355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 37)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 52 страниц)

– Сверхурочный труд мы компенсируем денежной оплатой, ты это знаешь. Все довольны, никто пока не обижался.

– А мне не компенсация, мне время нужно. Чтоб я для своей пользы мог его тратить, на свое развитие. Меня в школе обучали, из невежества тащили. Для чего? Чтоб я в несколько лет такой жизни снова дурак дураком стал?

– Ну, загнул! – рассердился и даже обиделся Сычев. – В дураков у нас еще никто не превращался, что-то я не видывал!

– А что же тогда, как кто образование получил, норовит из села либо в город, либо еще куда уехать?

– К легкой жизни бегут, – убежденно ответил Сычев.

– К легкой? – Ворон даже сел на соломе, повернулся к Сычеву. – Это где же она легкая? На стройках? На лесосплаве? Под землей в шахтах? Возле доменных печей? Иль в паровозных депо, на транспорте? Где это вы сейчас легкую жизнь найдете? Жизнь везде трудовая, даром денег нигде не дают, их заработать надо по́том. А бегут – чтоб облик свой сохранить.

– От несознательности это! – сказал Сычев хмуро. – Распустились, узды нет. Ничего, будет порядок. Не очень тогда из села разбежишься. Работаешь в сельском хозяйстве – вот и работай, и нигде больше не возьмут, куда б ни кидался. А потребуется народ в промышленность – государство найдет, как его взять. Строго организованно, нужное количество. Ты понимаешь, чего защищаешь?! – вскипел Сычев, уже всерьез разозленный. – Текучку рабсилы, самое вредное, что может быть в социалистическом хозяйстве. Анархию! У нас производство плановое, а текучка плановость подрывает. Надо с нею кончать – или как?

– Надо с другим кончать, – так же зло, с блеском в глазах взъерошился Ворон, – когда в городах жизнь одна, а в деревне совсем другая, будто и не двадцатый век. В космос на ракетах летают, а в Глухаревке бани общественной нет, грязь с себя смыть негде. Город и деревня жизненные блага вместе, в содружестве производят, а делят их как? Города-то вон как выросли, вон какое в них благоустройство, бытовые удобства, культура, в каких квартирах живут, а деревня? Разница в жизни – вот отчего деревню кидают! Люди везде одни, одни у них права, одни желания. Молодежь одно образование получает, одного теперь уровня, одни и те же потребности – что у городских, что у деревенских. Надо в культуре, в быте деревню с городом уравнять, чтоб никакой существенной разницы, тогда и текучки не станет. Кого тогда из своих родных мест на сторону потянет?

– С неба все это, о чем ты говоришь, не упадет, – сказал Сычев, вклиниваясь в гневную речь Ворона. – И не принесет никто готовеньким. Самим надо делать. А ты для этого стараться не хочешь, тебе бы все сразу на тарелочке, как в ресторане.

– Я б старался, очень бы даже старался, если бы из моего старания что выходило. Уже пять лет после армии я тут стараюсь, а что прибавилось? Водопровод прибавился? Из тухлых колодцев воду черпаем, как при царе Горохе. Пойдет дождик – народ грязищу на сапогах по своим хатам пудами растаскивает. А трудно, что ль, улицы хотя бы шлаком замостить, тротуарчики поделать? Только говорим об этом на каждом собрании. До станции всего полтора десятка километров, там этого шлаку горы насыпаны. Дайте наряд, рабочих, я б с ними один на тракторном прицепе за пару дней столько навозил, что на три Глухаревки хватило б!.. А это взять – какие у нас для молодежи развлечения? В воскресенье деваться некуда, скучища зеленая. Клуб наш – разве это клуб. Теснота, полы гнилые, ни приемника, ни музыкальных инструментов, из настольных игр – две доски шашек! На декорации драмкружковцы у вас второй год полсотни рублей просят. Кино начнешь глядеть – лента рваная, половины не хватает. Да и картины! – их я еще в армии на первом году все видал. Товары хорошие в магазин не завозят, придешь, скажем, костюм купить или пальто – десятилетнюю залежь суют, а ее только для потехи надевать. Самого нужного нет! Телогрейку ватную, сандалеты, фуражку – в райцентр поезжай, да и то еще вопрос, найдешь ли там. А-а, если все перебирать!.. – И Ворон, отвернувшись от Сычева, опять лег грудью на солому.

Он сплюнул в костер, замолчал.

– Вот ты каков! – протянул директор с такой окраской голоса, как будто бы то, что высказал Ворон, уличало его, как совсем плохого человека, почти с преступными наклонностями. – Да… – вздохнул он с горечью. – Идейности в тебе маловато. Воспитывали, воспитывали тебя, да, видно, недовоспитали…

– Зато Иван воспитанный… – глухо, в солому, сказал Ворон. – Всем доволен, ничего не просит – ни клуба, ни бани. Если б еще за самогонку не прижимали, так ему совсем не жизнь, а рай.

– Иван труженик, чего ты его цепляешь? Он на севе каждый день полторы нормы давал. Ты вот обсуждать приказы любишь, а Иван безотказно всякое дело делает. Если б все были такие, как он, совхоз наш давно бы передовым стал.

– На севе, помнится, и я не в последних значился.

– То-то вот и плохо, что умеешь работать, когда захочешь, а сознанием отстаешь… Дали тебе ум, а пользоваться им правильно не научили, не в ту сторону он у тебя забирает…

Ворон не ответил. У костра наступила неловкая тишина. Только сучья потрескивали, шевелясь в огне, и соловьи полнозвучно свистали вокруг.

– Василь Антоныч, вы здесь давно живете, всё, наверное, тут знаете. Что, писатель Эртель на этом хуторе бывал? – спросил Павел.

– Кто? – рассеянно отозвался Сычев.

– Эртель, писатель, он о здешних местах писал. «Записки степняка» – такая книга у него есть.

– Это когда же было? – спросил Ванька, помешивая палкой в костре уголья.

– Давно. В прошлом веке.

– Ха, сто лет! Кто ж это может знать, что тут сто лет назад было! – засмеялся Ванька, выражая своим смехом, что Павел просто чудак и ничего больше, нормальному человеку такое даже в голову не взойдет!

– Ты заявление все-таки забери, – сказал Сычев Ворону. Он и на секунду не задумался над вопросом Павла, пропустил его мимо себя – настолько то, чем интересовался Павел, было посторонним всему, чем жил, о чем думал Сычев. – Нехороший пример для других получается. Глядя на тебя, вон и Кузин вчера заявил: или давайте отпуск, или вовсе уйду. Видишь, как ставит?

– Кузину через полтора месяца экзамены в заочный институт держать. Ему отпуск по закону положен.

– Ему по закону, тебя в доротряд сманывают. Гунькин женится, к жене на сахзавод переезжает, Копыленко аппендицитом заболел, на операцию ложится… А кто план будет делать? Вы все об этом не думаете, вам начхать, вам бы только свое устроить, а за план с меня стружки снимают, мне шею мылят! – почти жалуясь, взывая к сочувствию, проговорил Сычев, оставив свою начальственность и становясь просто замученным заботами, вконец замороченным человеком.

Вода в ведре уже курилась паром, вскипала пузырями.

– Паш! – окликнул Ворон. Жалобный тон Сычева нисколько его не тронул. – Принеси-ка кружки.

Сычев постоял у машины, пошевелился, шурша длинным плащом, открыл со скрипом дверцу.

– Ну, ладно, так вы того… Как светать начнет, приступайте, не тяните время. Корчевать в потемках – оно и верно, еще машины на пнях поломаете. А механику я скажу, с кем-нибудь свечу подошлет. Еще что надо, остальное ладит?

– Да вроде ладит… – неуверенно откликнулся Ванька.

– Эх ты! – с упреком сказал Сычев, вновь входя в свою роль. – Надо было машину проверить тщательно, а потом уж выезжать. Всегда с тобой что-нибудь. Все ленишься!

Вездеход взвыл стартером, фыркнул мотор. Сычев с рыком включил передачу – шофер он был неважный – и поехал прочь.

– Зануда он, – сказал Ванька, доставая у костра из холщовой сумки еду. – Хоть бы его куда перевели от нас или учиться послали.

– Чему его теперь научишь, ему уже пятьдесят с гаком, – буркнул Ворон.

– Посылают же таких.

– А толку что? Молодым надо дорогу давать. А то загородили вот такие.

– Молодым нельзя. Молодой своевольствовать будет, инициативу проявлять. А вот такой – что конь выезженный. Только слегка направь – сам в любую сторону, как по борозде, идет…

Ворон протер кружку изнутри пучком соломы, потянулся к ведру, снятому с костра, осторожно зачерпнул кипятку. Из припасов он взял только хлеб и редиску. Павел поделился с ним сахаром. Ворон бросил в кипяток пару кусочков рафинада, скрестил под себя ноги и, сдувая с кружки пар, стал побалтывать воду, чтобы растворить сахар.

Небо в вышине уже набрало густой оливковой сини. От закатного зарева осталась лишь узкая янтарная полоска над самым горизонтом. Багровые языки, перебегавшие по угольям, скрадывали ее ровное, неяркое, спокойное свечение – видеть его можно было, только отойдя или отвернувшись от костра. На мягкой желтизне последних красок заката плоско, как гравюра, утратив объемность, печатались кусты, кроны яблонь, четко обозначаясь отделенными от общей массы листиками, ветками, сучками; резко, изломанным силуэтом чернели стоящие рядом и слитые сумраком в одну непонятную груду тракторы.

Ванька доел сало, растянулся возле костра на телогрейке. Плотная еда развязала ему язык, сделала говорливым, и он пустился рассказывать разные истории. Сначала про то, как воровал зимою лес на полы для дома: выписал в лесхозе полкуба, больше не дали, повалил полтора, а его застиг лесник Федор Волков и чуть не застрелил из ружья по бешенству своего характера. Потом – как спустя два месяца, в начале марта, возвращаясь в Глухаревку из-за реки, из села Велжи, где Ванька с женою гулял у ее сестры, нашел этого самого Федора Волкова в лесу мертвым, в стороне от дороги, а ружье его – в полусотне шагов от тела, торчащим из-под снега. Милиция трижды вызывала его и Нюрку, жену, на допрос, выпытывала все подробности – как они шли да как увидали Волкова, какие были следы вокруг и на тропке и кто и за что, по мнению Ваньки, мог лесника убить.

– А чего я знаю? Я его с того дня, как на мене акт написал, и не видал боле. Он многих в округе обижал. Могли, конешно, и подстеречь. Народ всякий. А найди попробуй – никаких следов, в самый этот день метель мела. Его бы на экспертиз отвезть в город, да снимку с глаз сделать, тогда б узнали, кто у него в глазах стоит. А в районной нашей милиции – чего они умеют?

– Ерунду ты порешь! «Снимку»! – усмехнулся Ворон, снисходительно слушая Ванькины рассуждения.

– Как это ерунду! – разгорячился Ванька. – Я когда у братана на шахте гостил, там тоже такое дело было, нашли одного за поселком. Голова пробита, а следов вокруг нету – дождь посмывал. Так его на экспертиз, в город. Глаза проверили и видят – в глазах у него двое, один высокий, рябой, а другой пониже, на лице шрам, в руке железку держит… И суток не прошло, как обоих сыскали.

– Сам все это видал?

– Зачем сам, люди говорили.

– Брехня все это! – сказал Ворон равнодушно-презрительно и, зевая, потянулся телом, разводя в стороны руки. – И Волкова никто не убивал. Просто пьяный замерз. Он трезвый-то бывал когда?

– А чего ж тогда милиция искала, если б он просто пьяный? Значит, подозрение имелось, что дело нечистое, ктой-то в этом виноватый.

– Милиция – на то она и милиция. Должна все проверить.

– Так три ж раза вызывали! Проверить и одного хватило!

– А! – отмахнулся Ворон и встал с земли, выпрямив свою длинную худую фигуру.

Развалисто переставляя замлевшие ноги, он пошел в сумрак, к своему трактору, погремел там в будке и вернулся с пружинным трехместным сиденьем и старой заношенной солдатской курткой на вате.

Бросив сиденье на землю, он улегся на него, подгреб под голову солому и накрылся курткой.

Павел тоже сходил к тракторам за телогрейкой, надел ее на себя и прилег у затухающего, уже без пламени, светящегося одними только угольями костра на солому, что оставил Ворон.

Спать не хотелось, Павел глядел в темную бесконечную глубь неба – в ней уже проступали и, помаргивая, тлели желтоватые и голубые звезды. Совершенно беззвучно, в той же немоте, в какой темнел и мерцал небесный купол, пересекая звездную россыпь, двигалась крохотная светлая точка – то ли высотный самолет, то ли спутник. Соловьиного свистания поубавилось, из невидимых певцов остались только наиболее голосистые, до полного самозабвения захваченные рождавшейся в них музыкой. Поглядеть бы на этих птах, что с такой страстностью вели свое певческое состязание: были ли это старые соловьи, искушенные в турнирах и защищающие свою профессиональную честь, или же, напротив, молодые, впервые испытывающие сладость соперничества и еще только набирающие искусства?

– Во, паразиты, как глотки дерут! – сказал Ванька. И заскреб голенищами сапог, приподымаясь.

Бухая о землю сапогами, он отошел в темноту, к яблоням. Продолжительное время было тихо. Потом Павел услыхал, как Ванька мочится.

– Темнища! – сказал он знобко, возвращаясь к костру и располагаясь на телогрейке. – Доведись вот так одному в потемках тут ночевать – страху наберешься!

Он повозился, лег сначала на один бок, перевернулся на другой, посопел, затих.

Костер медленно умирал, красные нагоревшие уголья все плотнее покрывались коркой черного пепла, чуть слышно под нею шевелясь, распадаясь с легким звоном. Соловьи на усадьбе все цокали, свистали, звездное небо горело теперь совсем ярко, в полную силу, его глубь была уже без синевы, бархатно-черна, отчетливо выделялся ковш Большой Медведицы и продолговатым, раздвоенным облаком, протянувшимся поперек всего небосвода, светился Млечный Путь…

* * *

Настроение, с которым Павел бродил по хутору, сидел на холмике, а потом – у копанки, ожидая, пока ведро наполнится звонко падающими каплями до самого верха, не убывало в нем, не уходило; какой-то щемящий, беспокоящий ток шел через сердце, и он сам не заметил, как шумно поерзал на соломе и слышно для окружающих вздохнул.

– Ты чего? – спросил Ванька сонно, сквозь руки, в которые он запрятал лицо и голову.

– Да вот… – проговорил Павел, не зная, как проще объяснить. – Жаль все ж таки…

– Чего?

– Вот всего этого…

– Ты про хутор, что ль?

– Про хутор.

– На-ашел че-о жалеть! – кривя рот в зевке, с растяжкой протянул Ванька.

– А тебе неужто все равно? – спросил Павел. Он мог бы и не спрашивать, знал, что ответит ему Ванька, но все же спросил, как-то не веря, что у Ваньки так-таки и не шевелится ничего внутри, а только одно полное безразличие и бездумность.

– Спи ты, ну тебя! – буркнул Ванька и добавил еще что-то совсем неразборчивое – уже спал.

Спал и Ворон, с коротким звуком, толчками, выдыхая воздух сквозь приоткрытый рот.

Павлу стало горьковато, что он одинок со всем тем, что у него в душе, что его беспокойство и размышления не интересуют Ваньку, ничего не затрагивают в нем. Почему так? Что за причина этого безразличия? Почему и другие из местных жителей, слушая Павла, в лучшем случае лишь пассивно соглашаются с ним, а чаще остаются вот такими же безучастными? Ведь все это так серьезно, так важно! И такое имеет к каждому из них отношение! Ведь они не случайные гости в этом краю, которым нет никакого дела, что и как вокруг, все они родились тут, здесь их родина, земля, хозяевами которой они называются; эта земля их кормит, одаряет многими радостями, от ее щедрости, плодородия и богатства они живут, и многие будут жить здесь весь свой век, до полного скончания своих дней. Как же можно пребывать незрячим, глухим сердцем к тому, как убывают богатства края, его красота, как тяжко страдает природа, какой невосполнимый терпит она ущерб? Сколько потерь и за какой недолгий срок! Если бы еще потери были вынужденными, по крайней хозяйственной необходимости, если бы взамен достигалась какая-нибудь выгода! Сколько утрачено просто зря, без всякого смысла, без всякого оправдания – по одной только неразумности, по безответственному, бездумному расточительству, по равнодушию, по неумению ценить, беречь, использовать… Сколько потеряно напрасно, впустую труда предшественников, какой урон понесла былая красота земли!

Усадьба, которой завтра не станет, всего лишь малая, незначительная часть в этих потерях. Глухаревка и близкие к ней деревни и села славились фруктовыми садами. По взгорью правого возвышенного берега реки они почти всплошную тянулись на десятки верст. Весной, в цветенье, приречные бугры будто накрывало снегом, ветер кружил над простертыми внизу пойменными лугами белую метельную порошу. По осени в города тянулись обозы – в тридцать, сорок, шестьдесят возов, – и на всю степь когда-то пахло антоновкой, разносился дух спелых, облитых липким соком груш. Теперь приречные бугры пусты, дерн с них смыт дождями, краснеет глина… Одиночные козы пасутся на крутизне склонов, щиплют редкую траву, и только торчащие кое-где почерневшие пеньки напоминают о садах, что когда-то снабжали своими плодами всю округу, население ближних и дальних городов.

Была Глухаревка не только в садах, но и в прудах – все яры, разделявшие ее улицы, были загорожены плотинами, в ракитных берегах блестела вода со стайками уток и гусей – каждый двор водил птицу. Потом за прудами не стали смотреть, некому стало поддерживать прочность плотин. Одну за другой их рушило напорами весенних паводков, и теперь в Глухаревке на месте прудов зияют сухие, унылого вида лога; даже лозины не уцелели на бывших берегах – их порубили на топку…

Так в Глухаревке. А соседние села? Они тоже тонули в зелени садов, в них тоже блестели пруды, полные разной птицы. Почему исчезли сады – это известно всем, но почему так пострадало, в такой бесхозяйственности оказалось все остальное? Взять окрестные леса, взять реку. Как-то Павлу случилось быть в лесхозе и увидеть там карты лесов, снятые в разные годы. Его поразило, как уменьшилась их площадь. Директор лесхоза, старик с пушистыми седыми усами и умным, усталым взглядом, сказал Павлу на его удивление: «Рубим сук, на котором сидим. Да-да, как ни печально… Все наше благополучие – в лесах. Они – хранители влаги, весь водный режим края зависит от них. Порубим леса – и край превратится в пустыню. Все это понимают отлично, понимают и там, в министерствах, и все равно разрешают рубки превыше меры. Берет верх мелкое делячество, сомнительный практицизм. Рассуждают так: везти лес из сибирской тайги – далеко, сложно и дорого, а взять здесь – дешевле и проще. Вот видите, сколько нарядов… – Он прикоснулся к пухлой папке у себя на столе. – Каждый год отдаем древесины больше, чем нарастает. Поступаем как преступные расточители – тратим основной капитал. Говорим столько о будущем, а сами подрезаем этому будущему корни…»

В еще более бедственное положение попала река. Несчастная река срединной России, беззащитная, страдающая! Предки, когда-то пришедшие на ее берега, и те, что много времени спустя гнали по ней плоты для царя Петра, строили в устье первый в России флот, и те, что жили на ней потом, поили в ней стада, ловили рыбу, сплавляли баржи с зерном и товарами, и те, что видели ее совсем недавно, – покойные прадеды ныне живущих глухаревцев, – взглянув на нее теперь, ни за что бы ее не узнали, отказались поверить своим глазам. Если бы ее несчастье состояло только в том, что на приречных склонах порубили леса, превратили склоны в пашни, дали дождевым и весенним водам смывать в русло грунт! Воздвигнутые на ее течении промышленные предприятия отравили ее своими отбросами, испортили в ней воду, насытили ее маслами, нефтью, химическими веществами. В реке передохла рыба, скот отказывается из нее пить, а если пьет, то болеет. Даже купаться стало противно – такая мутная, зловонная, вконец изгаженная вода…

Как-то Павел прочитал в областной газете статью. Автор ее, журналист, обличал тех, кто виновен в загрязнении реки, называл поименно директоров предприятий, самым грубым образом нарушающих законы о сохранении природы, пренебрегающих строительством очистных сооружений. Статья была большая, гневная. Павел прочитал ее с торжеством: ну, теперь губители реки не отвертятся, получат по заслугам, и с бедствиями, которые терпит река, будет покончено. А через три недели в рубрике «По следам выступлений» газета сообщила, какое взыскание понесли названные в статье уничтожители природы: по служебной линии им поставлено «на вид»… И только один, самый злостный, самый главный губитель реки понес более ощутимое наказание – поплатился штрафом в сто рублей… Прочитав, Павел долго не мог выйти из состояния ошеломленности: испортить одну из самых замечательных среднерусских рек, славную своей историей, своей красой, превратить ее в грязную сточную канаву, совершить преступление перед бесчисленным множеством людей, жизнь, труд и быт которых так или иначе связаны с этой рекой, наконец, обокрасть потомков, лишить их одного из самых прекрасных творений местной природы, и всего-навсего – «на вид»! Всего-навсего – штраф в сто рублей, которые к тому же, как сообщалось в этой же газетной заметке, подвергнутый наказанию ухитрился заплатить не из своего кармана, а из заводской, государственной, то есть народной казны… Обокрал народ – и расплатился его же деньгами! Чего же станут бояться, что же остановит других губителей народных богатств, других разрушителей природы, тех, что помельче калибром, у кого поменьше масштабы их вредоносной деятельности, если самые крупные, самые злостные, самые виновные перед народом отделываются так легко и просто!

Под пеплом еще тлели угли. Павел раскурил о жаринку папиросу, пыхнул в темноту. В нем, пробужденные воспоминанием, кипели злость и возмущение – совсем с тою силою, как тогда, когда он прочитал, какой результат принесло выступление газеты. Он долго не мог успокоиться: ходил с вырезками в руках, читал их вслух трактористам, совхозным рабочим. Прочитал даже Сычеву. Сычев осторожно и политично промолчал. Критиковалось начальство, а к такого рода критике он присоединялся только после того, как на все сто процентов становилось ясно, что критика официальная и присоединяться не только можно, но и должно, а то попадешь в один разряд с теми, кого критикуют.

Разволнованно потягивая папиросу, Павел припомнил, как ему пришлось еще раз так же сильно и надолго расстроиться и кипеть в бесплодном гневе. Повод к этому дала поездка в городок рабочих сахзавода, расположенный километрах в двадцати от Глухаревки, ниже по реке.

Прежде там не было никакого города, а было имение какой-то принцессы. Она вела свое происхождение от английских дворян, во всем подражала английской аристократии и даже дворец свой построила в виде старинного английского замка: с зубчатой башней, на которой развевался украшенный дворянским гербом флаг в те дни, когда принцесса приезжала из Петербурга. Внутри – отделка из черного дерева, мозаичные полы, камины в чугунных и медных решетках. Дворец венчал вершину затененной деревьями горы; вниз, к реке, сбегала каменная лестница; на площадках журчали фонтаны, изливаясь из разверстых пастей драконов и разных морских чудищ; искусно нагроможденные камни образовывали глубокие гроты, в них на стенах зеленели бронзовые змеи, с потолков свисали выточенные из белого мрамора сталактиты, в точности похожие на естественные.

Сюда приезжали разные знаменитости, даже художник Рерих, написавший для главного дворцового зала два панно, изображавших сцены охоты. Комнаты дворца были наполнены изделиями из бронзы, фарфора, инкрустированной мебелью, исполненной старинными мастерами. Из золоченых рам смотрели картины фламандских, итальянских живописцев.

Обо всем этом – о дворце, о дворцовом убранстве Павел прочитал в старой книге, случайно попавшей ему в руки. В ней были даже иллюстрации, воспроизводившие интерьеры залов, комнат, отдельные предметы из коллекции принцессы.

И вот он увидел этот дворец. От кирпичной ограды, окружавшей дворцовый двор, почти ничего не осталось, кирпич разокрали на разные хозяйственные нужды. На стене дворца на видном месте висел ржавый железный лист, на котором едва-едва можно было разобрать, что здание – памятник архитектуры и повреждение его карается законом.

Но грозное это предупреждение, как видно, никого не стесняло. Наружная орнаментовка оконных проемов была сбита, чугунные, художественного литья перила балконов и террас изломаны, от железных кованых фонарей по бокам главного подъезда уцелели только кронштейны. Фонтанные фигуры на площадках каменной лестницы оказались обезображенными: кто-то нарочно, стремясь как можно сильнее их повредить, досадуя, что они прочно вделаны в камень и нельзя оторвать их совсем, бил по ним булыжниками. Ступени лестницы лежали неровно, качались под ногами, многих не хватало; гроты, без сталактитов и бронзовых змей, разили запахом отхожих мест, таким сильным, что Павел не решился заходить внутрь.

С предупреждением не вредить зданию, сохранять его в первоначальном виде не посчиталась и контора сахарного завода, которой отдали в пользование дворец. Павел увидел залы и комнаты, разгороженные фанерой и досками на клетушки, увидел двери, пробитые в капитальных стенах, потому что контора нашла так для себя удобней, изрубленный паркет, замененный во многих местах простыми, даже некрашеными досками; прежняя система отопления контору не устраивала, поэтому в клетушках громоздились криво сложенные из кирпича самодельные печки, в языках копоти; от них, вконец безобразя внутренность здания, тянулись к дымоходам коленчатые железные трубы.

У старика-вахтера, сидевшего при входе на колченогом стуле и калякавшего с уборщицей, Павел спросил: куда же подевалось убранство дворца: мебель, бронза, картины? Что стало с библиотекой, ведь в ней была не одна тысяча книг, немало ценных и редких.

– Куда, куда… Значит, подевалось… – нехотя и недобро ответил старик с подозрительностью к Павлу – чего это он ходит по этажам, чего высматривает? Павел спросил еще у двух-трех конторских служащих. Отвечали одинаково: пропало. А куда – кто его знает…

Получив на складе сельхозтехники запасные части, которые ему поручили привезти, Павел, пока шофер грузовика обедал в чайной, ходил по городку, думал.

Городок, разросшийся и благоустроенный за последние годы, производил неплохое впечатление. Кварталами стояли трехэтажные жилые дома с балкончиками, населенные рабочими сахарного завода. На крышах щетинились телевизионные антенны. В центре городка сверкал витринами недавно открытый универмаг. Напротив него такой же свеженький и такой же желто-белый кинотеатр приглашал афишами на новый широкоэкранный фильм. Главная улица была в асфальте, люди шли по тротуарам, не грязня обуви. По городку шныряли даже такси: светло-серые «Волги» с черными шашечными поясками.

Вблизи дворца на склонах, обращенных к реке, торчали прутики посаженного леса. Большой красочный фанерный щит сообщал, что это молодежный парк, заложенный руками пионеров и комсомольцев района. Колесами-нулями круглилась внушительная цифра, обозначая, какое количество деревьев посадили комсомольцы, превращая голые склоны в парк.

И вот тут у Павла точно взорвалось что внутри. Глядя на тоненькие прутики в старательно облаженных лунках, он испытал совсем не радость, не восхищение добрым и благородным делом, исполненным районной молодежью, а нечто совсем противоположное – горечь, досаду, обиду, злость, гнев. Ведь точно же на этом самом месте стоял парк, взращенный крепостными садовниками! Посаженным прутикам расти и расти, только через полсотни, через семьдесят лет превратят они эти бугры и откосы в то, чем они когда-то были. Многие из тех, кто посадил новый парк, даже не дождутся того далекого времени, не увидят по-настоящему своей работы. Только через семьдесят лет будет восполнена, возмещена утрата, только через семьдесят лет к людям снова вернется то, что у них  у ж е   б ы л о,  чем они уже владели, чего так глупо и понапрасну, не заглядывая вперед, себя лишили. А  в е д ь   э т о й   у т р а т ы   м о г л о   и   н е   б ы т ь,  как и многих других подобных утрат, и не надо было бы снова исполнять однажды уже исполненное, возвращаться назад, к истокам, снова трудиться над основным капиталом общего блага, вместо того, чтобы, останься он нетронутым и сохраненным, идти с ним дальше, наращивать его, развивать и множить…

На обратном пути, в кабине совхозного грузовика, Павел думал о Глухаревке, о соседних деревнях. Прошедшие годы и туда принесли немало доброго. Сколько в деревнях техники – машин, механизмов! Нынешние земледельцы почти избавлены от изнурительного мускульного труда, в каком сотни лет изнемогали и прежде времени изнашивались, старились поколения крестьян. В редком селе теперь нет электрического света, радио. Если поглядеть по избам – обстановка в них близка к городской: крестьянским семьям по силам, по заработкам покупать хорошую мебель, хорошие вещи. В каждом дворе обязательно велосипед, у многих мотоциклы, а есть и владельцы собственных автомобилей. Стало привычным, что все дети учатся, заболевшие получают немедленную помощь. Культура еще вызывает нарекания, но и она движется вперед, есть новые клубы, которые не уступают тем, что в городе, – там и танцы, и всякая самодеятельность, и кружки, и кино, и читальни, где на полках и Пушкин, и Драйзер, и самые последние журналы.

Но сколько делается уже однажды сделанного, сколько труда идет только на то, чтобы восстановить уже имевшееся! На осень в Глухаревке запланировали посадить сад в прежних размерах… В Сурганове, по соседству, чинят, трамбуют плотину, которая держала раньше обширный пруд… Как бы крепче, богаче, красочней, изобильней была жизнь, если бы новое творчество соединялось со старым, если бы труд ложился на труд, если бы всему и всегда понимали настоящую цену и берегли, хранили бы любую частицу общего блага, все, До последней крошки, что только может служить, нести свою пользу жизни, людям!.. Как это и должно быть у рачительных, настоящих хозяев, у настоящих наследников…

* * *

– Дрыхните, суслики! А я думал, вы тут уже всё вверх дном перевернули!

Громкий веселый голос заставил Павла открыть глаза.

Занималось утро, степь лежала серая, слегка туманная. Небо на востоке зеленело, самый низ его был подожжен зарею.

В трех шагах от трактористов слезал с заглушенного мотоцикла Сашка Губырин, слесарь из бригады ремонтников, коренастый, коротконогий, щерясь в улыбке широким ртом с редко поставленными зубами.

Ворона тоже разбудил Сашкин голос – он сел, потянулся с хрустом, толкнул Ваньку. Лицо у Ворона было хмурое, невыспавшееся, какое-то скошенное от неудобного лежания, с рубчиками на щеке от соломы, что служила ему подушкой. Спутанные волосы лезли на глаза; слепо шаря по соломе, он отыскал свой берет, нахлобучил на голову и, зевая, поднялся на ноги. Ванька, проснувшись, шевелился, тоже зевал, тер кулаками глаза.

– А за мной Сычев вечером прислал. Иду, думаю – чегой-то бы так поздно? А он там на механика шумит – трактористы распустились, взыскивать надо, за машинами не следят, выедут – а потом простой… Это он про вас… Вот свечу для пускача привез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю