355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 17)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)

– Эй, вы, чего глаза пялите! – закричал танкист бойцам, глядевшим с моста. – Раненые надрываются, а вам спектакль?

Бойцов будто подстегнуло. Они кинулись с моста на берег. От «виллиса» тоже отделились три фигуры, побежали по склону к ручью.

– Надо было вам сюда лезть? – грубо крикнул один солдат со «студебеккера», подбегая. – Не могли малость подождать? Ничего б с вами не случилось…

– Значит, надо, раз полезли, – так же грубо оборвал его танкист. – Готов? – крикнул он шоферу, глядевшему, выставись, из кабины. – Ну-ка, все разом, – навались! Газуй, шофер! Р-раз! Ищ-що – р-раз! Ищ-що – р-раз!

Костя и Егоров отбежали в сторону. Их помощь была уже не нужна: грузовик полз уже сам, выползал на косу, на твердую землю. С низа его шумно лила грязная вода.

Бойцы со «студебеккера» заглянули в кузов. Настроение их стало серьезным.

– Покороче дорога есть, – сказал шоферу тот, что подбежал первым и ругался – зачем поехали через ручей. – Езжай до развилки, а там вправо съезд. Не гляди, что грязно, проедешь, зато дальше скрозь лес до самого места ни ямки, ни рытвинки и вполовину ближе.

Взобравшись в кузов, Костя первым делом поглядел на лейтенанта. Глаза его были закрыты.

– Живой, – сказал Егоров, взобравшийся чуть раньше и тоже глядевший на лейтенанта. – Сейчас смотрел.

Шофер сделал так, как посоветовали подвозчики снарядов: поднявшись от ручья на холм, на развилке свернул вбок. Дорога сквозь жиденький, малорослый дубняк правда была накатанной и ровной. Теперь шофера уже никто не погонял. Солдаты, находившиеся в лесу возле спрятанных в капонирах танков, автомашин, тягачей, полевых кухонь, поворачивались на вой мотора и, оставя свои дела, глядели вслед.

Поворот. Еще поворот. Надломленная осколком, низко свисшая ветка с шуршанием обмахнула грузовик поверху. Мелькнула придорожная часовенка из белого камня, с иконкой в квадратной нише. Расступились, пропуская машину, круглые, похожие на шахматные ладьи, с узкими бойницами башенки при въезде в густой, тенистый парк…

Грузовик пронесся по аллее, свернул и, скрипя тормозами, остановился у большого каменного здания, почти всплошную задрапированного зеленью плюща.

Как ни мало подходил момент для рассматривания, Костя, пока раненые оставались в кузове, все же успел оглядеть дом. Он был построен в подражание средневековым замкам: массивные стены из каменных блоков, узкие стрельчатые окна, – некоторые забраны железными решетками; старинной формы слюдяные фонари для свечей на кронштейнах у подъезда и по углам здания… На фронтоне высеченный на плоском камне замысловатый герб… Имение какого-то магната. Костя только читал о таких замках, таких усадьбах да видел их на картинках в учебниках и книгах. Как всё не похоже на то, к чему привык он на своей земле… И как жаль, как обидно, что он так мало увидал заграницы и уже не поглядит ни Польши, ни Германии. Столько вынести, столько перетерпеть – и лишиться самой лучшей награды: пройти в рядах победителей по той земле, где вызрела и набирала свою злодейскую мощь война…

Всего пять или шесть дней находился полевой госпиталь в этой усадьбе, но она была уже обжита, приспособлена для его нужд, чувствовалось, что здесь есть крепкий хозяин – четкий и жесткий порядок. Медперсонал действовал быстро, но не суетливо. Лейтенанта сейчас же переместили на носилки, вынули из грузовика и куда-то бегом понесли. Раненых в момент рассортировали – одних туда, других сюда. Костя в этих перемещениях не заметил, как исчезли танкист, Егоров, солдат с железными зубами. Он огорчился, что не успел с ними попрощаться. А встретиться еще раз, видно, уже не доведется… Его присоединили к кучке незнакомых ему раненых, с другого грузовика, подъехавшего почти одновременно, и повели от дома в сторону, за какие-то строения, того же стиля, что и главный дом, мимо оранжереи с побитыми стеклами к длинному бревенчатому сараю под обомшелой черепичной крышей.

Сарай оказался обыкновенной конюшней, добротно облаженной внутри – с дощатым полом, оштукатуренными и побеленными стенами, водопроводом. Вдоль стен и посередине, в два ряда, головами друг к другу, тесно, один к одному, на застланной одеялами соломе лежали, сидели раненые. Иные спали, другие разговаривали, курили, читали обрывки газет или, с мужской неловкостью держа иглу, подлатывали одежонку. В сарае находилось человек восемьсот, может быть, больше. Вот в таком же примерно сарае пришлось Косте лежать целую неделю после ранения на Курской дуге, пока дошла очередь на отправку в тыл. Только там не было дощатого пола, а была просто земля, и крыша сквозила дырами, – если случался дождь, раненые сползались в сухие углы, а струйки воды журчали и дзенькали в подставленные котелки и каски…

– Сюда, – указал санитар Косте на свободное место между спавшими под шинелями бойцами. – Сейчас дам поесть, а на перевязку вызовут.

Голос санитара доходил до Кости глухо, будто сквозь преграду.

Он получил в руки миску с едва теплым супом, погнутую ложку и кусок хлеба. Никакого аппетита у него не было, но он стал хлебать, не разбирая вкуса варева, не разглядывая, что отправляет ложкой в рот. В голове его стоял легкий звон, а сам он точно куда-то проваливался. Проваливался, проваливался и в то же время оставался сидеть на одеяле…

Он ни о чем не думал, ничего не помнил, ничего не хотел. Нога ныла как-то отдаленно, боль доходила до него, точно это была не его боль, не в нем, а где-то вне, по соседству. Ни крошки сил не сохранилось ни в его теле, ни в его душе. Сейчас он представлял только одно – полнейшую апатию, полнейшее безразличие.

Он поставил, скорее – уронил на одеяло миску с недоеденным супом, лег навзничь и поплыл, поплыл – безвольно, отданно, растворяясь в мягком, ритмичном зыблении каких-то волн.

В этом сарае – на соломе, бессознательно перетягивая на себя с соседа шинель, если тело чувствовало холод, не слыша урчания недалекого фронта, близких разрывов бомб, обрушенных «юнкерсами», гула танковых колонн, без света пробирающихся через окружающий лес ближе к передовым, на подмогу истратившему свои последние ресурсы и почти полностью приостановившемуся наступлению, – Костя проспал трое суток подряд. Три раза на день его будили санитары, совали миски с едой; иногда будил фельдшер, менял повязки на ранах. Костя пробуждался, но лишь малой частью сознания. В полусне он проглатывал несколько ложек супа или поворачивался, как приказывал ему фельдшер, терпеливо, сонно, безразлично ожидая, когда тот закончит свою работу. И лишь только от него отходили – он опять падал на солому и опять уплывал куда-то, где не было ничего – ни сновидений, ни тьмы, а просто ничего…

На четвертые сутки он проснулся, впервые проснулся до конца, до полной ясности сознания. Раненая нога отекла, стала заметно толще, чем здоровая, отяжелела, но жара в ней не было. Значит, раны не воспалились, состояние их было нормальным, и это было самое главное. Лишь бы только не развилась гангрена…

Снаружи сверкало солнце. Прямоугольные бруски света, проникавшего сквозь частый ряд маленьких окошек, туманно-серебристые в дымчатом сумраке сарая, как бы подпирали одну из стен. За распахнутой дверью ярко зеленела древесная листва, ворошимая ветром, доносился неясный, равномерно-монотонный шум, точно неподалеку с небольшой высоты лилась и журчала вода.

Многие места на одеялах были пусты: из сарая разрешалось выходить, и все, кто чувствовал себя сносно, бродили где-то в парке.

Костя поднялся, преодолевая боль и слабость, подождал, пока перестала кружиться голова, и, неловко балансируя руками, припадая на толсто забинтованную ногу, медленно, приостанавливаясь после каждого шага, поковылял из сарая.

Над парком плыл ровный, постоянной силы ветер. В верху старых, высоких, сомкнувших свои кроны лип с равномерным шумом кипела, трепетала листва, напряженно стремясь в одну сторону, вслед за ветром. Ветки раскачивались, стучали, роняя сухие сучки, первые окрашенные желтизной, подступающим осенним тленом листья.

Парк был живописен, намеренно не прибран и не расчищен. Хозяевам его, как видно, были больше по вкусу одичание, запустение и та естественная красота, которую создает сама природа, когда творит слепо, без вмешательства человека.

За сараем, в овражке, густо заросшем орешником, бежал по камням ручей. Это его шум, слитый в одно с шумом древесной листвы, услышал Костя при пробуждении. Седая пенная вода крутила пятисаженное, черное, в зелени мха и водорослей колесо мельнички, проглядывавшей бревенчатыми стенами сквозь заросли на другом боку ручья. Мельничка не молола, внутри было тихо – просто кто-то открыл запоры, державшие колесо, и оно крутилось вхолостую, само по себе, взблескивая старым, черным, как смола, деревом, вознося вверх и роняя в беснованье мчащейся воды длинные зеленые косы наросшей травы.

Костя доковылял до ручья, умыл лицо, не вытираясь, оставив на бровях и ресницах алмазно-сверкавшие капли.

У самой воды из овражного откоса выпирал камень. Костя сел на него, завороженный видением мельницы, ее с плеском и шумом кружившегося колеса, напомнившего ему что-то детское, сказки братьев Гримм и Андерсена.

В кустах звучали, перекликались голоса: вдоль ручья копошился госпитальный люд. Кто брился, пристроив в камнях осколок зеркала, кто стирал свое бельишко, носовые платки, портянки, гимнастерки, развешивая их для просушки тут же, на кустах. Иные просто так, вроде Кости, в покое и отдыхе, отдавшись солнцу и ветру, пронизывавшим окружающую листву, сидели над водой, лениво покуривая, побрасывая в ручей камушки.

– Здорово, земляк! – окликнули Костю.

Сзади, за его спиною, пробирался по узкой щебнистой тропинке, пролегавшей вдоль ручья, вихрастый малый с подвешенной на бинте рукою, звякая тяжелой гроздью медалей на распоясанной, расстегнутой в вороте до последней пуговицы гимнастерке. Картинно и парадно, забивая своим блеском остальные медали, раскачивались и сверкали звезды Славы всех трех степеней – две серебряные и золотая. Малый дружелюбно, приятельски улыбался, обнажая мелкие, коричневатые от табака зубы.

– Фу-ты, обознался! – сказал он, нимало не гася своей жизнерадостной, простоватой улыбки. – Думал, дружка нашел. Ты не с Пятой гвардейской?

– Нет…

– А есть тут кто с Пятой?

– Не знаю, – пожал плечами Костя. – Ищи…

Вероятно, ничем иным, как только чистой случайностью, нельзя было объяснить того, что именно эти люди, которых видел возле себя Костя, остались живы, а пули, железо войны нашли других, – как было такою же случайностью, слепым везением, что на том страшном поле последнего боя пощадило его и не пощадило Атанова и многих, многих его друзей и товарищей…

Но, вбирая в себя тепло и свет утра, весь распахнутый навстречу этому свету и теплу, вновь способный замечать и чувствовать радость жизни, разлитую вокруг и заявлявшую о себе тысячью разных мелочей – и шумом ветра, и журчанием, переплеском струй, и бликами солнца, сверкавшими на черном лаке мельничного колеса, и перекличкою солдат, располагавшихся у ручья, дыша густым, пропахшим древесной корою и близкой осенью воздухом, наполненный тихим, торжественным счастьем, что он живет, дышит, видит, чувствует – Костя не хотел думать, что это всего лишь случайность, доставшаяся слепо. Продолжающаяся жизнь не могла быть слепым даром – слишком бесценен был этот дар, чтобы судьба могла распоряжаться им как попало, без выбора и усмотрения. В нем, в этом даре, крылся, казалось, какой-то тайный замысел, который будет угадан и явится со временем, какая-то определенная каждому назначенность… И от этой веры, от ощущения как бы налагавшегося теперь на него долга, не облеченного в слова, но существовавшего явственно и неоспоримо, от благодарного чувства, которое испытывали его душа, его слабое, больное тело, все в нем желало в предстоящей ему жизни, во все ее дни и годы, сколько их придется, жить как-то особенно, в какой-то высокой правде и чистоте, делать хорошее, доброе, никогда, ни на миг не отдавая себя мелкому и пустому, не позволяя своей душе зарасти сором, забыть про свой незаписанный долг, – чтобы всегда быть достойным того Доверия и тех Надежд, что сделали ему этот свой бесценный, ничем не оплатный дар…

1966 г.

Часовых дел мастер

Два десятка часов, разложенных на толстом зеленоватом стекле под абажуром настольной лампы – ручных, карманных, всевозможных марок и фасонов, – показывают пять. Алеша Луков распрямляет спину, с удовольствием потягивается. Рабочий день закончен.

Алеша снимает с головы черный берет – он надевает его, чтобы длинные, соломенного цвета волосы не падали со лба, когда он с лупою в глазу склоняется над часовыми механизмами, – вешает берет на гвоздик в стене. Потом не спеша – он не любит торопиться, профессия выработала в нем сдержанность и точность движений – убирает в железный ящик на полу часы, складывает на полочку инструменты, мягкой щеткой обметает настольное стекло. Все в порядке. Завтра, когда он придет сюда снова, будет приятно сесть за чистый прибранный стол. Это даже придает особую охоту к работе. А есть мастера – такой хаос на рабочем столе! Как самим не противно…

Алеша натягивает старенькое, уже здорово потертое на локтях пальто, берет в руку палку. Он инвалид, левой ноги у него нет по самое бедро. Ее оторвало осколком бомбы, когда мама, спасаясь от войны, уезжала с ним из осажденного Киева. Бомба попала прямо в вагон. Это случилось давно, он был тогда совсем мал, ничего не запомнил – ни Киева, где родился, ни отца, который ушел на войну и пропал там. Даже не знает, как выглядела мама. И никто этого не знает. От нее у Алеши не осталось ни одной фотокарточки, ничего. И кто он, откуда, ему рассказали уже потом, когда он подрос, в детском доме…

Часовая мастерская помещается внутри большого универсального магазина, на первом этаже. Выходная дверь рядом.

Но Алеша всегда приходит и уходит через другую дверь – на противоположном конце здания. Чтобы достичь ее, нужно пройти мимо длинного прилавка с галстуками на вертушках, мимо отдела кожгалантереи, витрин с дамскими шляпами и, наконец, мимо киоска, где продается парфюмерия – одеколон, духи, губная помада.

Алеша старается идти так, чтобы его хромота не очень бросалась в глаза…

Перед киоском, в котором стоит Майя, много народу. Толпятся, разглядывают товары, покупают. Майя, держа в руках синий флакон, разговаривает с полной дамой в шубе из черного меха. Густые каштановые волосы Майи, не тронутые завивкой, косо зачесаны со лба назад, их придерживает полукруглый гребень. Так просто, без претензий, носили волосы старшие девочки в детском доме, где воспитывался Алеша. Как хорошо, что Майя не следует общей моде, не постриглась, чтобы сделаться похожей на растрепанного мальчишку; другие девушки-продавщицы уже давно устроили себе «стильные» прически. И юбок с разрезами она не носит, и кофточек, обнажающих плечи. Все на ней всегда скромное, даже бедноватое. Да и откуда взяться нарядам? Отец у нее умер, мать служит билетершей в кино. Все, что Майя зарабатывает, она отдает в семью, на хозяйство.

Алеше не часто приходится с нею разговаривать. У киоска всегда люди. Да и неудобно подойти так, без дела. Вот только в обеденный перерыв: универмаговские служащие отправляются в кафе напротив, и порой случается, что Алеша и Майя окажутся рядом в очереди в кассу или за соседними столиками.

Но он знает о Майе многое. Знает, что она окончила десятилетку, мечтает учиться дальше – иностранным языкам. Знает, что она любит каток, театры, любит читать книги. Что в магазин к Майе заходит рослый парень в коротеньком рыжем пальто, всегда без шапки, какой бы ни стоял на улице мороз…

Вот и сегодня днем он торчал у прилавка целый час…

Алеша чувствует в плечо сильный толчок.

– Извините, – говорит он, растерянно озираясь и не видя того, с кем столкнулся.

– Глаза дома забыл? – гудит над ухом сердитый бас.

К прилавку подходят еще покупатели и совсем заслоняют Майю.

Алеша на улице. К остановке – она тут же, возле универмага, – подкатывает троллейбус. Он направляется в Черемушки, как раз туда, где живет Алеша. Но Алеша переходит улицу и становится в очередь на автобус, идущий в обратном направлении – к центру.

При посадке толкотня: наступил час «пик», трудовой люд спешит после работы по домам. Алеша может войти через переднюю дверь, но он не любит демонстрировать свою инвалидность, не любит пользоваться правами, которые дает его инвалидная доля. Он хочет быть как все и пробивается в автобус с общей очередью, в давке и толкотне. Потом, сжатый со всех сторон, он стоит в плотной массе человеческих тел на своей одной ноге до самого конца пути.

Еще не вся Москва закончила рабочий день.

В синем вечернем воздухе – большой многоэтажный дом. Окна вызолочены изнутри электрическим светом, тяжелые, остекленные двери подъезда то и дело, взблескивая, хлопают. Мерцают, отражая огни проезжающих по переулку автомобилей, черные полированные доски с названиями учреждений, что разместились в здании.

В вестибюле у лифта очередь.

– Вам куда? – спрашивает Алешу лифтер, старичок с водянистыми, в красных веках глазами и щеточкой седеньких усов под бугристым носом.

– На шестой этаж.

– По лестнице, – командует старичок. – Поднимаем только на восьмой, в «Гидропроект»: там совещание.

Пешком так пешком. Старичок, конечно, подвез бы Алешу и на шестой, если б сказать о протезе…

Алеша подходит к лестнице. По правде говоря, ему совсем не нравится взбираться по ступенькам: долго и отнимает много сил.

Шестой этаж… Двенадцать маршей по шестнадцать ступеней…

На площадке шестого этажа он вынужден остановиться, переждать, пока утихнет сердце. Лоб под треушкой мокр от пота. Алеша снимает шапку, вытирает лицо платком, приглаживает влажные волосы.

С площадки вправо начинается длинный и полутемный, без дневного света коридор. Вдоль стен – канцелярские шкафы с глухими фанерными дверцами, постоянно горит электричество. На обитых клеенкой дверях – печатные картонные таблички с фамилиями сотрудников. Их много в каждой комнате, таблички висят столбцами. В коридор выходят покурить, и крепкий запах папирос никогда не исчезает из воздуха…

* * *

Здесь редакция журнала. Две недели назад Алеша оставил тут свой новый рассказ.

Для председателя артели «Точмех», для директора универмага, для клиентов, для всех знакомых и соседей по квартире, для Майи – он только аккуратный, умелый часовой мастер, которому можно без риска доверить любые часы, зная, что Алеша починит на совесть и не возьмет лишнего.

Для него же – это только ремесло, нужное, чтобы кормиться.

А дело души – писательство. Ничто другое не любит он так, предан своей страсти весь, без остатка, и, если бы даже захотел, не смог бы с нею расстаться. И он сознает, понял давно: в писательском творчестве весь смысл, вся цель его жизни. Хотя до сих пор из того, что он написал, еще ни одна редакция не напечатала ни строчки…

Чтобы создать книгу, писатели ездят в колхозы, на целинные земли, на стройки. Алеше для своих рассказов не надо никуда ездить. Он живет жизнью, небогатой событиями, но и в том, что его окружает, с чем ежедневно сталкивается, видит неисчерпаемое море сюжетов и тем. Впечатления захлестывают, переполняют его. Кажется, больше не вместить ни крупицы, ни капли, нужны горы бумаги, чтобы выплеснуть из себя, перелить на страницы только то, что уже перегружает мозг, сердце. Но приходит новый день, Алеша не может не смотреть, не запоминать, не думать, не может не печалиться, не радоваться, и опять его распирает от впечатлений, от пережитого. И эти впечатления настойчиво, так что Алеша все время испытывает незатухающий внутренний жар, требуют выражения в слове…

Вот рано утром он выходит на улицу, чтобы ехать на работу. Он живет в многоэтажном доме, растянувшемся на целый квартал. За ночь выпал снежок, морозно, слепит солнце. Перед глазами в воздухе, перехватывающем горло эфирной свежестью, мелькание острых ледяных иголочек. В то время, когда он выходит, у подъезда останавливается такси – зеленая, с ватником на решетке радиатора «Волга». Одна из жиличек возвратилась из родильного дома. Она неловко выбирается из машины. В руках у нее красный продолговатый сверточек. Пока она выбирается, ее муж, проворно выскочив через заднюю дверцу, подбегает к ней, чтобы принять сверточек в свои руки. Молодой матери лет двадцать, столько же и отцу. Он токарь на заводе, она – продавщица в продуктовом магазине. Алеша знает их: они поженились прошлым летом, завком выхлопотал им комнату. Минуту они стоят рядом, как бы безмолвно споря, кому нести ребенка, и у обоих счастливые и смущенные лица. Алеша, глядя на них, тоже начинает улыбаться. Он спешит к парадной двери, из которой только что вышел, – открыть ее перед новым жильцом. Но его опережает шофер такси. Небритый, с серыми тенями на лице после ночной работы, обычно, наверное, грубоватый и неприветливый, он торопится помочь, услужить – совершенно искренне, бескорыстно, – и тоже весь светится улыбкой, будто рождение ребенка, о котором еще полчаса назад он ничего не знал, составляет событие и в его жизни.

Ребенка вносят в вестибюль. Там стоит комендантша Мария Ивановна, рослая, горбоносая женщина, дымит папиросой и сердито, в полный голос, отчитывает дворника. Увидев красный сверточек, она обрывает свой крик.

– Привезли? – Резкие черты ее некрасивого лица мягчают. – Ну-ка, ну-ка! – говорит она, туша пальцами папиросу.

Молодая мать отгибает край одеяла. Тесно сгрудившись, над новорожденным с интересом склоняются сразу все – и молодые родители, которым собственный сын еще в диковину, и небритый шофер такси, и комендантша Мария Ивановна, и разруганный ею красноглазый, попахивающий водочкой дворник.

– Гуль-гуль… – сделав пальцами «козу рогатую», произносит Мария Ивановна, стараясь придать своему огрубелому голосу непривычную для него мягкость и нежность. – Как назовете?

– Митя, – говорит раскрасневшаяся мать.

– Гуль-гуль, Митя, гуль-гуль!..

А новорожденный лежит в конверте, смотрит большими темными глазищами и ничего не понимает – ни того, что он Митя, ни того, что силою какого-то волшебства в одну минуту сделал лучше всех этих склонившихся над ним людей, пробудил и поднял в их душах что-то очень хорошее и светлое, что подчас черствеет в жизненных буднях, но все-таки никогда не умирает в человеке.

Потом шофер садится в свою «Волгу», хлопает дверцей, а Алеша, хромая, идет к троллейбусной остановке и думает, волнуясь: а ведь это рассказ!.. Простой, бесхитростный, как сама жизнь… И в голове уже теснятся, перебивая друг друга, фразы…

Он поднимается по высоким ступенькам в троллейбус, а сзади его подталкивает круглым тугим животом солидный, хорошо одетый дядя в шляпе, с пухлым портфелем. Подталкивает нетерпеливо, хотя видит, что Алеша на протезе и не может быстро взобраться.

Тучный нервный дядя садится впереди, там, где над местами прикреплены таблички: «Для детей и инвалидов». Он занимает все сиденье, рассчитанное на двоих.

– Граждане, берите билеты! – возглашает кондукторша. – Гражданин, прошу…

– Сезонный, – глухо бурчит толстяк.

– Предъявите…

– Вы что – не верите? Я что – обманщик? – вскипает дядя, и шея его наливается краской. – Пожалуйста, нате! – сует он кондукторше почти в лицо маленькую книжечку. – Убедились? В коммунизм входим, а вы все с подозрениями к людям! Если у самих нет честности…

Всем в троллейбусе становится неприятно, неловко, но толстяку нет дела до впечатления, которое он производит, и он продолжает еще долго ворчать. Алеша смотрит на его тугую багровую шею, на велюровую шляпу, крепко насаженную на большую круглую голову, на оттопыренные полями уши с торчащими изнутри волосками и думает: а ведь и это рассказ… И даже есть название – «Персональная машина». Человек привык ходить в начальниках, привык к тому, что днем и ночью в его распоряжении государственная машина и он может на ней ездить, куда захочет, – по делам службы, с семьею в театр, на дачу, на рыбалку. Но вот его лишили этой машины, и у человека испортился характер. Он стал брюзгой, стал ссориться по утрам с женой из-за не так приготовленного завтрака, грубить кондукторам троллейбусов, пассажирам, которые вступаются за кондукторов. На службе он придирается к подчиненным, обижает случайно подвернувшихся, ни в чем не повинных людей…

«Факт мелкий, незначительный, нетипичный… Ну для чего тащить его в литературу?» Это произносит второе внутреннее «я» Алеши в то самое время, когда в воображении уже складывается, обрастает подробностями сюжет. Это второе «я», из-за которого множество замыслов так и остались замыслами, не успев даже как следует развиться, оформиться, говорит не то, что думает и чувствует сам Алеша, а то, что могут сказать и журнальной редакции те, кому он принесет свой рассказ. Сколько уже приходилось ему выслушивать таких и подобных приговоров… И всегда он не мог с ними согласиться, как не смог бы согласиться и теперь, и испытывал непреодолимое желание возразить, поспорить…

Три года назад он написал свой первый рассказ и послал в эту же редакцию.

В рассказе излагалась история, как в годы войны в детский дом попал искалеченный осиротевший мальчик. Он еще не умел ходить до того, как стал инвалидом, одноногим калекой, и вот теперь подрос, и воспитатели терпеливо его учат, и первые свои шаги он совершает на костыликах. Маленький мальчик, которого война зацепила своим железом еще в колыбели…

Это была его, Алешина, история, он писал о себе, ничего не придумывая.

Он долго ждал ответа из редакции, жадно схватывал каждый новый номер журнала, разворачивал с бьющимся сердцем: а вдруг напечатали? Нет, не напечатали. Не было и ответа. И тогда, набравшись решимости, он сам отправился в редакцию.

Лифт тоже почему-то не действовал, и он мучительно, весь в поту, лез на шестой этаж, одолевая ступеньку за ступенькой.

Какой-то человек, спешивший по коридору с пачкой длинных бумажных полос в руке, указал, куда обратиться, и Алеша, постучав в дверь с картонной табличкой «Редакция художественной прозы» и длинным столбцом фамилий под нею, вошел в большую, тесно заставленную письменными столами комнату, с окнами, упирающимися в глухую торцовую стену соседнего здания. Несмотря на дневную пору, горели настольные лампы под разноцветными абажурами. В кругах бросаемого ими света белели листы бумаги, картонные разбухшие папки. Папки громоздились на подоконниках, на черном диване, затиснутом в угол.

– Вам кого? – услышал он вопрос. Из-за полумрака и потому, что в большой многолюдной комнате внимание рассеивалось, он даже не видел толком, с кем разговаривал. – Присылали рассказ? Тогда к заведующей консультацией. Ида Борисовна, поговорите с товарищем.

Неловко лавируя на своем протезе в узких проходах, он пробрался к столу Иды Борисовны.

– Прошу… Садитесь вот сюда, – показала она на стул рядом со своим стулом. – Что вы присылали? Рассказ? Как он назывался?

Ида Борисовна была чуть старше Алеши: смуглая девушка с челочкой на лбу, с черными бархатными глазами в подкрашенных, удлиненных ресницах, с карминовыми, лаково блестевшими в свете настольной лампы крупными сочными губами. Модная шерстяная кофточка, узкая юбка, плотно обтягивающая бедра, ноги – в клетчатых носках-гольф…

Алеша отвечал на ее вопросы скованно, чуть слыша собственный голос, смущенный близостью ее ярких глаз и губ.

Ида Борисовна раскрыла толстую регистрационную книгу, стала листать страницы.

– Луков… Луков… – повторяла она его фамилию, пробегая взглядом сверху вниз строчки. – Ага, вот… «Первые шаги», номер 6843. Рецензент… – Она посмотрела в соседнюю графу. – А, теперь помню, читала я… Сейчас найду рукопись…

Это оказалось далеко не скорым делом. Ида Борисовна переворошила содержимое всех ящиков своего стола, все папки, в несколько стоп возвышавшиеся рядом с чернильницей, заглянула и в те, что были сложены на диване.

– У нас теснота, дикий беспорядок… – пожаловалась она. Но чувствовалось, что ей как будто даже нравится видеть вокруг себя так много всяких бумаг, небрежно рыться в них, перебрасывать папки, обеими руками вытаскивать их из ящиков и заталкивать обратно.

– Вот ваш рассказ, – сказала Ида Борисовна, найдя тоненькую тетрадку, усаживаясь на свой стул и опять смущая Алешу своею близостью. Она приветливо, согревающе, будто ей доставляло удовольствие видеть Алешу, смотрела прямо в его рдевшее лицо своими бархатистыми, влажно поблескивавшими глазами – глазами веселой, жизнерадостной девушки, у которой в жизни еще не было никаких настоящих невзгод, которой очень нравится работать тут, быть в курсе всех столичных литературных новостей, ежедневно видеть и слышать известных писателей и тоном причастного к «большой» литературе человека разговаривать с начинающими авторами, преимущественно очень молодыми, ободряя их своей улыбкой, теплотою глаз, дружественностью и простотой обращения. – Вы давно пишете?

– Только начинаю…

– Да, это заметно.

Ида Борисовна полистала Алешину тетрадку, заглянула в конец, вспоминая содержание.

– Что ж вам сказать… – мягко проговорила она, явно подражая кому-то, может быть, редактору журнала, чья манера разговаривать с молодыми авторами ей нравилась. – У вас есть способности… Но в вашем рассказе не актуальна тема. Военные годы, эвакуация… Это уже прошло. Об этом в свое время было написано. А сейчас нужно другое – сегодняшний день, злободневность, современные проблемы…

Ида Борисовна произнесла еще несколько таких же фраз, а потом, будто опасаясь, как бы Алеша не стал с нею спорить, опровергать и тем самым не заставил доказывать, находить убедительные доводы, поскорее перешла к ошибкам стиля. Язык Алеше тогда действительно не давался, замечания Иды Борисовны были правильны, и спорить против них было невозможно.

…Он долго стоял потом на лестнице, на том самом месте, на котором, отдыхая, стоял сейчас, сжимал в руке свою свернутую трубкой тетрадку.

…Его, маленького, голубого от потери крови, в бинтах, наскоро оперированного военным хирургом из санитарного поезда, спешившего на запад, к фронту, за новой партией раненых, какие-то неизвестные люди, согревая на груди, отнимая для него у своих детей молоко, чтобы не угасла чуть теплившаяся в нем жизнь, передавая из рук в руки, из эшелона в эшелон, увозили, вместе с другими ценностями страны, на восток… У Алеши всякий раз закипали на глазах слезы, когда он представлял себе эту картину. Далекое прошлое, неактуальнам тема!.. Вот что только увидела в этом Ида Борисовна, которую счастливо миновало все то, что оставило в Алешином сердце такие страшные памятные зарубки. Он разворачивал страницы, не различая фиолетовых, сливавшихся перед глазами строк, и, охваченный какой-то жгучей, горькой обидой, не мог поверить, чтобы то, что хотел он рассказать как бы от имени всех людей, чьи судьбы искалечила война, с болью, слезами и надеждой, что такое больше никогда не повторится в мире и больше ни одному ребенку не придется совершать свои первые шаги на костыликах, – и вправду никому не нужное, потерявшее всякое значение прошлое, которому нет места в настоящем, и даже не стоит вспоминать, тратить время и внимание…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю