноша с черными усиками. – Но все равно надо отнестись серьезно. Это сердце, а с ним не шутят, оно у человека одно.

Ему оставили рецепты на лекарства, но не спросили, есть ли кому сходить в аптеку. Очевидно, само собой предполагалось, что у такого солидного пожилого человека в такой просторной, хорошо обставленной, набитой вещами квартире непременно есть любящие и заботливые родственники, которые организуют за больным самый внимательный уход. Ему сделали в вену укол, а ближе к вечеру приехала медсестра, молодая женщина, сделать очередной. Увидев рецепты на столе, удивилась:

– Вы еще не получили лекарства?

– Да вот, некому сходить…

– А жена ваша? Кто у вас еще есть?

– Все мои в отъезде, – пришлось соврать Климову.

– Надо было позвонить в аптеку, сказать, в таких случаях аптеки сами на дом доставляют.

– Не догадался…

– Какая к вам ближняя?

Медсестра присела к телефону, полистала справочник, переговорила с аптекой.

– Видите, как просто! – сказала она, кладя трубку. Помыв руки, раскрыла свой чемоданчик, стала торопливо готовить шприц.

– Столько назначений, просто ужас! – пожаловалась она. – В основном – грипп. В этом году он особенный какой-то, столько тяжелых случаев…

Целую неделю она ходила к Климову по два раза в день. Потом вместо нее стала являться совсем молодая девчушка, студентка медучилища, проходящая в поликлинике практику. Она трогательно конфузилась своей молодости, недостаточного умения. Тоже рассказывала про грипп: эпидемия по всему городу, половина медперсонала тоже больна, на вызовы ходят не только практиканты, но даже санитары. Климов невесело усмехался: уж как не везет человеку, так во всем не везет, даже заболеть ему выпало в самое неудачное время…

Домой, жене или дочери, он не звонил. Сначала хотел, испугала беспомощность, одиночество. Но потом раздумал. Даже в такой ситуации хорошего разговора не получится, обязательно выйдет для него какой-нибудь новый стресс. К тому же оказалось, что можно обойтись без помощи своих. Лекарства приносил аптечный посыльный, медсестра наливала в графин возле него, на тумбочке, свежую воду, в холодильнике еще тянулся некоторый запас продуктов: яйца, масло, эстонская колбаса; он как знал, что они понадобятся, когда покупал в последний раз в магазине.

Он мог лежать и без еды: аппетита совсем не было. Доктор сказал, читать можно, только что-нибудь такое, чтобы не вызывало неприятных волнений, и он читал Аксакова, медленно, строчку за строчкой, его плавную, естественную, русскую речь, и все-таки волновался – сожалел, что так уже не говорят, не пишут. А дальше, наверное, язык станет еще хуже, еще больше огрубеет, замусорится иностранщиной, техницизмами. Когда же все-таки спохватятся: язык тоже ведь государственное, народное достояние, его тоже надо оберегать и охранять, как, спохватившись, стали охранять реки, леса, воздух… Прочитав несколько страниц, откладывал книгу, лежал просто так, устремив в потолок глаза. О своих делах думать не хотелось, столько уже передумано, голову сразу же начинает ломить от этих дум…

В детстве, маленьким, он часто болел. Еще грудным, в качке, он сильно простыл из-за отворившейся ветром форточки, и потом к нему все время липли простуды. До сих пор в его памяти сохранилось ощущение душного жара, в котором он качался на куда-то уносивших его волнах. День и ночь смешивались, он ненадолго просыпался, всплыв наверх, к свету, из какой-то тьмы, и снова блаженно, безвольно утопал в ней. Приходил доктор Штейнберг, полненький, розовощекий, в очках, делавших его глаза бусинно-точечными, как у птички; вымыв в приготовленном для него тазу руки, грел ладони о кафельные плитки натопленной печи, присаживался на край кровати, приподнимал на Климове рубашонку и пальцами, которые все равно были холодными для охваченного сорокаградусным жаром Климова, выстукивал его худую ребрастую грудку, спину, мял животик. За доктором Климов видел тревожное лицо мамы, ждущей, какой приговор вынесет доктор. Потом, уже взрослому, она рассказывала Климову, что два раза он едва не умер, такое сильное было у него воспаление легких. А лечили тогда эти воспаления только теплом, компрессами, никаких специальных препаратов медицина еще не имела.

Сколько же он маленьким провел в постели, если из самого раннего детства в его памяти не осталось никаких других картин, он не запомнил ни своих игр, ни игрушек, ни прогулок во дворе и по улицам, ни других детей, которые, наверное же, появлялись возле него, только одно это – железные грядушки кровати, в которой он лежит под толстым ватным одеялом, очки и руки доктора Штейнберга и встревоженное, чуть не до отчаяния, лицо мамы… Отца он почти не видел в том своем детстве, отец был партийным работником, и все время его посылали в сельские районы, то на весенне-полевые кампании, то на уборку, то на заготовки хлеба. Климов начал его помнить уже семилетним, тогда шло создание колхозов, отец ездил агитировать крестьян в самые неспокойные деревни. В одной из них его и убили – во время собрания, выстрелом из обреза в окно…

Но мама всегда была рядом. Утром натягивала ему на ноги чулочки, застегивала помочи штанишек, кормила с ложечки, спасала в болезнях. Если жизнь его, обращавшаяся в тоненькую ниточку, не оборвалась тогда же, в тех его тяжких младенческих хворях, надолго ввергавших в беспамятство, то только потому, что была она, мама, и своими безмерными усилиями, отчаянием и болью за него отстаивала, удерживала в его тельце живое тепло.

Какая крепкая, надежная защита была у него тогда… И все годы потом, пока была жива мама, – даже когда она стала уже стара, почти без сил, едва ходила на отекших ногах. Все равно у него была опора, защита и помощь, каких не стало после ее смерти, нет сейчас и никогда для него уже не будет…

В открытых его глазах, устремленных в пустую белизну потолка, само собою являлось то, что он старался пореже вспоминать: как умерла мама и он приехал по телеграмме, пришел домой, ему дали ключи, которые были в кармане ее пальто, и он отпер дверь, закрытую ее руками, и вошел в квартиру. Неделю назад он уехал с напарником в Ростов, надо было получить большую партию котельных манометров новой конструкции. Ростов его захватил, он впервые был в этом городе. Дни крутился в хлопотах, а вечерами бежал посмотреть что-нибудь в театрах. И вдруг, в разгар всех его дел, посреди дня – телеграмма: «Мама умерла, выезжайте. Клавдия Ивановна». Сначала он ничего не понял: какая мама, чья? Его мама была здоровой, когда он уезжал, то есть такой, как всегда, прихварывающей, с гипертонией, которая тянулась у нее уже много лет, отеками в ногах, болевших к вечеру и особенно утром, когда надо было встать с кровати и сделать первые шаги; эти боли сильно ей досаждали, но все же позволяли ходить, делать по дому всю нужную работу. У нее было свое оригинальное средство, чтобы на время забывать недуги, отключаться от них: она покупала в кино билет на дневной сеанс, когда мало народу и дешевые места, куда-нибудь на первые ряды, чтобы лучше слышать и с удовольствием, забывая себя, смотрела всё, что бы ни шло – хронику, приключения, цветные мультяшки для детей. Все ей было одинаково любопытно и интересно. Тогда уже входили в быт телевизоры, кое у кого уже стояли в квартирах, таким счастливцам завидовали, вечерами смотреть передачи к ним собирались жильцы чуть не всего подъезда. И мама робко говорила Климову – давай когда-нибудь и мы купим… Ей очень хотелось телевизор, ей было бы легче жить, нести свою старость. Говорила – и сама понимала, что это несбыточно: из ее маленькой пенсии и его зарплаты начинающего инженера на телевизор не соберешь… Провожая Климова в Ростов, она напекла ему в дорогу пирожков с капустой, пирожки эти еще не кончились, с пяток еще лежало в его чемодане под гостиничной койкой… Он снова перечитал телеграмму. Какая-то Клавдия Ивановна… Да ему ли эта телеграмма? В начале четко стояли его фамилия, имя… И его осенило: Клавдия Ивановна – это же та женщина маминых лет, со второго этажа… Он почти незнаком с ней, ведь дом заселен совсем недавно, а с мамой она успела сдружиться, у них какие-то свои ежедневные разговоры, обмен магазинной информацией – где что «выбросили», где что «дают», советами, как легче стирать белье, рецептами домашних пирогов и печений.

Он оставил все на напарника, кинулся на вокзал. Билетов не было. Он пробился к окошку дежурного, показал телеграмму. «Не заверенная!» – отбросил телеграмму дежурный. Все-таки он купил билет, с рук, в бесплацкартный вагон. Поезд пришел утром. Всю ночь Климов не спал, стоял в тамбуре, курил, внутренне все подгоняя и подгоняя поезд: у него было не оставлявшее его чувство, что он может еще что-то сделать, только бы быстрее попасть домой…

И вот он стоял перед обитой коричневой клеенкой дверью в их квартиру, с почтовым ящиком, в дырочки которого виднелось лежащее внутри письмо. Это было его письмо из Ростова, письмо маме, в котором он писал, как доехал, где устроился, как красива набережная, какой обильный рынок, продают вяленых чебаков, он обязательно купит, когда поедет обратно. Клавдия Ивановна передала ему ключи: мама умерла не дома, в магазине. Пошла за хлебом, ей стало плохо, закружилась голова, ее подхватили, посадили на стул, позвонили в «скорую», но помощь была уже не нужна, «скорая» только отвезла ее в морг. Всю жизнь, с ранней молодости, она провела в труде, хлопотах, заботах, боялась сделаться лежачей больной, в тягость окружающим, и вот словно бы исполнилось ее желание: умерла на ходу, лишь на пять минут обеспокоив собою людей…

В квартире все было так, как она оставила, уходя из нее сутки назад: была раскрыта, не застелена ее постель, под подушкой лежала книга, которую она читала накануне вечером, «Золотая роза» Паустовского, с закладкой на сто тридцатой странице, на электроплитке стояла кастрюлька с кипяченым молоком, возле швейной машинки лежало какое-то шитье, которое она готовила для себя; долгие годы нехваток, нужды, карточек, двадцатые, тридцатые, военная и послевоенная разруха привили ей привычку, от которой она уже не могла избавиться: шить для себя не из нового материала, а все ладить из стареньких вещей, перелицовывать, красить, подштопывать…

С тесным, сдавленным горлом переходил Климов из комнаты в кухню, из кухни в комнату: во всем присутствовали мамины руки, во всем была она – живая, деятельная, хлопотливая; казалось – телеграмма и все, что ему рассказали, неправда, еще миг – и он услышит за дверью ее приближающиеся шаркающие шаги, ее голос. Все в нем не верило, не хотело соглашаться, не могло принять того, что ее нет, нет совсем и никогда не будет, никогда она не вернется сюда, не дочитает «Золотую розу», не дошьет то, что лежит на машинке, эти куски черной материи, вероятно юбку, прометанную белыми стежками…

И только после похорон, кладбища, когда вырос невысокий бугор рыжей глины, смешанной с черной землей, он стал осознавать это. Но все еще – глухо, не полностью, не понимая, что это не только навсегда ушла от него мама, самый близкий ему человек, это оборвалась, ушла, исчезла из мира и самая сильная любовь, которой его любили. Единственная в каждой человеческой жизни истинная любовь, потому что она бескорыстна, всегда готова на жертвы, не знает измен и, пока есть на земле мать, не знает конца. Она уходит от каждого вместе с матерью, а понять ее, оценить – дано только тогда, когда ее уже нет…

…Наверху в чьей-то квартире стояли старинные часы с боем; каждый час они били протяжными, слегка дребезжащими ударами. Когда бой прекращался, с минуту казалось, что в тишине дома что-то еще продолжается, что-то плывет в неподвижном воздухе комнат, смутное, медленно затихающее. Климов считал, что это обман слуха, а потом все же открыл, что́ рождает это слабое эхо. В спальне приятеля на стене висела старая гитара с потертым грифом. Это ее струны отзывались на мерные удары часов. Поначалу эти звуки беспокоили, но скоро Климов свыкся с ними и даже полюбил. Под них было хорошо засыпать, слышать их во сне; далекий бой старинных часов и тихий резонанс гитарных струн создавали домашний уют, которого для Климова не было в чужой квартире…

5

На десятый день ему разрешили подниматься. Еще раз, уже в поликлинике, сняли кардиограмму.

– Бюллетень вам закроем. Походите, поработайте, посмотрим, как будет, – сказал врач. – Избегайте неприятностей, огорчений, это самые главные враги здоровья. Грузчики вон какие тяжести таскают, а давление – в полной норме. А поссорится человек с женой – и пульс сто двадцать, гипертония такая, что надо в больницу класть…

Климов взял бюллетень – чтоб не вдаваться в ненужные объяснения. Но предъявлять его было некуда. Радости от своего выздоровления он не испытывал, охоты и интереса к жизни, как раньше, когда случалось полежать с ангиной или гриппом и опять встать на ноги, – тоже. Не раз в те дни, пока он лежал в квартире приятеля, мелькала у него вкрадчивая мысль – а хорошо, если бы всё для него закончилось… Тихо и просто… И конец всем проблемам…

Вечером Климов позвонил домой, впервые с тех пор, как переселился в чужую квартиру. Ответила Лера.

– Папулечка, что ж это ты – пропал, как в воду канул! Как твои дела?

– Помаленьку.

– На службу устроился?

– Пока нет.

– A y меня такая радость! Помнишь, я рассказывала, есть у нас Маргарита Сергеевна, которая на пенсию собирается? Так вот, она уходит, уже заявление подала, а меня на ее место! Сегодня начальник со мной уже говорил. Это значит – зарплата больше на целых двадцать пять рэ, ну и совсем другое положение… Но работы – ты себе представить не можешь! Считают – новенькая, отказываться ей неудобно, тем более, что ко мне такое доверие, повышают, и все подкидывают, подкидывают со всех сторон… Я, конечно, пока не отказываюсь, это было бы глупо, но потом я им покажу, я же не верблюд, чтоб одна за всех ишачить… А вчера я в оперу ходила, на «Ивана Сусанина». В нашем театре новый бас, из Свердловска. Ничего, солидный такой мужик. Но «Сусанин», знаешь, совсем не смотрится… Вообще, опера – это уже архаика, полностью себя изжила. Зрителей половина зала, даже новый бас полного сбора не делает, а к концу так и того меньше осталось…

– С кем же ты ходила?

– О, нас целая компания была. Институтских четверо, с нашей работы трое. А я с Вадимом. Его по телевидению показывали, ты случайно не видел? У тебя там телевизор есть? Передача о школе была, а его – крупным планом целую минуту, наверное. Диктор задавал вопросы, а он отвечал. Так солидно держался, просто умрешь. Перед ним директора показали, так он – так, будто завхоз какой-то, а Вадька – такая осанка, голос… Жаль, что не смотрел. Его приглашают на физфак пединститута младшим преподавателем, а он, глупенький, не хочет, представляешь? Зарплата чуть не в два раза больше, через год квартира, а там дальше, глядишь, можно и какую-нибудь диссертацию толкнуть, а он, дурачок, нет – и всё. Говорит, тут я самостоятелен, что хочу, то и делаю, развиваю свои идеи, воспитываю в учениках свой стиль, моя фамилия уже в спортивной литературе, а в институте – что? Там я винтик, рядовая шестеренка, там я свое лицо потеряю…

Торопясь, сминая фразы, Лера увлеченно тараторила об успехах Вадима. Работа в бюро технической информации, переводы технических текстов, которыми она там занималась, загрузка, на которую она жаловалась, вместе с тем хвалясь, что она такая деловая, – хотя и занимали ее, но совсем не так, как ее отношения с кавалерами. Она была в том самом горячем периоде, который наступает у незамужних девушек после института, когда почти все подруги уже повыходили замуж и страшно горды этим, открыто чванятся, а незамужние – вроде бы поотстали от них, и это стыдно, обидно и даже оскорбительно, вопрос чести и достоинства, и медлить, ждать дальше уже рискованно, и все внимание, все умственные и душевные силы нацелены на одно и поглощены одним – замужеством. Весь последний год Лера была в борьбе и колебаниях внутри себя – кого же ей предпочесть? Вадима Лазарева, мастера спорта по фигурному катанию на коньках, тренера детской спортивной школы, или же Олега Волкова, инженера бюро технической информации, с которым она вместе работала? Решить этот вопрос было бы легче, если бы кто-нибудь из них явно уступал другому. Но вся закавыка была в том, что оба они были одинаково хороши: рослые, импозантные, модно одеты, с пышными длинногривыми шевелюрами. Вадим Лазарев был без ума от джаза, знал назубок всех исполнителей песен, их репертуар, сам бренчал на гитаре и пел недурным голосом, таскал Леру на концерты всех гастролеров; архаика, устарелость «Ивана Сусанина» и то, что опера вообще себя изжила, – это были его мысли и слова. Олег Волков любил художников, живопись, выставки, с ним Лера ходила в музеи, под его влиянием стала собирать дорогие монографии о художниках, репродукции с картин. Дело осложнялось тем, что время от времени возле Леры появлялся и заслонял этих обоих Слава Кукаркин, бывший одноклассник Леры, влюбленный в нее с восьмого класса. В девятом и десятом и Лера была влюблена в него, но затем охладела, однако не полностью, и будь Слава Кукаркин настойчивей и определенней в своих намерениях, она бы, верно, согласилась выйти за него замуж. Но он сам был в раздвоенности, тоже решал нелегкую для себя проблему: на ком же ему остановиться. Лера ему нравится больше других, но это просто чувства, не открывающие никакой серьезной перспективы. А жениться надо с умом. И он раздумывал: не сделать ли предложение дочери завкафедрой механики Заре Карапетянц? Она толстая и, судя по всему, растолстеет еще больше, у нее короткие ноги и ступни сорокового размера, но Слава ставил своей целью попасть в аспирантуру, «остепениться», и такая женитьба уже наполовину обеспечивала ему эти его планы.

Климов, не перебивая, выслушал всю Лерину трескотню.

– А мама чем занята, можешь ее позвать? – спросил он, заранее внутренне напрягаясь.

– Сейчас… Мама! Нет, она машет, что не может подойти, она пельмени затеяла, у нее руки в тесте… Так ты долго еще будешь там робинзонить, приятель твой когда возвращается? Ты с него хоть за свою сторожевую службу возьми!

Лера шутила, так у нее бывало редко, только при самом хорошем настроении. Сегодня у нее был такой день.

Климов стал объяснять, когда должен вернуться приятель, сколько еще придется ему здесь пожить, но Лера перебила:

– Ой, папулечка, прости, Алла Пугачева на экране! Сейчас ее концерт начинается. Так, значит, у тебя все в порядке? Питаешься ты нормально? Ну, ты звони, не пропадай!

Трубка на другом конце провода легла на аппарат, послышались прерывистые сигналы.

– Вот так! – сказал себе Климов. – Папулечка!..

А Валентина Игнатьевна даже совсем не захотела с ним разговаривать…

У стены стояло зеркало, Климов видел себя в нем – похудевшего, с провисшими на шее складками; волосы на висках отросли, белели густой сединой. «Вот так! – кивнул он головой своему изображению в зеркале, будто там была та его часть, что все еще хранила какую-то веру и сомнения и теперь должна была убедиться в обратном. – Как видишь, – едва не сказал он вслух, – не тужат… Алла Пугачева на экране! И ты им, дорогой Виктор Николаевич, как собаке пятая нога…»

В новых поисках работы Климов попал на предприятие, на котором многократно бывал раньше в своей инспекторской роли. Вакантная должность его профиля имелась, но и здесь предстояли ночные дежурства. Зарплата тоже не радовала. Климов, однако, решил про себя, что, если возьмут, он пойдет. Те маленькие деньги, что у него оставались, хоть он и тратил крайне скупо, кончаются, ничего лучшего, как он убедился, он не выходит.

Повторилось примерно то же, что уже было до болезни: завкадрами послал его наверх, к главному инженеру. Главинж не взял на себя решение, отправил к заму директора. Тот – к самому директору. А тот не отказав и не произнеся «да» или что-либо такое, что хотя бы давало надежду, попросил зайти через неделю.

Было понятно, для чего директор делает эту оттяжку: будут наводить о нем справки, советоваться друг с другом, в райкоме. Злосчастная история на прежнем месте Климова сопровождает его, как тень. Всюду, куда бы он ни обратился, эта тень будет с ним и против него. За плечами – тридцать лет безупречной работы, но теперь это почти не в счет, на первом плане – последняя запись в его бумагах, и если даже допустят его к работе, все равно о ней не забудут, отношение к нему будет определять она. С нею Климов человек пониженного сорта, лишенный доверия, и таким останется долго. Во всяком случае – до пенсии ему не очиститься…

Опять что-то взбурлило в кротком, терпеливом Климове. Что-то глубинное, подспудное, толком не известное даже ему самому. Кровь, что ли, гены каких-то далеких предков, что вырастали и жили в вольных просторах этого края, когда-то не знавшего ничьей власти, бывшего просто степью с травою выше всадника, «Диким полем». Пятьсот лет до тех былинных, летописных времен, но что-то же ведь тянется по цепочкам поколений, доходит даже из такой дали. У Климова полностью пропала охота чего-либо добиваться, явилось острое желание расстаться со всем старым, ничего в нем не латать и за него не держаться, круто повернуть на какие-то совсем другие пути. Вспомнилось при этом читанное в книгах старых писателей – как нередко бывало в прежней русской жизни, в прошлом столетии: терпел человек жизненное крушение, терял или не мог обрести в обществе свое место, наваливались сложности, которые не распутать, обиды и недоразумения, становились невмоготу люди, причинившие их, и человек от всего отрывался, уходил совсем в другой мир, в другое существование: уезжал служить на Кавказ, искать там свою новую судьбу, постригался в монахи, менял даже свое имя – чтоб расстаться со всем старым полностью, даже с самим собой, прежним, начать все заново, совсем новым существом, как бы даже в другом, новом облике.

Но какой Кавказ может быть для него, какое монашество? Он усмехнулся про себя над этими своими желаниями: придет же такое в голову! Рассказать кому – покажется просто дичью, сумасбродством…

Но странное это состояние Климова не проходило, разлом внутри все нарастал, и вдруг всплыло давнее, еще юношеское, школьное. Тогда, «на заре туманной юности», о будущем мечталось широко и безбрежно, можно было примерять себя ко всему, что только нарисует воображение. Он прошел много разных увлечений, хотел быть летчиком, строить океанские корабли, потом, начитавшись Циолковского, бредил ракетопланами, полетами к звездам. А в конце школы, уже не мальчику, а юноше на пороге в большую взрослую жизнь, ему более всего захотелось совсем другого: стать лесничим, жить один на один с лесом, в его гулкой, живой, шелестящей красоте, отдавая свою душу не житейской суетности, а мудрости, величию и чистоте, что есть в природе и щедро открыты каждому, кто этого захочет, у кого чуткое сердце, желание видеть, слышать и понимать. Война все поломала, жизнь его пошла совсем по другой колее; были годы, когда он даже не вспоминал об этом своем желании, а если вспоминал, то с улыбкой, такими казались те мечты и планы наивными, ребяческими.

А теперь эта возвратившаяся страсть вдруг опять забрала его со всею силой. Тем более, что все было реально, осуществимо: он опять ничем не связан, по сути дела – один, как в юности, волен распоряжаться собой; уж какое-нибудь, но место ему в лесу найдется.

Его даже залихорадило от этих своих раздумий. Один голос внутри него, скептический, старого, усталого человека, говорил: брось, не такие твои годы, чтобы так поступать, а другой, энергичный, решительный, еще сохранившийся в нем, заглушая первый и настойчиво подталкивая Климова, повторял: не трусь, еще не поздно! Может, впереди как раз самое лучшее во всей твоей жизни… Теперь – или никогда! Теперь – или уже совсем, совсем никогда!..

Он вспомнил, ведь у него и знакомый есть, через которого можно все это устроить, учились в одной школе. Правда, потом встречались редко, но не мог он начисто забыть Климова. Он тогда тоже хотел поступать в лесной и был более тверд в своем выборе, чём Климов, ему это удалось; столько же, сколько Климов отдал паровым котлам, он в управлении лесного хозяйства, на солидной должности.

– Что, в лесники? – округлил он на Климова глаза, не зная, как его понимать, может, Климов просто шутит – для начала какого-то другого разговора. – Неужели вправду надумал? – все еще до конца не веря, спросил он Климова даже после того, как тот повторил ему, что просьба вполне серьезная, никакая это не шутка. – Ну, если так – я тебя мигом определю. Кадров у нас не хватает, особенно низовых. Но ты правда хочешь, не разыгрываешь меня?

Он встал из-за стола с бронзовым бюстом Морозова, шагнул к карте лесов области, висевшей на стене.

– Вот хотя бы сюда, – ткнул он пальцем в край зеленого пятна. – Этот кордон у нас сейчас пустой. Жил лесник, Максим Рожнов, старый работник. Троих детей тут вырастил. Все просил электросвет провести, скучно без электричества, телевизор не посмотришь. Да далековато линию тянуть, дорого. Выслужил пенсию и рассчитался. А то б и дальше служил. Наши лесники теперь такой народ: чтоб и телевизор, и холодильник, и школа чтоб для детей близко, и магазин хороший, регулярно свежий хлеб, а иначе – не желают на кордонах жить. И зарплата у них, в сравнении, как после войны платили, сейчас почти вдвое, и за величину обхода прибавки, и разные премиальные напридумывали, чтоб только завлечь, и за приживаемость, и за пожарную безопасность, и в домашнем хозяйстве никаких ограничений: скота держи сколько осилишь, огород, сено, дрова, все тебе, пожалуйста, бесплатно. Кажется, чего еще лучше, а все равно не действует, не больно-то сейчас одной материей удержишь, другое, культуру подавай… Ты без телевизора потерпишь? Я почему этот кордон предлагаю – во всем остальном место хорошее. У реки, от железнодорожного полустанка три километра, от деревни – тоже три, в ней продуктовый магазин, аптека, медпункт, школа, клуб с библиотекой, сельсовет. Все услуги, есть с кем пообщаться, в гости сходить. И население порядочное, не так лес воруют, как в других местах…

– Я согласен, – сказал Климов.

Хозяин квартиры, вернувшийся из Барнаула, сурово отнесся к затее Климова.

– Глупость ты творишь!

– Может быть… – не стал спорить Климов. – А может, и нет. Это дело сложное, где глупость, где не глупость… Лес, солнце, чистый воздух… Подправлю здоровье…

– Воздух… А зарплата? А с пенсией как будет?

– Конечно, теряю, но не так уж много. Да так ли уж это важно? Ведь не сто лет еще жить… Еще, может, пенсия и не понадобится…

– Ну, это ты совсем не в ту степь!

– Я трезво смотрю. То и дело про кого-нибудь из своих сверстников слышишь…

Валентина Игнатьевна, когда он пришел домой за вещами, вероятно, тоже была поражена его решением, но скрыла это в себе, не выразила вслух никаких оценок. Он все же стал ее спрашивать. Она пожала плечами, показывая этим жестом, что ей все равно, ее это совсем не касается.

– Дело твое… Тебе там жить.

– Ну, а все-таки?

– Я же сказала – дело твое.

Лицо ее точно закрылось холодной маской. Климов представлял, что будет дома, как поведет себя Валентина Игнатьевна, но пусть бы уж лучше она раскричалась, наговорила вздора, грубостей, чем вот так – решительно отстраниться от него и всей его дальнейшей судьбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю