355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 15)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 52 страниц)

День poждения

Это поле долго потом снилось Косте: светло-желтое от неровной, из-под серпов, стерни, накрытое навесами вязкого, густого, черно-бурого дыма…

Костя лежал, распластавшись, вдавившись телом в мягкую, податливую землю, сухую и рассыпчатую сверху и тепло-влажную на вершок вглубь. Расстилая над полем широким веером трассирующие пули, мелькавшие в дыму как белые стремительные мухи, бил немецкий «эм-га» – откуда-то спереди, совсем близко; когда у пулеметчика кончалась лента и он заправлял новую, Костя явственно слышал, как звякали металлические части и как немец перекликался на своем резком, отрывистом языке с кем-то, кто находился рядом с ним в окопе или где-то возле.

В глубине немецких позиций слитно, протяжными залпами, через равные промежутки времени громыхали тяжелые минометы. Выброшенные ими мины с воем возносились в самый зенит, на секунду замолкали там, потом, с растущим до нестерпимой пронзительности визгом, отвесно пикировали на распростертые, ничем не защищенные тела бойцов. Казалось – с приближением к земле мины стремительно увеличиваются в весе, в своей страшной убойной силе. Их истошное истерическое визжание буравило мозг, точно сверло; все останавливалось – время, мысль, биение сердца…

Кого-то ожидание не обманывало, но для Кости это были еще не его мины: каждый раз с оглушительным громом разбрасывало землю где-нибудь в стороне – вблизи или поодаль. На месте разрыва среди желтой стерни возникала голая черная плешина с дырой посередине, зиявшей и курившейся кислым дымом, будто жерло вдруг пробившего себе выход подземного вулкана. Когда пулеметчик переносил огонь на фланги и Костя обретал возможность приподнять голову, он видел, как много этих вулканических кратеров курится на поле, впереди и сзади реденькой пехотной цепи и между телами распластанных солдат.

Его левая нога глухо ныла и была как деревянная. В последней перебежке, уже падая на землю, в колкую щетку стерни, он почувствовал сильный, тупой удар по ноге и сейчас, лежа, гадал, чем его так сильно ударило – комком земли, осколком? Почему по всей ноге такая ломота, такое онемение? Чтобы выяснить это, надо было сесть или повернуться на бок, подтянуть ногу, а ни того, ни другого сделать было нельзя – можно было только лежать, не подымаясь над стерней, вжавшись, вдавившись в пашню.

Впереди и немного правее, мешкообразно, с той неловкостью в позе, по которой узнается убитый, лежал Гришка Атанов. Он и Костя поднялись с земли одновременно, разом, и бежали рядом, пригнувшись, задевая винтовками за стерню, но он бежал чуть быстрее и пробежал чуть дальше, и сразу же, точно споткнувшись, упал, не шевельнувшись больше и не сделав ни одного, даже самого малого движения. Его спина с зеленым вещевым мешком возвышалась над плоскостью, в которой немецкий пулеметчик расстилал над полем свои очереди, и когда пули проходили над Гришкой, они с хорошо слышным звуком дырявили, прошивали ткань мешка. Иногда в мешке дзенькало – это пули задевали металлическую трофейную флягу. Накануне Гришка раздобыл спирт, выменял его у зенитчиков на махорку и чистые портянки и налил во флягу под самую пробку. Спирту оставалось много, перед атакой они с Костей успели отхлебнуть только по глотку. Теперь спирт вытекал в мешок и на спину Атанову. Синеватая, мерцающая змейка, возникшая от очередной порции пронизавших мешок пуль, играла, вилась на его ткани, становясь ясно видными в свете раннего утра языками пламени. Розовый жар тления полз, растекался по Гришкиной одежде. Убитый горел, обугливался. До Кости доносился чад, исходивший от него, – в этом запахе была уже не только гарь материи…

– Не лежать, не лежать! Они же пристрелялись – разве не видите! По одному, вперед, перебежками! – надорванным голосом кричал позади цепи лейтенант, командир роты. Он был никому не известен из бойцов, никто не знал его фамилии, ему даже не успели посмотреть в лицо. Он стал командиром в конце ночи, за час до того, как роту двинули прорывать немецкую оборону, взамен убитого лейтенанта, которого тоже не успели толком узнать, потому что он пробыл на своей должности тоже недолго – двое или трое суток.

Новый лейтенант принадлежал к танкистам или автобатчикам: на нем была кожаная фуражка с очками-консервами на околыше и черная кожаная куртка. Он перебегал вдоль цепи не ложась, только низко пригнувшись; перед собою, защищая лицо, он держал солдатскую лопатку; другая лопатка была засунута у него за поясной ремень – для защиты груди и живота. Он весь был в инерции боя, в инерции действия и не понимал, что отвага и энергия его напрасны, атака уже дала все, что могла, и выдохлась, солдат ему не поднять, оставшееся до немцев расстояние им не пройти и понуждать людей дальше – это уже просто отдавать их на убийство.

Опять сверляще завизжали, пикируя, мины. Рвануло так, что под Костей дернулась земля. По стерне промело комьями, пылью, пополз, клубясь, черно-коричневый, едкий дым.

Лейтенант исчез. Для Кости так и осталось навсегда вопросом: разорвало ли его на месте, или же он успел до взрыва перебежать на другой фланг.

Немецкие минометчики действительно пристрелялись: их мины падали все точнее, уже без перелетов и недолетов, прямо в цепь, каждый раз кого-нибудь поражая.

Происходило наиболее трагичное, что только может случиться при атаке с пехотой, у которой не хватило напора опрокинуть противника: бойцы лежали перед самыми немецкими окопами, на голой, ровной, видной немцам плоскости поля, открытые со всех сторон, лишенные возможности убраться назад, даже вынуть лопату, чтобы насыпать перед собою хотя бы небольшой бруствер, и немцы методично, находясь сами в надежных укрытиях, расстреливали их всем своим оружием.

Лежавшие в стерне солдаты были фронтовиками не первый день. Они знали, чем кончаются такие атаки. Назад из них не приходит никто…

Было полнейшей бессмыслицей лежать вот так дальше и дожидаться своей мины или пули. Надо было что-то предпринимать, как-то действовать. Попробовать хотя бы отползти. Где-то, метрах в двухстах сзади, остались окопчики, покинутые полчаса назад. Тогда они были передним краем всего фронта, самым опасным и жарким местом. Теперь, когда бойцы лежали в полусотне шагов от немецких «эм-га», пропускавших над их распростертыми, вжатыми в землю телами ленту за лентой, эти неглубокие, на штык лопаты, окопчики представлялись почти как далекий тыл, где гарантированы и жизнь, и полная защищенность.

Самое трудное под таким огнем – решиться и начать двигаться. К неподвижности возникает быстрая привычка, инстинкт и сознание связывают с нею то, что пули проходят мимо, она начинает казаться единственным условием спасения. Очень часто это действительно так. Но тут, на этом поле, где шел уже просто безжалостный убой, в неподвижности была только обреченность.

Сначала Костя избавился от вещевого мешка на спине. Не приподымаясь, он осторожно высвободил плечи из лямок, и мешок мягко скатился со спины под бок. В нем было всякое нужное солдату добро: мыло, зеркальце, вафельное полотенце, выданный ночью запас продуктов, пара чистого белья, тетрадка для писания писем; бросать мешок было жалко, но им нужно было пожертвовать, чтобы сделаться незаметнее, чтобы он не выдал ползущего Костю.

Обдирая лицо о сухую жесткую солому, Костя медленно переместил тело – головой в противоположную сторону. Нога подчинялась ему, сгибалась и в бедре, и в колене, только он почти не чувствовал ее – такой она стала вся онемелой.

Просто поразительно, как зорко сторожили немцы каждое движение в стерне. Пулеметчик, тот, что бил по цепи в упор, сейчас же заметил Костю, и над ним, вдогон друг другу, струйкой замелькали белые светляки.

Костя воткнулся лицом в землю, чувствуя озябшими лопатками, как низко идут пули, слыша их шепелявый посвист, фырчанье, всхрап – когда они задевали стерню, обрубая ее и подкашивая.

Пулеметчик бил очередями, приостанавливаясь, чтобы лучше разглядеть цель и не перекалить ствол, и когда он приостанавливался, Костя полз. Он мысленно складывал очереди, высчитывая, скоро ли кончится лента. Он ждал этого почти с молением в душе. Должна же она, черт побери, кончиться! Не бесконечная же она!

Лента кончилась. Костя услышал, как клацает металл.

У него было верных семь, даже восемь секунд, пока немец наладит свой пулемет.

Рывками бросая тело вперед, волоча за ремень винтовку, Костя вдирался в стерню, не замечая, как она колет и в кровь царапает ему лицо, шею, руки. Изо всех сил он спешил, спешил уйти подальше за эти подаренные ему восемь секунд.

Пять… шесть… Хотя бы воронка!.. Еще метр… Хотя бы самая маленькая, лишь бы как-нибудь уместить тело!

Немец снова затарахтел пулеметом, но в то же мгновение Костя, как со ступеньки, сорвался на целую четверть ниже уровня пашни. Немец косил стерню, пули чмокали, разбрызгивали землю, но Костю теперь было не достать. Он лежал в глубоком рубчатом желобе, промятом танковой гусеницей. Он весь был мокр, дышал тяжело, пот струйками тек по лицу и капал в пыльный, перемешанный с соломой чернозем.

Сквозь стерню было видно, как поодаль, шагах в двадцати, в обратном от немцев направлении неуклюже, не по-пластунски, а на четвереньках, выставив зад и пригнув круглую, стриженую голову без пилотки, ползет маленький, кургузый казах Шакенов, держа на весу правую руку с ярко-красной от крови кистью. Боль и страх явно замутили ему разум.

– Шакен! – крикнул Костя, сколько набралось голоса. – Пригнись!

Казах не расслышал.

Грохнуло, швырнуло земляными комьями, крутящимися клубами раскатился дым, закрыл Шакенова.

Волоча ногу, волоча винтовку, почти ослепленный пылью, потом, стекавшим на глаза, Костя полз в узком жёлобе танкового следа. Куда он выведет? А вдруг он повернет не туда, и тогда снова выползать на голую плоскость поля! Рука попала в лужицу липкой крови. Пятна крови краснели по следу и дальше. Видно, кто-то уже полз здесь до Кости, не для него одного этот след сыграл свою спасительную роль…

Стерня стояла по краям янтарно-розовая, яично-желтая – поднявшееся солнце красило ее своими лучами.

Вот и пехотные окопчики в вершине лощинного склона. Пусты. Возле них набросаны картонные коробки из-под патронов, кое-кто оставил как лишний, мешающий груз противогазы, вещевые мешки, шинельные скатки. Где-то здесь и Костина шинель. Серой ниткой на дно лощины сбегал телефонный провод и белели окровавленные куски марли, брошенные теми, кто был ранен при самом начале атаки.

На половине склона Костя сел, обшлагом рукава обтер лицо. Теперь можно было осмотреть ногу.

Брюки и обмотка напитались кровью, портянка в черных сгустках. Пули пробили ногу пониже колена и в стопе. Кости стопы раздроблены, пальцы не шевелятся. Значит, повредило нерв. То ли пулей, то ли осколком разрезало подошву ботинка по всей ее длине и оторвало каблук. Костя повертел ботинок и отбросил в сторону.

С досадою он выругался про себя. Надо же – опять в ту же ногу! А вообще – можно лишь удивляться, как долго он в этот раз продержался. Полтора месяца – с самого начала наступления. Тех, с кем ехал он после госпиталя на фронт пополнять стрелковую часть, давно уже не осталось. Последними во всем батальоне были они с Гришкой…

Из заднего брючного кармана Костя достал пакет с перевязочным материалом, разодрал бумажную провощенную оболочку. Бинта явно не хватит. Перед боем, когда старшины раздавали патроны и гранаты, а санинструктор проверял наличие пакетов, Костя попросил у него еще один – в запас, на всякий случай. Санинструктор пожадничал – не положено! Ему бы такие две дырки в ногу, этому дураку санинструктору!

Костя смотрел на свои раны не только с досадой, но и с чувством наступившей определенности. Что-нибудь, а должно было с ним случиться. Непременно. Пехота долго не живет. Он ждал этого со дня на день, с часу на час – с самого Буга, иногда превращаясь весь в это ожидание, иногда за делом забывая, но все равно продолжая ждать – подсознательно, как ждет и не может не ждать каждый фронтовик. Он уже измучился в этом ожидании и теперь испытывал облегчение, как будто свершилось все, что было ему назначено, что должно было с ним свершиться, и ничто другое постигнуть его уже не могло.

Он обмотал бинтом сначала ступню, потом, оторвав оставшуюся часть, накрутил ее на ногу под коленом. Рана под коленом ерунда, в мякоть, заживет через три недели, а вот ступня… Сверху бинта на ступню навертел испачканную кровью портянку: ботинок не годен, придется ковылять так… Наверное, потому, что поврежденный нерв разносил боль далеко от места ранения, у него нестерпимо заныло бедро, куда он был ранен прошлый раз осколком, оставившим ему длинный, синеватый, глубокий рубец.

Закончив перевязку, он оглядел лощину. Точно ее вымели. А ночью тут сновало множество народу: куда-то передвигались пехотинцы, связисты лазали во тьме меж окопов, проверяли провода, ругаясь по своему обыкновению, что те, кто их прокладывал, проложили не так, как надо, что пехота не бережет провода, повреждает их при ходьбе, при рытье земли лопатами, а в этих проводах для пехоты вся ее жизнь… В самом низу лощины стояла прибывшая из тыла пароконная кухня, из котлов перегружали в ротные ведра суп и кашу, и тут же старшины на расстеленных одеялах делили буханки хлеба, ловча, чтобы заполучить побольше. Под самое утро вдоль окопов, останавливаясь и беседуя с бойцами, проходил заместитель командира полка по политчасти, немолодой и какой-то совсем не военный и обликом своим, и манерами. Он был не речист, ничего особенного не говорил бойцам, но Костя живо помнил то теплое и даже благодарное чувство, которое оставили в нем присутствие замполита и его немногие, но все какие-то удачные, к месту и делу, какие-то отеческие, простые и добрые слова.

Над лощиною нудно и протяжно, с пристаныванием гудело. Костя запрокинул голову и сразу же в бледном лилово-розовом небе наткнулся взглядом на шестерку «юнкерсов». Проснулись! «Юнкерсы» шли цугом, один за другим, невысоко, под углом пересекая линию фронта. Казалось, их совсем не интересует то, что происходит внизу, на земле, и вся их задача – это вот так лететь, спокойно, неторопливо, поблескивая в лучах утреннего солнца. Никогда не угадаешь, что у них за намерения, какую имеют они цель!

Они ушли далеко влево, Костя уже исключил их из своего внимания, как вдруг прерывистый гул их стал нарастать – они повернули, и повернули прямо на лощину! Крылья их превратились в тонкие черточки, вынесенные вперед пилотские кабины в бронестекле, отражая зарю, блестели ярким золотом.

Костя привычно поднял винтовку, навел ее в головной «юнкерс» и выстрелил. Он забыл о том, что он уже не солдат, – шли «юнкерсы», в них надо было стрелять, и он стрелял. Приклад крепко толкал его в плечо, гильзы отлетали на траву, дымясь, катились по склону.

Передний «юнкерс» наклонил нос и круто пошел вниз. Под брюхом его открылись бомболюки. И Костя, холодея и покрываясь мгновенной испариной, понял, что сейчас будет – они обрушат в лощину бомбы, на те танки, что стоят на ее дне, в полутораста метрах. Их пробомбили и сожгли еще вчера утром, как только они подошли к передовой, они представляют просто лом, металлические коробки, но немецкие летчики все еще считают их за боевые машины и не жалеют на них бомб. Вчера они пикировали на них раз пять.

С другой стороны лощины, с поля, затявкала по самолетам скорострельная пушчонка.

Взобраться вверх по склону, к окопам, уже не оставалось времени. Бомбы уже свистели. Казалось, само небо, сорвавшись со своих опор, стремительно опускалось на Костю, чтобы раздавить его, расплющить. В отчаянии он метнул вокруг взглядом – только чистый голый склон в короткой траве. Ни воронки, ни ямки.

Он бросился на землю плашмя, лицом в траву, зажмурил глаза, прикрыл голову руками. Больше, чем страха, в нем было злой досады на себя: так идиотски влипнуть!

Лощина загрохотала, точно гигантский барабан. Вырываясь из грохота, прорезая его, завыли осколки. Они вспарывали дернину склона, с писком, хрипом впивались в землю возле Кости; дождем сыпалась глина, разброшенная взрывами; лощинный склон под Костей колебался, вздрагивал – его будто корчило в судорогах.

Наконец затихло. Костя пошевелился, сел, не веря чуду, что остался цел, что его пощадило и на этот раз.

Лощина была полна дыма. Возле танков что-то жарко горело, – наверное, начинка зажигательных бомб. Танки гореть уже не могли. Все в них сгорело еще от прошлых бомбежек.

«Юнкерсы» слитно, мощно, на низких басах гудели где-то в стороне. Они могли вернуться, совершить на танки второй заход. Может быть, они уже разворачивались, заходили.

Костя поднялся на ноги, ссыпав с себя накиданную землю, и, сильно хромая, ступая левой ногой только на пятку, как палкой, подпираясь винтовкой, заковылял поперек лощины – по ее дну, по ее другому склону, вверх, торопясь из нее убраться.

За лощиною лежало такое же поле в светло-желтой, белесой стерне. Оно было пустынно и, сколько Костя ни шарил по нему глазами, выглядело так, будто никого, совсем никого на нем не было, будто оно ничего в себе не скрывало.

Но это был только оптический обман, искусство маскировки. Притрушенные соломою капониры, телефонные провода, тянувшиеся по стерне в разных направлениях, безмолвно свидетельствовали, что на этом пустынном и как будто безлюдном пространстве затаена немалая и зоркая сила, которая подпирает фронт, пехоту переднего края.

Ведь есть же, есть, чем помочь! Что же так плохо поддержали пехоту! Въелась эта привычка – от первого периода войны, от бедности – беречь снаряды, беречь технику!

Со стороны лощины по полевой дороге, дребезжа колесами, быстро катилась санитарная повозка. В ней кто-то лежал, накрытый шинелью, еще один раненый с обвязанной головой сидел на задке, свесив ноги. Повозочный, пожилой небритый солдат, не переставая, охлестывал лошадь вожжами и вертел над головой кнутом.

Костя крикнул, махнул рукою, чтобы он остановился. Повозочный глянул, на миг поворотив шалое, перепуганное лицо, и еще яростнее завертел над головой кнутом. Такой не остановит. Рад без памяти, что выскочил из-под бомб, будет теперь гнать во всю прыть…

Сзади погромыхивало, будто что-то обваливалось и катилось обломками. Над передовой, обозначая ее, вставали столбы дыма, земляные взбросы. «Юнкерсы» все еще гудели, постанывали где-то под солнцем невидимые, растворенные в его сверкании, и бомбили теперь что-то другое, по очереди обрушивая бомбы. Каждый раз с их слитным протяжным грохотом воздух ощутимо надавливал на ушные перепонки.

На обочине пыльной дороги, по которой промчалась санитарная повозка, торчала невысокая палка с фанерными стрелами-указателями. Непосвященному не разобраться: цифры, условные буквы, значки. И только одна стрела была абсолютно понятна – на ней алел крест.

Опираясь на винтовку, Костя ковылял, припоминая местность. Сейчас должен быть спуск в балочку, ручей с переброшенным через него бревном.

Правильно, вот спуск. А вон и ручей с бревном. Солдат на корточках у воды. Гимнастерка расстегнута, сомкнутый в кольцо ремень, накинутый на шею, поддерживает руку, одного погона нет вовсе, другой полуоторван, цвет обмундирования – сероватый, глинистый, грязно-зеленый, – тот цвет, который быстро и неизбежно приобретают солдаты переднего края, поползав по земле, покопав в ней свои окопчики, полежав в них под разрывами, под дождем, в облаках удушливой пыли.

У ручья сидел Шакенов. В узких черносливовых глазах его кричала немая боль. Зачерпывая в горсть из ручья воду, он лил ее на кисть правой руки, ало-черной от свежей и запекшейся крови.

– Дурила! – сказал Костя. – Зачем воду льешь, она же грязная, в ней зараза.

Шакенов жалостно простонал, прижмуривая глаза и покачивая головой, и сказал что-то по-казахски.

– Разнюнился! – сказал Костя намеренно грубо. – Покажь-ка руку, чем тебя?

Шакенова ударило осколком. Кисть была почти перерублена в суставе. Среди рваного мяса торчали синевато-желтые обломки костей. Такую руку не срастишь…

– Ничего, – ободрил Костя. – Не скули. Пустяки. А чего ж не забинтовал? Где твой пакет?

– Жолдасу отдал, – покачиваясь, с закрытыми глазами, ответил Шакенов.

– Зачем же ты отдал?

– Жолдас ранен был. Пектувбаев. Плечо ранен. Кровь на землю капал.

– Ну вот, теперь сам без пакета… Ладно, пойдем. До санбата как-нибудь дойдешь, а там сделают, что надо…

За ручьем, в полуверсте, меж пышной листвы старых деревьев розовели черепичные и, точно высокие скирды, поднимались островерхие соломенные крыши деревни. Позавчера, когда из нее выбивали немцев, в ней совсем не видно было жителей: сидели, попрятавшись по погребам.

Сейчас деревня была оживлена, полна военного народа, обозников. Во дворах, на огородах в отрытых капонирах стояли воинские подводы, жующие сено лошади, автофургоны в черно-желто-коричневых маскировочных разводах. Больше всего машин и техники теснилось на теневой стороне улицы, под навесами листвы: тягачи для пушек, «студебеккеры», штабные «виллисы», отечественные трехтонки и полуторки.

Сколько было от передовой до деревни? Километра полтора-два, не больше. Она была доступна не только снарядам, даже минам противника, один воздушный налет мог бы перемешать с землей всё, что в ней крылось. И все же, несмотря на это, здесь было уже всё по-иному, чем на передовой, – иной настрой душ, человек здесь чувствовал и воспринимал войну иначе, здесь и в помине не было того нервного накала, какой постоянно присутствует на переднем крае. На изгородях, на бортах грузовиков сушились постиранные гимнастерки, проношенные до дыр портянки; пристроившись в тени хаты, повесив на вбитый в стену гвоздь зеркало, работал батальонный парикмахер, сверкал и звенел ножницами над затылком сидевшего на фанерном ящике шофера. Под стенами домов и сараев, во дворах были выкопаны землянки, блиндажи, щели, накрыты сверху накатами из толстых бревен и хозяйственно облажены внутри: в проемы дверей были видны в них лавки, полки с вещмешками и посудою, прибитые к стенам картинки, вырезанные из «Огонька» и журнала «Фронтовая иллюстрация».

До слуха Кости долетели слова, сказанные чистым, глубоким и каким-то необыкновенно красивым в своем звучании женским голосом. Сказано было по-польски, но Костя понял, что это о нем с Шакеновым: кто-то их жалел, кто-то испытывал к ним сострадание.

В первое мгновение он не сразу осознал, что то, что он слышит, это голос, и голос женский: за дни боев он уже забыл, из памяти ушло, что на свете есть такие голоса, такие звуки.

Костя поднял глаза. Они с Шакеновым проходили мимо изгороди, отделявшей крестьянский двор от улицы. Низ изгороди зарос пыльными лопухами, сорной травой, над верхним краем на палках-стеблях чернели диски подсолнухов в коронах увядших и скрутившихся лепестков. За подсолнухами лежал двор. Две женщины, по-крестьянски одетые, пожилых лет, собирали и складывали в кучи черепицу, сброшенную разрывом снаряда с крыши дома и раскиданную по всему двору. Одна из них, та, что была ближе, приостановившись, с черепицею в руках, глядела поверх подсолнухов и изгороди на Костю, ее темные, окруженные чернью глаза изливали скорбь, мягкость и доброту. Он улыбнулся в ответ – благодарно, тронуто, как бы желая сказать этой улыбкой женщине, что им еще не так худо, можно терпеть, но улыбка вышла совсем по-ребячески жалкой, обнажившей его беспомощность, испытываемую им муку: онемение в ноге проходило, она оживала, и раны начинали болеть, боль их становилась все сильнее.

– Эй, хлопцы! – окликнули через улицу.

Возле такой же изгороди, втиснувшись под пыльный куст сирени, чуть дымилась полевая кухня и стоял Чуркин – в белом поварском фартуке поверх солдатской формы. Это он привозил ночью в лощину обед, вот из этих его котлов получал Костя каждый день свои порции супа и каши.

А до этого, полтора месяца назад, они ехали на фронт в одном вагоне, и Чуркин был уверен и не раз мрачно говорил, что его непременно сразу же убьют. На фронте, при распределении по частям, Чуркина назначили в повара, и кое-кто ему позавидовал и усмотрел в этом проявление ловкости: вот, боялся – и схитрил. Но дело было не в ловкости, батальону требовался повар, а Чуркин был взаправдашним поваром, даже с каким-то дипломом, всю свою трудовую жизнь: где-то на сибирской дороге в вокзальном ресторанчике готовил для пассажиров супы и котлеты.

Костя и Шакенов перешли через улицу.

Чуркин был объемист, круглолиц, щекаст, с двойным отвислым подбородком – имел наружность, какую и надлежит иметь повару. Он разглядывал Костю и Шакенова, слышно дыша, с гримасою страдания в лице, как будто сам испытывал ту боль, что терзала раненых. Он знал, что поваров, случается, посылают в цепь, на передовую, с начала наступления ждал и боялся этого, чем дальше, тем все с большей томительностью и тоской, и в каждом проходящем, ковыляющем мимо раненом видел свою возможную судьбу.

– Ну, как там? – спросил он, шаря глазами по фигурам сотоварищей и еще заметнее изменяясь в лице от вида свежей крови на Шакенове.

– Да жарко, – сказал Костя. – Дают прикуривать.

– Замполита убило, знаете?

– Ну, – дернулся Костя и почувствовал, как вытянулось у него лицо.

– Сейчас связной на мотоцикле ехал, сказал…

– Вот это да… – проговорил Костя растерянно.

Замполит хотя и имел вид невоенный, воевал с сорок первого года, побывал и под Одессой, и в Сталинграде, и на Курской дуге и всегда изо всех переделок выходил счастливо, живым и здоровым. Он даже за всю войну ни разу ранен не был. Везло ему и в этом наступлении, и как-то само собою у всех в части утвердилось мнение, что замполит неподвластен общим законам и как бы застрахован до самого конца войны: с кем другим, а уж с ним ничего случиться не может…

Костя вспомнил про Атанова и сказал Чуркину.

– Ну и денек сегодняшний! – проговорил Чуркин, сипло дыша. – С нашего батальона уже человек двадцать насчитал. Кого везут, кого несут, кто сам ковыляет… Евстюкову руку по локоть оторвало, вот так, – показал он на себе. – А еще одного парня, из последнего пополнения, на повозке везли. Живот весь в кровище, кишки осколком по́рваты. А сам в сознании. Сверни, говорит, покурить… Он с моих почти что мест. И завод его я знаю, и кой-кого из заводских. И директора видал не раз… Может, вы голодные? – спохватился Чуркин. – Могу мясного супу, каши гречишной. Накласть?

Костя отказался – какая сейчас еда! Шакенов стоял с полузакрытыми глазами и тихо, про себя, мычал.

– Тогда по банке тушенки возьмите, – суетливо бросился Чуркин к соседней повозке с ящиками. – Когда-то там вас покормят, а свой запасец – он никогда не лишний.

– Да ну ее, эту тушенку! – запротестовал Костя. – Куда я ее дену? Сидор там остался, в карман не влезет. Дай лучше воды напиться.

Чуркин только что помыл и наполнил прозрачной свежей водой большой котел. Он встал на приступок, окунул в котел черпак на длинной ручке и поднес Косте. Костя взялся за него обеими руками, приложился и стал жадно глотать. Чуркин держал черпак на весу, за палку.

– Шакен, напейся, – предложил Костя.

Шакенов, не раскрывая глаз и продолжая мычать, отрицательно покачал головой.

Вода была чиста, прохладна, маняща, – с ней не хотелось расставаться.

– Полей, я умоюсь, – попросил Костя.

Чуркин стал поливать, а Костя набирал воду в пригоршни, брызгал в лицо, в глаза, тер ладонями шею, голову, короткие, ставшие жесткими, в крупинках песка волосы. Прохладные щекотные струйки бежали за воротник, по голой груди под гимнастеркой. Чувствовать это было приятно, во всех его ощущениях было столько полузабытого и теперь с отрадою вспоминаемого… Обыденное действо, тысячи раз механически повторенное им в своей жизни, было сейчас для него не просто умыванием, а чем-то гораздо большим – это было вроде возвращения откуда-то издалека к нормальному порядку вещей, поступков, к самому себе, обычному, прежнему.

Вниз по улице, подскакивая, раскатывая в обе стороны клубы пыли, проехал «виллис» с кучей солдат и противотанковой пушкой на резиновых колесах. Трое бойцов, не поместившихся на «виллисе», бежали за пушкой, держась за ее длинный тонкий ствол.

– Где наш санбат? – спросил Костя у Чуркина, вытершись несвежим сальным полотенцем – лучшего у Чуркина не нашлось.

– Туда вон все идут, – показал он в глубь наполненной пылью улицы, откуда ехал «виллис».

– Ну, прощай, – сказал Костя, трогаясь с места и сразу же закусывая губу от боли в ступне.

Чуркин, с черпаком в руке, смотрел им вслед. Было так понятно, что заключал в себе его взгляд. Для них все уже было кончено, а он оставался, и все дальнейшее для него представляло еще неизвестность…

Разные санбаты помнил Костя. Зимой сорок второго, когда его армия по глубоким снегам и бездорожью обходила с запада сталинградскую группировку немцев, его перевязывали в промороженной, поросшей изнутри инеем теплушке на путях какой-то занесенной сугробами, разбомбленной станции. На Курской дуге, в августе, когда брали Харьков, санбат полка размещался в палатках в чистеньком сосновом лесочке, где под громыханье недалекого фронта перепархивали черно-красные дятлы и долбили кору, рассыпая короткую дробь, – совсем как автоматчики; раненые бойцы, только что вышедшие из боя, из такого вот автоматного тырканья, задремавшие в ожидании отправки, вздрагивали от этих неожиданных, громких очередей и шарили возле себя руками, привычно ища оружие. В начале года, сырой ветреной весной, в самую распутицу и грязь, когда бойцов похлеще пуль косила простуда, ему случилось попасть и в такой медпункт первой помощи – в каменоломне, под толщей земли и камня, затиснувшийся в узкие, слабоосвещенные штольни. У немцев тогда активно действовала авиация, летала невзирая на погоду, бомбила в прифронтовой полосе все подряд – пыталась помешать освобождению правобережной Украины. Когда наверху рвались бомбы, в штольнях гудело эхо, стены и своды, казалось, сдвигались со своих мест; раненых и больных охватывало беспокойство, становилось жутко и нестерпимо хотелось наверх – хоть под бомбы, но наверх, на свет и воздух…

В этой деревне санбат размещался в крестьянской хате, чуть побольше и добротней, чем другие дома по соседству. На воротах краснел крест на прикнопленной картонке, а пониже мелом было написано какое-то слово по-немецки: при немцах тут тоже располагалась фронтовая медчасть.

Во дворе стояло несколько зеленых палаток на веревочных растяжках, за ними виднелся сарай с распахнутой дверью – в нее были видны углы дощатых ящиков, поставленных друг на друга, чьи-то ноги в грязных сапогах на одеяле, разостланном поверх сена.

В воротах курил санитар. Молча, ни о чем не спрашивая, повел он Костю и Шакенова в хату. В дверях они столкнулись с другим санитаром, который скользнул взглядом по Шакенову и Косте и сейчас же увел Шакенова в одну дверь, а перед Костей, тут же вернувшись, открыл другую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю