355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 32)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 52 страниц)

7

Каждый день Василий поднимался с решением отправиться теперь на Битюг. Но выходил из дома – и ноги сами несли его в обратную сторону, на Володаевский пруд. Манили его красота, одичалость, янтарь и золото, в которые день ото дня всё больше одевались берега, старые раскидистые ветлы, картинно клонившие над водой свои стволы и ветви.

На пруду Василий совсем не думал об охоте, даже не снимал ружье с плеча. Бродил бесцельно по берегам или подолгу сидел на каком-нибудь старом пне, поваленном дереве, слушал тишину – с каким-то неожиданным открытием для себя, что тишину можно слушать, как музыку, что в ней заключено не меньшее наслаждение для слуха и для души.

С его глазами тоже произошло какое-то превращение. На фронте у него было совсем другое зрение, зрение человека войны, бойца, танкиста, постоянно, часто даже подсознательно, направленное на одно: леса, поля, рощицы, овраги, любой рельеф местности, любой пейзаж он видел не как природу, а только как позиции для обороны или наступления, подходящие или не подходящие для того, чтобы спрятать свой танк, оставаясь невидимым врагу – стрелять по его рубежам или, выжимая из мотора предельную мощь, стремительно достичь немецких окопов, прорваться через них дальше, в глубь вражеских войск. А сейчас можно было смотреть на всё без этих привычных оценок и расчетов, вообще без всяких мыслей, видеть всё таким, каким оно есть в натуре. И ему было ново и интересно так смотреть, у него точно впервые открылись глаза. Не уставая, он во всех подробностях рассматривал всё, на чем только останавливался взгляд: рыжие, усыхающие камыши, вставшие высокой стеной вдоль противоположного берега, чуткие к малейшему касанию ветерка, отвечающие на него тихим бумажным шелестом, похожим на чей-то невнятный лепет, в котором, кажется, вот-вот – и расслышишь какие-то слова, следил за полетом поздних стрекоз, суетно, рывками, зигзагами носящихся над прудом в каких-то своих заботах, а может быть – совершающих последние танцы во славу своего короткого, длившегося всего лишь одно лето и потому, что оно было летом, счастливого и прекрасного бытия, глядел на узкие лимонно-желтые листочки, упавшие с вётел на открытую воду, плывущие по мелкой ветровой ряби, как маленькие лодочки. Можно было совсем по-детски вообразить на них крохотных людишек, представить, какой это для них океан – Володаевский пруд, какая ужасная глубина под ними, какую опасную качку переживают они сейчас на своих суденышках. Если небо очищалось от облаков, показывалась его голубая бездна, ударяло солнце – вся желтизна листвы, трав и камышей ярко, огнисто вспыхивала, а пруд синел так густо, так сочно, что казалось – даже в ладонях его вода не утратит этот свой дивный цвет, останется такой же густой смесью индиго и кобальта.

Не один раз в такие минуты, когда пруд озаряло солнце и загорались краски, Василий думал: какая счастливая профессия у художников, жить всё время среди красоты, ловить ее на свои холсты и картоны, быстротечные, мелькнувшие, бесследно исчезающие мгновения оставлять живущими навечно, делиться ими с людьми, которые никогда бы этого не увидели, не узнали, одарять их тем высоким, что почувствовала и пережила душа…

И неизменно вслед за такими мыслями к нему приходили мысли о самом себе – уже без всякой приподнятости, сугубо-трезвые, деловые, вызывавшие тревогу и неприятную растерянность, потому что ни к чему не вели, не складывались ни во что определенное. Что же делать дальше, как строить свою жизнь? Пока шла война, у каждого и у всех была одна твердая цель – победа. А вот теперь всё надо решать самому, только самому, и в большом и в мелком. Через полгода снимут инвалидность, ту маленькую пенсию, что он получает, и, хочешь не хочешь, надо или на кого-нибудь учиться, да так, чтоб поскорей, или устраиваться на какую-то работу, зарабатывать на жизнь, кормить себя, помогать матери. Надо обязательно снять ее из путевых работниц, это его святой долг. Не женское дело – поднимать рельсы, да еще в ее возрасте, с ее нездоровьем, ведь она же полностью себя надорвет…

Но что выбрать? Сколько уже разных профессий выбирал он для себя и отбрасывал, и всё, вероятно, потому, что были они для него случайны, не по нему, не его настоящим делом. Хотел быть летчиком – в школе, в пятом, шестом классах. Тогда все мальчишки хотели быть летчиками, всех соблазняла слава Водопьянова, Чкалова. Хотел быть пограничником – после фильма «Джульбарс». Хотел быть паровозным машинистом: железные дороги были ударным фронтом страны, не меньше, чем слава летчиков, гремела слава лучших водителей поездов, по радио о них читали стихи, пели песни. Хотел быть врачом – благородно и нужно людям. Но в войну насмотрелся на кровь, перевязки, и понял: никогда он не сможет привыкнуть это видеть без внутренней боли, срастись с этим, как со своим ежедневным делом. А что стоит врачу чувствовать и переживать бессилие своей науки и свое собственное, когда он должен, хочет и не может помочь, когда на его глазах, из его рук ускользает человеческая жизнь…

На фронтовых дорогах ему случалось попадать на перекрестки без указателей. Разбегается множество направлений, надо двигаться – и не знаешь, куда…

«А надо ли еще что-то искать?» – вдруг задал он себе однажды вопрос. Может, уже всё найдено, сама судьба устроила ему эту находку: Ксения, ее дом… Он не безрукий, дел ему здесь найдется сколько угодно, он знает бензиновые и дизельные двигатели, фронтовая необходимость, когда все малые и средние починки танкисты делали своими руками, научила слесарничать, а с такими знаниями и умением только заявись в МТС… Ну что ж, что он городской, не жил в деревне, не знает ее порядков, сельского труда, – годы войны отучили его от города, теперь его хоть куда сунь – со своей солдатской сноровкой везде он сумеет освоиться и прижиться… Что ж, что Ксения простая деревенская женщина, баба, как они все сами себя здесь называют, что образование у нее – всего семь классов. А у него – вуз, академия? Всего на два класса больше… Важней другое – она старше. Но тоже не беда. Мало ли людей так женятся – и как еще хорошо выходит. Зато какая будет жена, не надо гадать, опасаться, наперед всё видно: по гроб верная, во всем надежная. Такая не бросит ни в болезни, ни в несчастье, даже из тюрьмы будет ждать, сколько бы ни пришлось, ни на что не соблазнится, ни на миг не изменит; в таких женщинах – еще стародавнее, на чем Россия тыщу лет простояла, из малых племен так численно умножилась, заселила пол-Европы, Сибирь до Тихого океана: достался муж – люби и береги, это твоя судьба по высшему закону, она – одна, и другой не положено, не будет…

Он удивился: очень уж настойчиво заворошились в голове эти мысли, так бывает только тогда, когда в человеке само зреет какое-нибудь трудное, но настоящее решение. Стал раздумывать уже спокойнее, трезвее, стараясь себя оспорить, разубедить, и в конце концов чуть не вслух сказал себе: а что? В самом деле – а почему бы и нет? Ксения согласится, она из тех женщин, у которых семейный склад, ей обязательно нужна семья, муж, дети, без этого ей жизнь не в жизнь. Вон она как об этом сама всё время говорит… И всё это у нее будет. Конечно, она удивится, как удивлен он сам возникшим в нем решением: она ведь совсем такого от него не ждет. Может быть – помедлит, поколеблется. Но внутри – будет рада и благодарна ему: обрести сейчас женщине мужа – это редкая удача, и Ксения не может не понимать, что такая возможность, скорее всего, больше к ней не придет…

На обратном пути в Ясырки нависли серые тучи, опустились низко, безотрадно, свет дня померк, и зашумел дождь. Он то хлёстко, с пузырями, ударял по земле, то сеялся мелко, часто; укатанная дорога жидко блестела, ноги скользили. Глинистый подъем на деревенский бугор, пока Василий дошел до Ясырок, разбух, грязь липла к сапогам. Василий едва взобрался, таща на ногах пудовую тяжесть.

Никто не мог встретиться ему на улице в такую погоду, но всё равно, по сложившейся уже привычке, к дому Ксении он зашел со стороны огорода. Дождь частыми струями стекал с камышовой крыши сарайчика; цокало и позванивало от падающих капель наполненное водой корыто возле двери в дом.

Василий взял лопату, прислоненную к стене дома, стал соскребать грязь с сапог. Кухонная форточка была открыта, изнутри слышались голоса, Ксения с кем-то говорила. Василий невольно прислушался: кто это в доме, узнал голос Анны Федотовны. А дальше он уже не мог не вслушиваться, потому что говорили о нем. Василий оставил чистить сапоги, замер с лопатой в руках.

– …боюсь я, боюсь, теть Ань, уж больно он хворый… Так вроде ничего, всё вроде у него здоровое, а грудь сиплая, дышит – так по всей избе слыхать. А ночью – так еще слышней. А если это чахотка у него да дитю она достанется?.. Ох, страшно мне, теть Ань… Светочку похоронила да другое дитя больное будет – это ж я исказнюсь, совсем рассудок потеряю…

– Ну, тогда и не думай больше про него, отрежь начисто. Тогда вот то, что я тебе и прежде говорила: Пал Семеныч. Уж он-то – здоровей не бывает, на фронте не калеченый, на броне просидел. Третьего дня он мне стрелся, на дрожках из Шилова ехал, веселый, рожа красная, во весь рот улыбается, глаза – как намасленные. Ему только намекнуть – он враз тут будет, он такой…

– В том-то и дело, что такой… Какая про него слава ходит? И там у него полюбовница, и там, где только нет, на счетах считать – и то не сочтешь…

– А тебе-то до этого что, ты с ним не любовь затеваешь. Побудет разок, для верности другой, и всё… И пусть до своих полюбовниц возвертаетcя… Только вот дело-то какое – он только днем свободный, жена у него – аспид, ужас как боится, как бы кто у ней мужика ее не отнял. Чуть где подзадержится – сейчас же кидается искать, шум, гром на всё село и еще на десять округ. А днем у него служба, поди проверь, куда он поехал, то ли по делу, то ли просто в гости к кому…

– Ох, не знаю, теть Ань, как быть, что и сказать… – проговорила с мучительным раздумьем Ксения.

– А чего знать-то? – напористо сказала Анна Федотовна. – Одно знать надо – дитя тебе нужно. Вот это и знай. А как, что, кто, откуда – ты на это потом плюнешь да забудешь. А дитя-то – останется, твоим будет… Ну так как – поговорить с ним? Я ему так скажу: мол, именинница Ксения, поздравить не мешало бы. Все ж таки вам знакомая. Обидно ей будет, что вы, Пал Семеныч, мимо тут всё ездите, а поздравить ее не схотели. Он – ушлый, ему много говорить не надо, сам всё поймет… А мы угощенье приготовим, будто правда всё, холодцу я наделаю, пышек напеку. Вот и будет всё чин чином… Ну так что, он тут завтрева будет проезжать, сказать ему на пятницу? А ты на этот день отпросись, хоть до обеда…

– Я могу и полный день взять, мне положено. Сколько я других подменяла, пусть хоть раз меня подменят…

– Ну, тогда так я с ним, значит, разговор и поведу – про пятницу…

Василию захотелось уйти куда-нибудь далеко от дома. Он бы ушел, но дождь лил сильнее, лужи бурлили и пенились, шинель на нем была мокра уже насквозь, холодила лопатки. И он остался в дверном проеме, под коротким козырьком соломенной крыши.

Разговор между Ксенией и Анной Федотовной повернул на другое: предколхоза обещал аванс зерном на трудодни.

Стыть в мокрой одежде уже не было терпения. Василий решил войти. Громко стукнул дверной щеколдой, сильно потопал в сенцах ногами, как сделал бы всё это, входя без остановки в дом, потянул на себя обитую мешковиной дверь.

– Вот и охотничек наш! – приветственно сказала Анна Федотовна. Она сидела у двери, на лавке, с пустой деревянной миской в руках: пришла или что-то отдать, что брала у Ксении, или что-то попросить, соли, пшенца; просто так она никогда не приходила, не было у нее такого времени – на пустые прогулки. – Батюшки, а измок же ты! Надо б тебе было в стогу переждать. Зарылся – и сиди, в стогу никакой дождь не намочит…

– Этот не переждешь, он с самого утра налаживался, вон как затянуло… – кивнув на окно, сказала Ксения. – Должно, до завтрева, раньше не кончится…

Она сидела возле печи на табуретке, на другой табуретке перед нею стоял черный чугун с подогретой водой, Ксения держала в ней руки. От доения коров у нее болели кисти, пальцы, почти каждый день она их парила, разминала, мазала кожу гусиным жиром.

– Не то опять пустой пришел? – искренне огорчилась Анна Федотовна, видя, что Василий не торопится развязать свой вещевой мешок, небрежно оставил его на полу, под шинелью, повешенной на гвоздь. – Да что ж это тебе всё не везет да не везет, что ж это ты за горемыка такой!.. Надо тебе с Колькой пойти, на пару, он бы тебе показал, где их подстреливать, он все места знает… Если и завтрева дожж, пахать по такой погоде нельзя, вот и сходите…

– Куда ж ты его посылаешь, какая ж это охота под дождем? – усомнилась Ксения. – Мой Федя сроду в непогодь не ходил, хорошего дня дожидался…

– Не, милая, в непогоду на уток еще лучше, – убежденно возразила Анна Федотовна, будто все охотничьи тайны были ей отлично известны и самой ей опробованы. – Утки – они ведь что куры, одной ведь породы живность. Погони курицу на дожж – не пойдет, ей неохота. Так само и они: в свои местечки позабьются и сидят. Хоть ты на них шуми, хоть ты на них прям ногами наступи. И ружья не надо, – если который словчится, может их запросто рукой брать!

Далеким было настроение Василия от улыбки или смеха, а всё же он рассмеялся: ну и Анна Федотовна, сказанула! Сроду ведь ни на одной охоте не была, никогда с охотниками не водилась, а тоже горазда заливать, как самые из них трепливые!..

8

Этот день был вторником, а со следующего в Ксениной избе началась подготовка. Вернувшись с охоты, Василий ее не узнал. Потолок и печь были заново побелены, пол тщательно вымыт горячей водой с мылом, лавки, стол, табуретки выскоблены добела. На окнах висели постиранные и отглаженные занавески. В сенцах, на дворе тоже наведен порядок; ненужное, что лежало, валялось без дела, не на месте, убрано, спрятано.

На другой день, к вечеру, Ксения истопила баньку, долго в ней мылась, пришла розовая, свежая, с влажными волосами; распустив их тяжелую густую груду, повисшую ниже пояса, весь вечер так и носила их по избе, чтоб просохли.

Печь была жарко натоплена, в ней томился большой чугун борща со свининой, которую дала Анна Федотовна (кабанчика она заколола), чугунчики поменьше – с пшенной, гречневой, тыквенной кашами, мелкой картошкой в свином сале, густо перемешанной с луком; как понял Василий – для выбора, что пожелает гость. Анна Федотовна принесла объемистую миску с не совсем еще застывшим холодцом, подернутым желтым жиром; его опустили в погребную стужу набирать положенную густоту и твердость. После этого Анна Федотовна прибегала еще несколько раз, говорила с Ксенией, но так, что со стороны было не понять, что у них за дела, к чему они готовятся.

В последний раз Анна Федотовна вызвала Ксению в сенцы, они шушукались там, что-то рассматривали; Ксения потом вошла, прижимая локтем сложенную скатерть, спрятала ее в своем углу, за занавеской. Должно быть, Анна Федотовна предлагала ей покрыть этой скатертью завтрашний стол – чтоб уж совсем было по-праздничному.

– Сходил бы ты в баньку, там водица осталась, как раз тебе на мытье, – предложила Ксения Василию.

В баньку ему было нельзя, она топилась по-черному, пар и угарный дух разъели бы ему грудь. Ксения, должно быть, просто хотела его спровадить, чтобы он не мешал ей в последних приготовлениях. Василий это понял, ушел к Анне Федотовне и часа два сидел с Колькой, нарочно долго расспрашивая его обо всем, что приходило в голову, чтоб протянуть время. Он отчетливо понимал, что в Ксенином доме, в ее судьбе, в том, что она задумала – человек он совершенно посторонний, никакого права на какое-либо вмешательство, какие-либо свои чувства ко всему этому у него нет, но тем не менее ему было скверно, будто после тех своих мыслей на пруду у него уже что-то появилось, что-то он приобрел, и теперь это у него отнимали. Его грызла жалость к Ксении, какая-то обида на нее; разговаривая с Колькой, он все время испытывал эти теснящие сердце чувства.

Утром ему Ксения сказала:

– Ты сегодня задержись, раньше пяти не вертайся. Ко мне родичи дальние приедут, а они люди такие, тебе они не понравятся, они и напиться могут, и набуянить… А к вечеру они уедут, вот тогда мы с тобой сами попразднуем, именины сегодня у меня.

Настроение у Ксении было совсем не праздничное, не именинное, была она тревожно-озабоченной, рассеянной, лицо ее – бледно, отчего брови и ресницы чернели гуще, будто подкрашенные углем. А когда Василий уходил, положив в карман последний остаток своего городского хлеба и луковицу, ему даже показалось, что всё еще может переломиться: в последний момент перед появлением «родичей» Ксения запрёт дом и не откроет или куда-нибудь спрячется, убежит на скотный двор.

Василий пошел своей обычной дорогой – через Ксении огород вниз в лог, к прудочку, налитому мутной водой последних дождей, с хлопьями желтой пены на краях, потом по логу влево и взял направление на Битюг. До него два часа ходу, столько же обратно, да там он походит, – как раз время и протянется до вечера…

Битюг стлался зеркальным стеклом в отороченных кустарником берегах, молчаливый, загадочный, как татарское свое название. На плоских луговинах по обеим его сторонам желтели невысокие стожки еще не свезенного сена; на стожках сидело черное вороньё, на каждом стожке – по ворону, точно сторожа. Было в этом тоже что-то древнее, загадочное, татарское…. Казалось, если подождать, всмотреться, где-нибудь вдали покажется всадник на низкой быстроногой степной лошади с луком и колчаном за спиной, в остроконечной шапке, – один из тех, что когда-то скакали здесь напрямик по высоким степным травам, кормили на этих лугах своих лошадей, дали этой петлистой реке свое непонятное название…

Василий совсем был нерасположен сегодня думать об охоте, высматривать дичь, стрелять, однако снял с плеча ружьё, зарядил, взвел курок. От его патронного запаса осталось всего пять патронов, он решил их сегодня обязательно расстрелять – да и поставить точку на своем охотничьем промысле.

Часа два бродил он в кустах вдоль реки, видел уток, плавающих и взлетающих, но они были совсем не глупы, знали, должно быть, получив эти знания со всеми своими наследственными качествами, а иные – вдобавок еще и по личному опыту, что такое человек, что может быть при близкой с ним встрече, и прятались или взлетали, едва лишь Василий показывался.

Всё-таки он убил одну, прямо на воде, или подраненную кем-то раньше, или всё-таки глупую, потерявшую осторожность и не кинувшуюся от него опрометью, и потом долго ждал, когда медленное, незаметное течение поднесет ее к берегу. Течение долго уносило ее вниз по руслу на середине струи, не приближая ни к одному из берегов, а потом всё же направило и приблизило к тому, на котором находился Василий. Он подтянул утку сломленным с куста прутом и вытащил ее из воды.

Узкая пешеходная тропочка, сбежав с невысокого голого холма в отдалении, попала, подстелилась Василию под ноги, и дальше он шел, держась этой тропы. Она долго вилась вдоль берега в жухлой отаве, потом круто поворотила к самой воде. В этом месте был перевоз: на кольях, вбитых в глину берега и донный ил, лежал небольшой причальный мосток, такой же мосток был устроен у другого берега, и там стояла лодка, привязанная ржавой цепью. На береговом откосе, дожидаясь перевозчика и этой его привязанной сейчас лодки, сидел мужчина в истрепанной солдатской одежде, сером ватнике. Девочка лет пяти, в белом платочке, длинном пальтишке, стегала прутиком по воде, смотрела, как возникают и расширяются круги от ее ударов, растягиваются овалом, сносимые медленным течением. Мужчина и девочка были совсем не видны с тропы, Василий их увидел, только подойдя вплотную.

– Утя! – щербато улыбаясь, сказала девочка, показывая пустой провал вместо передних зубов; глазенки ее так и впились в утку, которую Василий привесил на пояс, просунув ее голову и шейку под шинельный ремень.

– Это охотник, уточку себе добыл… – объясняя девочке, сказал мужчина. Он дружелюбно улыбнулся Василию, лицо его от улыбки сделалось морщинистым, жёваным, а во рту мелькнула чернота, – он тоже был щербат, без передних зубов, только это была уже беззубость старости.

Виски у него были белые. А лет ему было не так уж много, наверное, чуть больше сорока. Видно, немало всякого лиха хватил он на своем веку и особенно в военные годы, чтобы так изморщиниться, побелеть. Василий поздоровался.

– Внучка? – спросил он мужчину про девочку.

– Нет, дочка моя… Без меня родилась. Пришел, а она уж вон какая, совсем самостоятельная, про всё рассуждает… Вхожу в избу, небритый, черный, как в поезде ехал, в руках – сидор солдатский, взрослых нет, одна она. Сидит на полу, тряпочками играет. Нисколько даже не испугалась. Я говорю: здравствуй, хозяюшка, ты кто такая? Она говорит: я Нина. И смотрит, смотрит на меня во все свои глазенки. А я тебя, говорит, знаю, вон твоя карточка над столом, ты мой папа. Я тебя давно-давно жду…

Мужчина перевел свои глаза на девочку и долго держал на ней свой взгляд, полный тепла и нежности.

Как видно, он был разговорчив, к тому же – соскучился, ожидая перевоза.

– Ходили вот с ней пенсию получать на почту. У нас в деревне почты нет, приходится в Коськово ходить. А заодно в магазин зашли чего-нибудь из игрушек купить, куклу просит. Нет ничего, не делают еще игрушек… Карандаши цветные купили, дома тетрадка есть, пусть порисует… Ну-ка, Нина, покажи дяде карандаши, какие у тебя карандаши теперь есть…

Девочка с выражением безмерного довольства вытащила из кармана пальто плоскую картонную коробочку, потрясла ею в воздухе, погремела карандашами.

– Ничего, куклу мы тебе тоже купим, будет у тебя и кукла… – ободряюще сказал мужчина. – Будут их делать, обязательно, как же это – детям да без кукол… Не взялись, значит, еще эти мастера, а вот возьмутся…

– Вы оттуда? – кивнул Василий за реку, на бугор, из-за которого слегка торчали верхи соломенных крыш.

– То Шурово. А наша деревня подальше, еще версты три…

– Колхоз там у вас?

– А как же, колхоз.

– Хороший?

– Да как все… – неопределенно ответил мужчина. Помолчал, вздохнул. – Бабы да пацаны, вот и все работники… Чего они наработать могут? Да таких вот трошки, как я… – Он приподнял свои руки. На левой было только два пальца, большой и указательный, на правой не хватало большого.

Мужчина стал скручивать из газетного клочка цигарку и скрутил довольно ловко, быстро, – уже приладился действовать своими обрубленными руками. Как полагается, протянул кисет и гармошечку из газетной бумаги Василию, тот отрицательно покачал головой. Он курил, пока не задохнулся в танке, а с тех пор – не мог, отвык и уже не тянуло.

– Где ж перевозчик-то, может, зря его ждете?

– Не, не зря… У него расписание, он на перевоз каждый час приходит. Народу мало, чего ему тут без толку сидеть. Придет, перевезет, и опять до своего хозяйства. Должон вот-вот быть, давно уже ждем. Да вон, кажись, идет… Нина, глянь, ты зорчей, то вон дядя Степан идет, нет?

– Ага, дядя Степан, – сказала Нина, поглядев на старика с длинным веслом на плече, показавшегося на гребне бугра.

– Ну, значит, сейчас поедем…

– Дядя, можно мне на вашей уточке перышки потрогать? – попросила девочка у Василия. Она всё время поглядывала на утку.

– Конечно, можно. Да ты возьми ее себе!

Василий снял утку с пояса, протянул Нине.

– Как – насовсем? – растерялась она.

– Ну да. Мама из нее тебе супу сварит, а в перышки ты поиграешь…

Девочка обернулась на отца, не зная, что ей делать, принимать ли такой подарок. Мужчина тоже замялся – от непривычки трудового человека брать что-либо даром.

– Это вы напрасно… не надо… Вы старались, добывали… Дома вас, верно, с добычей ждут, свои детки небось есть…

– А это на что? – коснулся Василий ружья. – Принесу и домой.

– Ну тогда я вам заплачу. Я ж с деньгами, пенсию получил…

– Да вы что! – рассмеялся Василий. – Какие деньги! Бери, бери, Нина!

Она не двигалась, и Василий сам вложил в ее ручонки утку.

– Ну, раз так, скажи дяде спасибо… – проговорил Нинин отец в сильном смущении.

– Спасибо! – сказала зардевшаяся девочка. Глазенки ее искрились от радости.

– Счастливо вам! – попрощался Василий.

– И вам счастливо! – Мужчина даже снял с головы облезлую кепку. – Деревня наша Знаменка называется. Случится вам тут опять бродить – заходите в гости, наша хата от края недалече, ее легко узнать, на ней ставенки новые я сладил и топорик на картинке… Молочком вас напоим. Коровы нет, не под силу держать, а козочка есть, доброе молочко дает, по два литра каждый день…

Василий пошел обратно, по самому краю берегового обрыва. Справа от него, чуть ли не рядом, на острых длинных крыльях над водой реяла чайка, высматривая рыбью молодь. Из-под его ног обвалившимися комками земли бухались в реку лягушки; глубоко нырнув, описав под водой круг, возвращались к берегу, выставляли среди ряски, камышиных прутьев бугорки своих глаз, с любопытством смотрели Василию вслед: кто это их вспугнул, так шумно идет по их владениям?

Два раза Василий стрелял по уткам – и оба раза промазал. Оставшиеся два патрона он выстрелил просто в небо – чтобы полностью прикончить боезапас и свою охотничью мороку. Выстрелил и, когда по холмам раскатилось и затихло последнее эхо, пожалел: лучше б отдать эти патроны Кольке, ему это была бы верная пара уток…

Долго, с час, сидел Василий на дырявом дюралевом крыле развалившегося самолета, ободранного теми, кто здесь побывал, так, что остался лишь голый остов. По надписям и табличкам в кабине можно было определить, что самолет – наш, а две его моторные гондолы говорили о том, что был он бомбардировщиком. Наверное, летал в сорок втором на бомбежку к фронту или за фронт, наверное, подбили, тянул на свой аэродром, каких много было в то лето в здешних местах, и недотянул, рухнул на этом лугу. В покоробленных крыльях, смятой кабине с пилотским штурвалом, разбитых циферблатах на приборной доске была чья-то судьба, чьи-то молодые жизни, – не старики ведь летали на таких боевых машинах… Василий вспомнил свой танк, после того «фауста» он больше его не видел, – где-то он сейчас, скорей всего – тоже только груда лома и кто-нибудь, глядя на него, вот так же гадает, чьи жизни, какие судьбы за этим горелым металлом…

В деревню Василий брел неохотно, механически, уже совсем не интересуясь рекой, встречавшимися на пути степными прудочками и низинками с камышовыми зарослями. Что-то оборвалось в нем, он чувствовал уже свою отрешенность ото всего вокруг, и мысли у него были только об одном: как он поедет завтра к себе домой, в город. Подняться надо затемно, чтобы успеть на утренний поезд; пропустишь – другой только вечером. До станции, конечно, пешком, вряд ли в такую рань встретится попутная автомашина…

Он выполнил Ксенину просьбу, вернулся даже позже, чем она говорила, в сумерках. В окнах дома за занавесками тлел желтоватый свет керосиновой лампы. «Родичи», наверное, покинули избу совсем недавно, потому что Ксения была еще в праздничном наряде: белой кофточке из тонкого парашютного шелка, с обнаженными до плеч руками, в синей шевиотовой юбке, туго натянутой на бедрах, лакированных туфлях на невысоких каблуках с блестящими металлическими пряжками. Темные глянцевые косы ее, завитые в кольцо, лежали на затылке тугим узлом.

Василия она встретила всегдашней своей приветливой сестринской улыбкой. Было в Ксении и что-то новое: какое-то спокойствие, умиротворенность. Точнее сказать, не спокойствие, а равновесие духа, как бывает, когда наконец-таки унесется из жизни тревожившее и наступает освобождение, уверенность, которой долго не хватало, и вместо тумана впереди видится ясный свет.

На столе, накрытом той скатертью, что принесла Анна Федотовна, с красными петушками по краю и нитяной бахромой, был уже наведен порядок: убраны грязные тарелки, вилки, остатки еды, не виделось никаких следов, что кто-то сидел, закусывал. А то, что осталось, стояло в явном ожидании его, Василия: белая эмалированная миска с частью бывшего в ней холодца, глубокая тарелка с горкой желто-красных соленых помидоров, большая сковорода с румяными кусками зажаренного мяса.

– Садись, – сказала Ксения, подвигая на край стола, где Василий обычно садился, сковородку с мясом, кладя возле нее вилку. – Долго ж ты гулял… Небось страх как голодный! Это что ж – целый день с куском-то хлеба! Я уж потом опамятовалась: что ж это я тебе картошек не дала, была ведь вареная, цельный чугун… На вот тебе мясо, ешь, вот помидоры, хлеб… Может, мясо взогреть? Давай-ка взогрею на лучинах, это ж всего момент…

Еда на столе была аппетитна; после долгого дня на воздухе, на ветру, Василию мучительно хотелось есть, желудок так и сводило. Но что-то мешало ему притронуться к недоеденной «родичами» закуске, – точно во всё это было что-то подмешано, что не даст проглотить ни одного глотка, ни одного куска.

Василий повесил на гвоздь шинель, ружье, долго мыл руки, потом долго вроде бы чем-то занимался, не садясь за стол, на самом же деле – просто борясь с самим собою…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю