355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 28)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 52 страниц)

12

На площади показался господин Фушон – в черном костюме, черной шляпе. И то, и другое выглядело несколько старомодно и, по-видимому, было вынуто из пронафталиненного шкафа, бережно хранимое там для официальных выходов, для редких, особых случаев – как, например, нынешний. На лацкане пиджака цветком полевой гвоздики рдел маленький круглый значок – розетка ордена Почетного легиона, – так объяснила потом Таня Прасковье Антоновне.

Господин Фушон спешил, походка его была торопливой, заметно прихрамывающей. В старомодном своем костюме, в фетровой шляпе с твердыми полями, посаженной на голову прямо, что тоже подчеркивало в облике господина Фушона официальность, он был теперь мэром, человеком, воплощавшим в своем лице здесь, в деревне, правительственную власть, государство, Францию, и спешил предстать перед Прасковьей Антоновной и Таней как подобает ему по должности и званию.

Он шел довольно быстро, все движения были энергичны, но глядя на его невысокую, приземистую, отяжеленную старческой полнотой фигуру в тесноватом, не по жаркому дню, костюме, виделось прежде всего то, что господину Фушону уже трудно быть деятельным, быстрым, энергичным, как требует от него должность деревенского мэра; его старое тело уже не способно на это, быстрота и внешняя бодрость движений даются ему нелегко, каждый шаг – это преодоление своего возраста, старческой слабости.

Таня и Прасковья Антоновна встали со ступеней при его приближении.

Господин Фушон поднялся к двери мэрии. В руке его была связка ключей. Он открыл дверь, распахнул ее перед гостями, приглашая внутрь.

Таня и Прасковья Антоновна вошли в небольшой зал, точнее – просто в средних размеров комнату со стенами, выбеленными обыкновенным мелом, без какой-либо отделки, украшений. Посередине стоял длинный, деревянный, ничем не накрытый стол, вокруг него – дубовые стулья с высокими спинками. Не надо было спрашивать, понятно было и так, что и стол, и стулья – сделаны здесь же, в деревне, местным столяром. Отдельно, у боковой стены, находился еще один такой же работы стол с дубовым креслом, на стене позади него был растянут трехцветный государственный флаг – синий, белый и красный. Только он яркими своими полосами оживлял скромную, без убранства, комнату, придавая ей некоторую торжественность официального места.

Господин Фушон встал за отдельный стол, – это был, по-видимому, его личный стол, стол мэра. Лицо его было пунцовым, он запыхался, спеша из своего дома через площадь, на лбу и висках блестели капли пота. Он вытер лицо платком, сложил его сухой стороной, вытер еще раз. Твердый белый воротничок рубашки давил ему шею, подпирал одутловатые, обвисающие щеки.

Встреча и разговор в винном подвале были как бы не в счет, недействительны: здесь, в мэрии, господин Фушон принимал гостей уже по-настоящему, как мэр, как представитель власти и как бы в первый раз, и поэтому он с неостывшей в нем взволнованностью повторил, что он необыкновенно рад приезду гостей и приветствует их от имени жителей деревни Монтемар. Это большое событие, крестьяне давно хотели видеть у себя мать партизана Леона, каждая семья надеялась принять ее в своем доме. Тут смущение, глубокая душевная расстроенность опять стали преобладающим выражением в лице господина Фушона; он сказал, что не может даже подобрать слов для своих чувств – это такая досада, такое обидное недоразумение, что произошла путаница со сроками и невозможно осуществить то, что задумано и готовилось: деревня пуста и будет пустой еще недели три, пока не уберут весь виноград. Целый год нелегкого труда, ожиданий и надежд вложен в урожай, крестьяне работают сейчас без отдыха, даже ночью – при свете фонарей и костров; на виноградниках у них построены легкие домики из фанеры и шифера, там весь нужный инвентарь, орудия, приспособления, прессы, чтобы прямо на месте разделывать виноград, давить из него сок. Виноград созревает по сортам, они подобраны так, чтобы этот процесс происходил без перерыва, сорта идут один за другим, их надо убирать точно в свое время, без промедления, иначе виноград теряет качества, вкус, свойства его становятся иными; торговцы умеют этим пользоваться и сразу же снижают закупочные цены. Если крестьян оторвать от работы – для каждой семьи это будет большим убытком…

Господин Фушон заметил, что его речь получается продолжительной, а он не предложил женщинам сесть, и, покинув свое место, он поспешил к стульям возле длинного стола, – отодвинуть их для Прасковьи Антоновны и Тани. Прасковья Антоновна увидела близко его руки: крупные кисти, толстые ногти, шершавую кожу. Крестьянские натруженные руки. С ними как-то не связывалось, что господина Фушона надо называть господином, что он – мэр; слово это для уха Прасковьи Антоновны звучало совсем капиталистически, буржуазно. Мэр, по ее понятиям, даже в провинции, в деревне, должен был выглядеть совсем по-другому, в традиционных представлениях о мире капиталистов и буржуев, и ей показалось странным, каким-то как бы незаконным то сочетание, которое являл собою господин Фушон.

Усадив женщин, господин Фушон, указывая на стулья возле длинного стола, сказал, что это места депутатов; здесь – обвел он руками комнату, – происходят заседания местного муниципального совета, обсуждаются дела коммуны, депутаты выносят свои решения. У каждого депутата свой стул, и если кто-нибудь отсутствует на заседании совета по болезни или другим причинам, свободный стул не полагается занимать; бывает, что заседания посещают чиновники из префектуры департамента, – для них приносят и ставят другие стулья, а стулья отсутствующих депутатов все равно остаются незанятыми; такова традиция, неписаное правило, пока депутат жив и носит свое звание.

Господин Фушон собирался продолжать свои объяснения, – видимо, он считал нужным познакомить гостей с мэрией, в которой они находились, но тут в открытой на площадь двери мелькнула чья-то тень.

– Мишель! Э-эй, Мишель! – сорвался с места господин Фушон.

Он выбежал на улицу. Было слышно, как он с кем-то говорит. Ему отвечал голос мальчика.

– Это внук деревенского ресторатора, – прислушавшись, пояснила Таня. – Вся их семья тоже на винограднике. Он пришел взять газеты. Сейчас он принесет лимонад, если отыщет ключи и сумеет отомкнуть кладовую.

Вернувшись, господин Фушон вынул из стола большого формата альбом, раскрыл его перед Прасковьей Антоновной.

– Такой была их деревня до войны с Германией, – сказала Таня о первых фотоснимках.

Фотографии были разные – большие и маленькие, четкие и тусклые, выцветшие почти добела. Некоторые снимки были оборванными, обгорелыми по краям. Видно, они хранились в семейных альбомах местных жителей, пережили пожар и разрушение деревни, их откапывали потом с различной домашней утварью в развалинах домов, в грудах пепла.

– А так деревня выглядела после того, как ее сожгли фашисты…

Прасковья Антоновна увидела обугленные стены, печные трубы, вздымающиеся мрачными кладбищенскими памятниками среди хаоса разоренных жилищ, мертвые голые деревья с черными сучьями, в которых как бы запечатлелись судороги, всплеск предсмертного отчаяния, последний порыв вырваться из пожиравшего огня. Картина была точь-в-точь как на снимках смоленских, брянских, белорусских деревень, что в годы войны появлялись в газетах со словами: «Здесь побывали фашисты». И в России, и во Франции – фашизм везде был одинаков, творил одни и те же дела…

С других страниц альбома смотрели лица людей – молодых, пожилых, старых. На иные карточки в нижних углах были наклеены черные полоски.

– Это местные жители – кто воевал в армии, участвовал в партизанской борьбе, – пояснила Таня.

Господин Фушон задержал одну из страниц; обращаясь к Прасковье Антоновне, стал что-то говорить, руки его касались то одного, то другого снимка.

– Эти люди знали вашего сына, – сказала Таня. – Они были с ним в одном отряде. Вот этого человека звали Шарль, у него в деревне оставалась мать. Она заболела, он пришел ночью ее проведать, наткнулся на немецкий патруль, его застрелили… Этот погиб тоже, в деревне живет его брат… Этот сейчас в Бразилии, служит в агенстве по продаже автомобилей… Этот умер. Этот тоже умер, совсем недавно. Вот он мог бы много рассказать о Леоне, они были друзьями, спали под одним одеялом, он помнил даже стихи на русском языке, которые сочинил Леон…

– А вы знали моего сына? – спросила Прасковья Антоновна у господина Фушона.

– О-о, но… – покачал головой мэр, лицом своим, глазами, движением головы не только отвечая Прасковье Антоновне, но и показывая, как он сожалеет, что судьба лишила его знакомства с Леоном. Он быстро заговорил в своей возбужденной, торопливой манере, с жестами рук, направленными за окна, на синеющие вдали склоны.

– Он говорит, что тоже был в те годы в горах. Он не воевал, уже не годился для этого, но тоже уходил отсюда, чтобы ничем не содействовать оккупантам. Он воевал с Германией в первую войну, вот эта его награда, этот орден на пиджаке – за его храбрость и ранения. Леона он не знал, потому что находился совсем в другом горном районе. Но он много слышал о нем после, от тех, кто пережил войну… Сейчас я спрошу, – сказала Таня, – можно ли встретиться с кем-нибудь из отряда Леона. С кем-нибудь из его боевых друзей…

Господин Фушон слушал, слегка наклонив к Тане голову, как делают старые люди, которые не уверены в своем слухе и хотят все правильно понять. Таня еще говорила, а глаза его ожили, как-то сожалеюще осветились, и так же, в таком же движении дрогнули, шевельнулись морщины: еще до ответа мэра стало видно, что просьба неисполнима.

Повернувшись к Прасковье Антоновне, господин Фушон покачал головой, развел руками. Лицо его выражало искреннюю горечь, что он бессилен ей помочь.

– Он говорит, – перевела его слова Таня, – что таких бывших партизан осталось всего трое. Тридцать лет – это очень большой срок, а война не делает людей долгожителями… Один – это тот, что в Бразилии. А другие двое живут на севере Франции. Есть их адреса, они знают, что вы должны посетить Монтемар, обещали в эти дни непременно сюда приехать… Здесь, в деревне, можно встретиться только с родственниками партизан, их детьми, внуками…

На ступеньках крыльца послышались шаги чьих-то проворных ног. Появился мальчик – в сандалетах, худой, голоногий, похоже повторяющий своим обликом того первого мальчика, что указывал Тане и Прасковье Антоновне дом мэра так же как тот, насквозь прожаренный, вычерченный солнцем юга. В каждой руке он держал гроздь небольших бутылочек, зажав их горлышки между пальцами.

Господин Фушон поспешил навстречу мальчику, помог ему поставить бутылочки на стол. Мальчик стрельнул взглядом в сторону гостей, мгновенным, цепким, любопытным. Будто что-то черное, лаковое мелькнуло перед Таней и Прасковьей Антоновной с этим скользнувшим по ним взглядом. Ни робости, ни смущения не было в мальчике, повадки его были совершенно свободны, исполнены смелости, соединенной с веселым, дразнящим озорством, которое, он знал, ему простится за его белозубую улыбку, ловкую, быструю, охотную услужливость.

– Бонжур, мадам! Бонжур, мадам! – дважды, скороговорочно, произнес он, при каждом приветствии отвешивая легкий полупоклон – сначала в сторону Прасковьи Антоновны, потом – Тане.

Он задержался в зале, возле господина Фушона, который, открыв в стене небольшой шкафчик, расставлял на столе тонкие фужеры. Мальчик и мэр обменялись короткими фразами. Таня улыбнулась.

– Он говорит, – показала она глазами на мальчика, – что если надо – он может приготовить кофе. Господин Фушон сказал, что сомневается, сумеет ли он сделать это хорошо, а он уверяет, – тут она снова улыбнулась, даже рассмеялась слегка над тем, что сказал мальчик, – что не посрамит ресторан своего отца… Хотите кофе?

– Нет, нет, зачем, спасибо… – смущаясь, поспешила отказаться Прасковья Антоновна.

– А я бы выпила.

Таня сказала мальчику несколько слов. Глаза его снова сверкнули горячим, живым лаком, он кивнул и выбежал в дверь. Слышно было, как он прыгнул с крыльца.

– Минераль… Пепси-кола… Оранжад… – касаясь рукой бутылочек, называл господин Фушон; взгляд его спрашивал у Прасковьи Антоновны, что она хочет, что налить ей в фужер.

– Минеральная вода, напиток из колы, апельсиновый сок… – повторяла за ним по-русски Таня.

Прасковья Антоновна, не выбирая, указала на ближнюю к ней бутылочку; несмотря на духоту, тридцатиградусный зной, пить ей не хотелось, нервное напряжение перебивало в ней всё, но господин Фушон так хлопотал, его желание доставить Прасковье Антоновне хоть какую-то, пусть незначительную, хотя бы в виде прохладительного напитка, приятность было так чистосердечно, искренне, что она – как там, в подвале, – понимала: отказываться нельзя, это будет невежливо, неделикатно.

В бутылочке, которую откупорил для нее господин Фушон, находился апельсиновый сок, янтарно-желтый, пахучий, почти ледяной – даже пальцы, держащие бокал, заломило от холода. На этикетке значилось Марокко; вероятно, это был очень хороший сок, какого никогда не приходилось пробовать Прасковье Антоновне, но она не ощутила ни вкуса, ни аромата тех глотков, что отпила из бокала. Все окружающее, происходящее, беседа Тани и господина Фушона, их голоса, лица, бутылочки с лимонадом и водой, даже то, что говорила и делала она сама, янтарный бокал в ее руке – все было как бы отодвинутым на какое-то расстояние, где-то в стороне от нее; она внимательно слушала, стараясь ничего не пропустить, но внутри нее все было сосредоточено на одной мысли, на одном желании: пусть проводят ее на могилу Лёни, пусть господин Фушон и Таня сделают для нее это, только это, и больше ей ничего не нужно, она ни о чем их больше не попросит, потом без промедления можно уехать… Действительно, совсем не ко времени, невпопад ее приезд, и господин Фушон будет только рад такому ее решению…

Таня сидела рядом, но словно бы не угадывала состояние и мысли Прасковьи Антоновны, – пила оранжад, потом кофе, что принес на подносе мальчик, которому она дала за это пятифранковую монету. Господин Фушон в ответ на ее вопросы, отхлебывая из бокала минеральную воду, рассказывал о нашествии саранчи в прошлом году, о том, что заниматься крестьянским трудом становится все невыгодней, молодые люди уезжают в города. Потом он стал говорить про оптовых скупщиков крестьянской продукции: они договариваются между собой, у них против крестьян единая линия, они диктуют цены на виноград и фрукты, и бороться с ними очень трудно, потому что нужны такие же дружные, согласованные действия. Он все больше увлекался своей речью, уходя в новые подробности деревенских дел.

Прасковья Антоновна пошевелилась, посмотрела на Таню. Та наконец поняла ее, поймала миг остановить господина Фушона.

– Как поступим дальше? – спросила у Прасковьи Антоновны вполголоса Таня. – Не знаю, есть ли смысл здесь ночевать… Гостиницы у них нет, дома закрыты, у господина Фушона ремонт… Может быть, попросим в проводники Мишеля, сходим туда… – она сделала понятное движение головой в сторону окна, видневшихся в него гор. – Вы побудете, посмотрите… А в половине девятого на станцию пойдет автобус…

– Вот и успеем… – соглашаясь, ответила Прасковья Антоновна. – Хотелось бы, конечно, хоть денек побыть… Могилку оправить, насидеться возле…

Господин Фушон догадался, о чем разговаривают между собой женщины. Он почтительно, в молчании ждал конца их совещания, с видом готовности всеми своими силами служить их желаниям.

Таня перевела ему их просьбу. Господин Фушон живо поднялся на ноги, почти вскочил с места. Взглянул за окно, на наручные часы.

– Он говорит, что проводит сам… это его долг, высокая честь для него… – Таня переводила отрывками, едва успевая за быстрыми фразами господина Фушона. – Солнце уже на закате, жара спадает. Он поведет дорогой через виноградники, она в тени, а пока подойдем к горе, станет совсем прохладно, можно будет подниматься вверх… Жаль, туда нельзя проехать на повозке, а то бы господин Фушон запряг лошадей, у него есть удобная повозка и хорошие лошади… Можно верхом, но сумеете ли вы ехать в седле?

– Что вы! – испугалась Прасковья Антоновна. – Скажите, пойдем так, я дойду, пусть не беспокоится. Пусть только не спешит сильно, с отдыхом…

13

Звеня ключами, господин Фушон запер дверь мэрии, предупредительно поддержал женщин, когда они спускались со ступенек. Сразу свернули в переулок, вымощенный неровными каменными плитами. Они лежали здесь, как видно, с незапамятных времен: дождевые ручьи промыли в них ложбинки, тележные колеса выдолбили глубокие кривые ровики. Переулок был похож на тесный коридор – справа и слева тянулись только ограды из дикого камня. От каменных стен, щербатых пористых плит под ногами, нагретых солнцем, струился сухой жар. В сплетениях виноградных лоз, свисавших с оград в переулок, монотонно гудели пчелы.

Прасковья Антоновна не заметила, как кончилась мостовая из плит, остались позади каменные ограды, а с ними – и поселок. Дорога пошла земляная, мягкая, пыльная – и опять похожая на коридор: теперь с обеих сторон выше человеческого роста поднималась густая листва виноградников, обвивавшая подпорки, натянутые между ними проволоки. Среди листвы, под ее легким, прозрачно-сквозистым пологом, янтарно светясь, точно излучая то солнце, что так долго и так щедро грело и питало их, висели крупные, плотно стиснутые как бы в одно целое, виноградные гроздья. Покрытые девственной матовой пыльцой, они были соблазнительны, язык на расстоянии угадывал и чувствовал их сладость, обилие заключенного в них сока.

Даже неискушенному, впервые попавшему сюда человеку было видно, как отлично возделаны, отлично ухожены плантации. Каждый участок – это был наглядно запечатленный труд не одного поколения здешних крестьян, неизмеримый в своем количестве, в своем упорстве. Все, что открывалось глазам на обширной равнине, сделали только руки – разровняли когда-то дикие поля и выбрали из них камни, вкопали бесчисленные опорные столбики, посадили и вырастили все эти лозы, любовно и осторожно, по нескольку раз в год, взрыхляя почву вокруг каждого корневого стебля, чтобы винограду было легче вбирать соки земли, утреннюю росу, влагу редких дождей. Конечно же, здесь тоже, как всюду на свете, выпадали годы бедствий, военных разорений, когда охватывало отчаяние, душа никла в безнадежности, – но трудолюбивые руки крестьян медленно и кропотливо возводили все сызнова, от самых истоков…

Солнце опустилось уже низко, небо вокруг него окрасилось желтизной, лиловые тени заливали прогалы между плантациями, но обещанной господином Фушоном прохлады не наступало, – было все еще знойно, душно.

Блестящие ботинки мэра потускнели, пыль садилась на манжеты его брюк, воротничок рубашки уже не выглядел таким первозданно-свежим, – намок, заметно посерел. В парадном черном костюме, в плотной черной шляпе с муаровой лентой, он страдал от жары гораздо больше женщин, то и дело обтирал лицо и шею платком, однако держался стойко, не сдаваясь: прихрамывающей, энергичной поступью шагал по обочине, и было даже что-то трогающее сердце в том, как он выступает впереди, этот старый, перемогающий свой возраст и недуги человек, представительствующий сейчас за всю Францию перед двумя женщинами из далекой России.

Дорога постепенно поднималась с плоскости равнины на пологие склоны в такой же густой, непролазной чаще виноградников. Сколько ни шли, а все еще не встретилось ни одного крестьянина, даже вдали не мелькнуло ни одной человеческой фигуры. Но множество признаков говорило, что люди где-то поблизости, совсем рядом идет работа, сбор винограда, поспевшего здесь, на склонах, поднятых к солнцу, раньше, чем внизу, на равнине. Вдоль дороги встречались оставленные кем-то двухколесные тележки на резиновых шинах, штабеля неглубоких ящиков – порожних и наполненных срезанными гроздями. Сверху виноград накрывали специально для этого сорванные, уже увядшие от жары листья; над листьями вились, сердито гудели пчелы, недовольные тем, что самый спелый, самый сладкий виноград спрятан от них.

Прозрачный ручеек бежал по светлым, промытым камням в узком руслице вдоль дороги. Господин Фушон выбрал место, где тень, отбрасываемая стеною виноградных лоз, была особенно густа, и предложил передохнуть. Опытным взглядом он высмотрел в жухлой, чуть припыленной листве коническую гроздь, сорвал, омыл в ручье и протянул Прасковье Антоновне – всю в бисере хрустальных капель. Сказал, что это один из лучших здешних сортов. Когда-то был великолепен, из него получали прекрасное вино, но сейчас качества этого сорта уже не те. «Все постепенно становится хуже, – заметил господин Фушон, – хуже климат, хуже земля, меньше воды в реках и ручьях, рыба почти перевелась, в горах уже не встретишь диких козлов и оленей, а еще не так давно они бродили целыми стадами». Перемены эти, как видно, были из числа проблем, близко волнующих господина Фушона: он стал говорить дальше быстро, горячо, как в мэрии про торговцев, утесняющих интересы крестьян, забывая давать Тане время для перевода. В его речи мелькало: «Эндюстриель, эндюстриель…» Он осуждал промышленников – их интересует только прибыль, они непрерывно расширяют свои заводы, строят новые, воздух уже до предела отравлен вредными газами, в больших городах нечем дышать, вода из рек негодна для питья, ее очищают в специальных устройствах, скоро простая вода станет дороже молока… «Это безумие, безумие», – повторил несколько раз господин Фушон; глаза его наполнились гневом и болью – как будто он в эту минуту сам лично в концентрированном ощущении испытывал на себе всю ту вредность, что создало для здоровья человека бурное развитие промышленности. «Все это понимают, все это видят, – сказал он, – но те, кому это выгодно, не хотят остановиться». Протянув руку, он показал на другой край равнины, – там недавно заложен завод, он будет вырабатывать кислоты из местного сырья. Крестьяне всей округи заявили протест, подано множество петиций с сотнями подписей, дело тянется больше года, запрет на строительство все еще не наложен. Если завод все-таки построят и он начнет действовать, отравлять воздух ядовитым дымом своих труб – это будет означать конец всех этих виноградников, разорение сотен крестьянских семей.

Нарастающий треск мотороллера послышался где-то в глубине зеленых зарослей, а затем из бокового проезда вывернул и сам трескучий мотороллер с прицепленной сзади тележкой.

Мотороллером управлял темно-коричневый от загара мужчина такого крупного, могучего сложения, что казалось – он взобрался не на настоящую, а на игрушечную машину. Все было как-то по-детски мало для него – руль с блестящими рычагами, узкое сиденье, то пространство внизу у педалей, где находились его босые ноги в деревянных башмаках. «Сабо», – вспомнила Прасковья Антоновна название башмаков, читанное в книгах старых французских писателей. Вот как – все еще сохранилась у крестьян эта обувь, легкая, простая, дешевая, недолгое изделие собственных рук. И не потому, вероятно, что дешева – потому, что удобна, более всего подходит крестьянину в его работе на сухой, жесткой, каменистой, не щадящей никакую другую обувь земле…

Синяя рубашка мужчины была расстегнута на все пуговицы, трепыхалась у него за спиной, широкая грудь с золотой шейной цепочкой и крестиком блестела от пота.

Мужчина увидел мэра, поравнявшись, притормозил свою машину. В тележке, наполняя ее до краев, лежали светло-зеленые, белесо-матовые кисти винограда. Господин Фушон перекинулся с мужчиной словами, отщипнул от винограда в тележке несколько ягод, кинул их в рот. Лицо его, пока он мял виноград во рту, вникая в свои ощущения, выражало сосредоточенное внимание. Затем он в раздумье покачал головой. Мужчина что-то говорил мэру под треск мотора, работавшего на холостом ходу, похоже – он тоже был не вполне доволен виноградом и тоже имел относительно его достоинств какую-то озабоченность. Не слыша и не понимая их, все-таки можно было легко вообразить, о чем идет у них беседа, – мэр и мужчина сугубо по-крестьянски прикидывали, что ждет этот виноград на рынке, какую цену можно за него просить, сколько дадут торговцы-оптовики.

Увлеченный разговором с односельчанином, господин Фушон даже забыл на это время о Прасковье Антоновне и Тане. Они стояли покинутые, предоставленные самим себе. Таня отщипывала виноградины от кисти, что держала Прасковья Антоновна, боязливо отмахивалась рукой от пчелы, которая назойливо кружилась возле ее лица.

Наконец господин Фушон и мужчина кивнули друг другу, прощаясь; мужчина прибавил мотороллеру газу, тронулся с места. Господин Фушон повернулся к женщинам, увидел их; в лице его, еще занятом беседой с односельчанином, мелькнуло, что он забыл сказать что-то важное.

– Роже! – во всю силу голоса закричал господин Фушон вслед удалявшемуся мужчине.

Роже резко затормозил, снял с педалей и поставил на землю по обе стороны мотороллера свои большие ноги в деревянных башмаках.

Господин Фушон показал Прасковье Антоновне на односельчанина.

– Это Роже Шуало… – перевела Таня. – Он был одним из тех детей, что тогда унесли в горы… Он этого не помнит, его кормили еще грудью, а теперь он давно уже сам хозяин, отец, у него трое детей…

Господин Фушон, зовя рукою остановившегося Роже, стал что-то торопливо объяснять и ему.

– …Ля мэр… Леон… – разобрала Прасковья Антоновна.

– Сэ ля мэр дю макизар Леон?.. – переспросил мужчина, вонзаясь взглядом в Прасковью Антоновну. Черные, сощуренные от постоянной работы на солнце глаза его расширились, в них были изумление и недоверчивость, как будто так совершенно не могло быть – мать русского, того Леона, что для его поколения лишь быль далеких времен, почти легенда, – и вот здесь, на дороге, так буднично, обыкновенно, возле его виноградника…

Он крутнул какую-то штучку на руле, разом обрывая треск мотора.

Выпрямленный в рост, он выглядел совсем великаном, – Прасковье Антоновне никогда не случалось видеть таких людей.

– Сэ ля мэр дю макизар Леон? – все еще как бы сомневаясь в том, что услышал он от господина Фушона, повторил Роже. Он приблизился к Прасковье Антоновне почти вплотную, огромные руки его в тугих шнурах вен были растерянно приопущены, точно они стали ему помехой и он не знал, как ими сейчас распорядиться, куда их деть. На лице его ширилась совсем детская, удивленная, счастливая улыбка, как-то сразу открывающая его всего, – так могут улыбаться только те, кому вместе с могучими мышцами природа дает еще добрую, бесхитростную душу, кто так и остается на всю жизнь большим ребенком. Он стал что-то говорить, но настолько сбивчиво, что Таня не могла понять его речи и перевести. Роже сделал движение протянуть Прасковье Антоновне свои руки, обе сразу, но взглянул на них, они были грязны, в липком виноградном соке; смущение отразилось в его лице, и он не решился, остановил свое движение. Поток его сбивчивых, разорванных слов продолжался, Таня все-таки уловила смысл, сказала, что Роже жалеет, что его мать не дожила до этого дня, она была грамотная женщина, читала книги, Библию, – она бы сумела сказать матери Леона то, что нужно, за всех женщин, что пережили войну и спасли своих детей, и за всех этих детей, и за него, Роже, и даже за всех отцов… Его мать умела хорошо говорить, а ему не дано красноречия, он только чувствует, как могла бы сказать его мать, если бы ей была суждена такая встреча…

Тут он, прервав себя, порывисто повернулся лицом к чаще виноградника, сложил ладони рупором у рта и, сколько было голоса, закричал: «Мари! Мари! Луиза, Мишли́н, Андрэ!..»

Далекий голос слабо, чуть слышно, откликнулся ему, и Роже закричал снова. Он звал своих – жену, детей.

Вероятно, взволнованность его голоса Мария и дети поняли по-своему, решили, что с Роже и мотороллером что-то случилось, – у женщины, что выбежала на дорогу из той боковой просеки, откуда выезжал Роже, у двух девочек и совсем маленького мальчика – были встревоженные, испуганные лица.

Роже не дал никому из них опомниться.

– Мари! – воскликнул он, бросаясь навстречу жене, схватывая ее за руку.

Он словно бы не замечал, что уже не надо так громко кричать. Прасковья Антоновна опять услышала: «Ля мэр… макизар… Леон…» Маленькая смуглая женщина в грязном, порванном фартуке поверх дешевого платья, в таких же деревянных сабо, испачканных глиной, как у Роже, с ножом в худых, посеченных черной штриховкой руках, которым она срезала виноградные гроздья и который не успела положить, кинувшись на зов мужа, – лучисто посветлев глазами, сделала то же, что и Роже, – хотела протянуть Прасковье Антоновне свои руки, но, как и он, сконфузилась, что они грязны от работы, что в пальцах у нее нож, прижала их к себе, спрятала под фартук.

А Роже поставил перед Прасковьей Антоновной сначала одну девочку, Луизу, пояснил, что это его старшая дочь, она уже ходила зимой в школу и господин учитель очень доволен ее прилежанием, затем поставил перед Прасковьей Антоновной другую, Мишли́н, – в школу она еще не ходит, рано, но уже сейчас Мишли́н добрая помощница ему и Марии в домашних делах: умеет доить коз и корову, сбивать масло, ее можно послать в лавку за покупками, она в целости все донесет и никогда не потратит сдачу на сласти и мороженое… Еще говоря о Мишли́н, худенькой, смуглой, в мать, с серьезным личиком, серьезными, устремленными на Прасковью Антоновну глазами, Роже поднял на руки Андрэ, крепкого, плотного бутуза, у которого рот и щеки были густо измазаны виноградным соком, а в липких ручонках была зажата веточка ягод, – участие его в уборке, как видно, заключалось пока лишь в том, что он вволю лакомился на плантации. Роже подкинул его на ладонях, показывая, какой он увесистый, тяжелый, вложил его на мгновение в руки Прасковьи Антоновны, чтобы и она смогла ощутить вес малыша, крепость его маленького, плотно сбитого тельца.

Огромный, сильный, счастливый своей семьей, Роже с чистосердечной гордостью демонстрировал свое потомство, он хотел таким способом сказать Прасковье Антоновне, что ничего этого могло и не быть – ни девочек, ни Андрэ, ни их любви с Марией, ни дружного их семейного труда на своем поле, и они с Марией это знают, помнят – почему живут они сами, почему родились и живут их дети…

Мария заговорила не сразу – преодолевая робость, как женщина, которая действительно не речиста от природы и вдобавок привыкла молчать там, где присутствует и говорит муж.

Ее еще не было на свете, когда уходили в горы, но она уже существовала – мать несла ее в себе, ее жизнь, как и всех, тоже бы оборвалась, если бы фашисты настигли беглецов. Мать не один раз рассказывала ей, как собирались в страхе и поспешности, какой это был мучительный для нее путь, как жили в пещерах и землянках почти у границы нетающих высокогорных снегов, как партизаны ловили диких коз и приручали, чтобы доить молоко, потому что истощенные голодом матери не могли накормить своих грудных детей. Она, Мария, вскормлена таким козьим молоком. Его тоже не хватало, давали маленькими порциями, считали каждую каплю…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю