355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 36)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 52 страниц)

Старый хутор

Когда трактор, истерзав слух пальбой мотора, скрипом и взвизгиванием ходовых частей, дополз до хутора и въехал в сад, проломившись напрямик сквозь стену цветущей сирени, и, напустив зловонного синего дыму, замолк подле старой, кривой груши и когда через некоторое время подгромыхал волочившийся следом бульдозер с широким ножом впереди и, тоже проломившись сквозь сирень, разворотив в ней брешь, остановился рядом, заглушив мотор, наступившая тишина показалась чем-то вроде внезапной глухоты – такое безмолвие было вокруг, в вечернем степном пространстве и на разоренном, заброшенном, давно уже нежилом хуторе. Зеленеющая всходами степь, замерев в теплом безветрии, под алым закатным небом медленно отходила ко сну, и, готовясь вместе со всею природою погрузиться в ночь, в таком же глубоком покое дремало, цепенело все то немногое, что еще сохранилось на хуторе неуничтоженным: темные покосившиеся сараи, пустой коровник, сквозивший плетневыми стенами, с которых осыпалась глиняная обмазка, десяток обломанных, полузасохших деревьев на месте некогда обширного сада, кусты сирени вдоль его границ, изреженные, потравленные и скотом, и колесами, но все еще богатые жизненными соками, в лиловых гроздьях цветения.

Ванька не дал послушать тишину – заорал припевку, какую орал всегда в минуты особенно хорошего настроения, когда на него накатывали преизбыток веселья и полное довольство жизнью:

 
Гуси стаей полетели,
Полетели на восток.
Парень девку обнимает,
Зазывает под кусток…
 

Павел даже вздрогнул от дикой пронзительной силы Ванькиного голоса. Потом Ванька начал греметь железом – бросал из кабины на землю запасные лемеха к плугу, что был прицеплен позади трактора.

Подошел бульдозерист Гришка Ворон, нескладно длинный, с узким, заостренным книзу лицом, в черном берете с хвостиком на макушке, в коротковатом для его длинных рук и ног комбинезоне, простроченном на заграничный манер белыми швами, спросил у Ваньки тоном упрека:

– Воды попить небось не захватил?

– Как не захватил? Без воды, как говорится, ни туды и ни сюды… Вон там она, – мотнул Ванька головой, указывая на кабину, на запыленный зад трактора, где была приторочена проволокой помятая ржавая канистра.

Ворон раскрутил проволоку, поставил канистру на жарко нагретую от движения, блестящую белым, наглянцованным металлом гусеничную ленту, откинул клапан, громко чмокнувший при открывании. Наклонив канистру, приложился губами к отверстию, глотнул и тут же сморщился, сплюнул, сердито глянул на Ваньку:

– Ты ее что, даже не сполоснул? Так в керосин и набухал?

– Полоскать еще! Керосин – он ведь питательный! – весело, получая удовольствие оттого, что Ворон злится, осклабился Ванька.

– Это он для твоего брюха питательный. Оно ведь у тебя всякое дерьмо принимает, – сплевывая еще раз, сказал Ворон с презрительностью к Ваньке и с той своей раздраженностью, что постоянно в нем была и подчас заметно сквозила в его поведении, в его обращении с людьми.

Он отслужил в армии, в бронетанковых частях, четыре года, поездил по стране, повидал разные ее края. После армии уезжал на целину, но не ужился там, поскандалил с начальством, вернулся назад в деревню – временно, только чтобы выждать и приглядеть, где лучше, куда бы снова податься. Но того, что устроило бы Ворона вполне, не находилось, не приискивалось, и Ворону оставалось только пребывать все время в недовольстве своим положением, работой и вымещать свое недовольство на окружающих грубостью речи, резкостью характера, откровенными насмешками над сотоварищами.

– Паш, возьми-ка ведро, сходи за водичкой. А то и чаю не попьем, – сказал Ворон командно, как старший или главный, хотя никто здесь не был ему подчинен, а каждый был сам по себе, независим.

Но все же Павла он выделял, говорил с ним иначе, чем с Ванькой или другими, – помягче, уважал в Павле то, что он кончает учиться на инженера и знает машины и механизмы почти как сам Ворон. А себя Ворон считал лучшим механиком во всем районе.

Павла не обижало, когда трактористы, не церемонясь, за чем-либо его посылали, просили что-нибудь принести, подать – точно своего деревенского парнишку. Все они были с опытом и стажем, и если не каждый был силен в теории, то наторен трудом, и Павел со своей подготовкой, принесенной из студенческих аудиторий, чувствовал себя в их среде в самом деле вроде зеленого новичка, которому еще постигать и постигать, даже перед Ванькой, самым безалаберным из всех совхозных механизаторов.

Павел вынул из кабины помятое, поцарапанное ведро, в котором за долгую его службу перебывали все технические жидкости – всякие масла, нигролы, горючее. Это ведро он сам недавно отмыл кипятком со щелочью, чтобы при тракторе была чистая посуда и Ванька не заливал бы в радиатор воду из чего попало.

– А где тут можно набрать? – спросил он у Ворона. – Тут что, колодец, родник?

– Поищи за сараями, был там колодец. Может, только уж завалился.

Позвякивая ведром, качавшимся на кривой дужке, Павел пошел через кочковатый пустырь бывшего сада.

Солнце закатилось больше часу назад, когда выезжали из Глухаревки, но было еще совсем светло и далеко, отчетливо видно; небо тлело мягким, ровным светом зари, и свету этому предстояло гореть еще долго – весенние зори длинные.

Павел шел неторопливо, разглядывая хутор. За этим он и поехал сюда с трактористами – посмотреть. Уже два месяца жил он в совхозе, отбывая учебную практику, знал уже все поля, все совхозные земли, побывал на всех фермах, во всех совхозных отделениях, но этого хутора не видал еще ни разу.

А завтра хутора не станет. Директор совхоза объявил его целиной, – чуть свет Гришка Ворон срежет ножом своего бульдозера все кусты и деревья, сгребет их в кучу вместе с трухлявыми остатками построек, куча эта истает в огне, Ванька запашет участок тракторным плугом, сровняет его с окружающей степью, и никто, даже самые памятливые жители Глухаревки на отыщут места, на котором хутор стоял.

Ванька был доволен, что его послали пахать. Ему пообещали заплатить повышенно. Ванька подсчитал, сколько это составит и какой выйдет у него к получке общий заработок, и радовался прибытку. Он захватил из дому вареных картошек, сала и, прежде чем расположиться спать, намеревался закусить без всяких помех от жены, и это тоже его грело и делало настроение совсем радужным.

Что было в душе у Гришки Ворона, как относился к уничтожению хутора он – понять было трудно. Да и знал его Павел меньше, чем Ваньку. Ворон все делал одинаково – как бы через неохоту, как бы в сердцах, только потому, что надо, заставляют, а самому-то ему наплевать, какая и для чего работа и какой выйдет из нее конечный результат. К одной только технике была у него душа живой: когда нужно было что-нибудь подладить, подрегулировать в машине – вот тогда в Гришке проявлялись и пристрастие, и интерес, и настоящая хватка, и работал он запоем, не считаясь со временем.

А Павла почему-то разволновало, когда он узнал, что хутор обрекли на снос и он бесследно исчезнет. Разволновало, хотя, казалось бы, волноваться было нечего: событие это совсем его не касалось, Глухаревке и всем этим местам он был совершенно чужой, посторонний, да и решение директора с хозяйственной точки зрения выглядело как будто совершенно правильным: от хутора никакого проку, никакой пользы, только занимает в самом центре полей несколько гектаров хорошей земли…

От коровника на Павла пахнуло прелой соломой, навозом, гнильем. Уже второй год на хуторе не держали скота и не подправляли помещение, и оно окончательно обветшало, пришло в негодность: стены зияли дырами, проломами, клонились внутрь, наружу, многие стропила перепрели, рухнули. За коровником чернел варок, огороженный слегами. Его покрывала темно-бурая мешанина грязи. У стен коровника, по углам варка высились серые навозные кучи, прошитые побегами травы.

Бревенчатые сараи тоже были предельно ветхи. Их поставили еще в помещичью пору, не меньше как век назад, чтобы было где хранить упряжь, всякие земледельческие орудия, куда свозить с полей зерно. Озелененные наросшим лишайником, под тесовыми крышами, тоже зелеными, прогнившими, они кренились в разные стороны, до невозможности перекосив дверные проемы, оконца без рам и стекол. Чтобы завалить их совсем, не нужно было больших усилий, хватило бы просто одного крепкого нажима плечом.

Невдалеке от сараев молодая густо-зеленая трава была истоптана, примята, исчерчена свежими следами автомобильных шин, глубоко и резко впечатавшимися в сырую почву. Близко друг от друга выступали прямоугольные, плотно утрамбованные бугры голой, неживой земли, в древесной щепе, мусоре, обломках закопченных печных кирпичей, в кустах глиняной штукатурки со следами мела. Вот где, значит, находился полевой стан, стояли перевезенные позавчера в деревню хатенки, состроенные глухаревцами при начале колхоза, после того как на хуторе не по-умному поразорили все годные для людей помещения, а потом оказалось, что без жилья просто беда, до деревни – семь верст, в полевые работы народу негде отдохнуть, сварить пищу, укрыться от непогоды.

Пустырь, которым Павел прошел от тракторов к сараям и месту, где был полевой стан, продолжался и дальше, тянулся по отлогому взгорку в сторону восточного небосклона, наливавшегося фиолетово-синей вечерней мглой. Только тут был пустырь, образовавшийся не из сада, а из парка, в котором когда-то росли могучие дубы, клены, липы. Их низкие, обколотые на растопку топорами пни серели в траве, меж кустиков терновника и какой-то сорной древесной поросли, которая народилась и пустила корни уже после того, как погиб парк. Павел толкнул ногой один из пней, он сухо треснул, посыпались щепа, крошки гнили, коричневая, как молотый кофе, пыль. А какой гордый великан дуб стоял здесь! Какая обидная, злая судьба: сначала парк, дремучий, как девственный лес, потом пни, вот этот чахлый, беспородный, безымянный кустарник, а завтра и вовсе ничего – пустое ровное место…

Поблизости негромко засвистал соловей. В свисте его была неуверенность, он будто посылал в пространство вопрос: можно ли ему запеть, или это опасно, надо сидеть в листве тихо, затаившись, – и сразу же смолк на первой же своей мелодии. Потянулись секунды тишины, казалось, что ему не будет никакого ответа, но вот справа, с дальнего края пустоши, из темного, почти черного на закатном зареве вала сиреневых кустов, облитых поверху огнисто-лиловой пеной цветения, отозвался другой соловей. Голос был посмелее, звонче, и пропел он не одну, а целых три мелодические фигуры. Ему тут же, без паузы, откликнулся первый соловей, пустив щедрую, причудливо изломанную трель, но далеко еще не ту, какую, чувствовалось, он мог произвести, откликнулся благодарно, в радостной освобожденности от своей неуверенности, счастливый, что он не одинок и песня его подхвачена. Впереди, в кустах терновника, тоже засвистал соловей, на свой особый лад, не слушая первых двух, не согласуясь с ними, а как-то совсем самостоятельно. Послышались еще голоса, а там еще и еще… В следующую минуту вся усадьба была уже вперехлест пронизана щелканьем, цоканьем, свистом самой разной высоты, самых разных оттенков, и все это звучало то в лад, в несколько музыкальных потоков, то сталкивалось, противореча, рассыпалось нестройно, но все равно удивительно красиво, чтобы затем опять объединиться в один недолгий общий поток и опять расколоться на множество русел. Не могло быть, чтобы соловьи сложили свой хор только что, они, конечно, уже пели, их партии были уже распределены, но грохот моторов напугал их, заставил затаиться, помолчать, пока не выяснилось, что это всего-навсего хорошо знакомые им тракторы и можно без всякой опаски продолжать. Павел невольно приостановился, а потом и вовсе стал неподвижно, вслушиваясь, и только минут через пять вспомнил про ведро.

Гришка сказал, что колодец где-то здесь. Павел поискал глазами вокруг, по всей территории полевого стана, но не нашел ни журавля, ни сруба. Шурша сапогами по волглой от легкой росы траве, он прошел дальше, в глубь усадьбы, сделал крюк в одну сторону, в другую, побродил по кустам терновника, цеплявшегося за его штаны колючками веток, и, уж когда решил, что Гришкины слова были верны, колодец пропал от неухода, наткнулся на копанку. Прежде ее окружал венец из дубовых тесин – это было видно по следам, что остались на ее краях, – но, когда разбирали и увозили в деревню со стана дома, сняли, увезли и тесины, и копанка была теперь просто квадратной ямой, в которой чуть ниже уровня земли поблескивала черная, в карминных отражениях неба вода. Две лягушки прянули из-под ног Павла, когда он приблизился, бултыхнулись в водоем. Копанку попортили, разламывая сруб, обрушили края, замутили, да так, что муть в ней стояла и посейчас, насорили щепы; вода пахла гнильцой, набирать ее в ведро не захотелось. Повыше копанки, из стенки обрывчика, под которым она была вырыта, в несколько тоненьких слабых струек сочилась весенняя почвенная влага, отфильтрованная до прозрачности слезы. Павел пристроил ведро в том месте, где капли, нарастая, срывались с обнаженных корневищ и падали погуще, и они ритмично, весело застучали, зашлепали о жесть, точно довольные, что теперь падают для дела, для пользы, а не просто, чтобы опять уйти в землю. Им предстояло падать верных полчаса, чтобы ведро наполнилось до краев, и Павел, заметив получше место, чтобы потом сразу же найти копанку, пошел бродить по усадьбе, по той ее части, которую занимал парк.

Можно было только догадываться да рисовать воображением, каким он был обширным и тенистым, когда были живы все его деревья и гордо, величественно стояли в шеренгах вдоль аллей, многоярусными навесами листвы заслонив небо.

Представлять это Павлу было нетрудно – годом раньше он ездил на летнюю практику в места, где с добром обращались поразумней и побережливей и в относительной целости сохранили один из таких старинных усадебных парков. До сих пор во всей живости помнил Павел свое первое, поразившее его впечатление. В серый ветреный денек он ехал со станции по грейдеру в кузове тряского грузовика и вдруг далеко-далеко впереди увидел что-то протяженное, тяжело и сизо темнеющее, похожее на тучу, залегшую на горизонте. Он так и принял в первый миг это неясное и темное за тучу, а это была старая усадьба – с глубоким прудом, кирпичными постройками старинной кладки, зеленым островом вставшая над степью среди волн, бегущих по разливу молодых хлебов…

Павел вышел на плоскую вершину взгорка, свободную от пней и кустов. Здесь тоже не было ничего, росла такая же трава, что и по всей пустоши, но если зорко вглядеться, все же можно было различить какие-то возвышения, ложбинки, какие-то слабые намеки на то, что когда-то тут было центральное место всей усадьбы, стояли амбары, людские помещения и главный дом, который в Глухаревке уже мало кто помнил, разве только очень пожилые люди: каменный, на высоком фундаменте, с крыльцом и ступенями из белых тесаных плит, с мезонином в три окна, с деревянными террасами, пристроенными к дому по бокам и богато изукрашенными резьбой, точеными балясинами.

Павел походил по рытвинам, присел на холмик.

Соловьи и тут свистали вовсю, один совсем близко, шагах в трех, нисколько не боясь Павла.

Кто, чей ум, чьи руки положили основание этой усадьбе, как звали тех, кто закладывал парк, выращивал сад, воздвигал дом, от которого теперь не осталось и следа? Когда все это было – сто, двести лет назад? Или еще раньше? Вон пни – среди них немало таких, какие остаются только от очень старых деревьев, жизнь которых длилась веками. Сколько же всяких событий – и каких? – совершилось здесь, на этом клочке земли, за все долгое течение времени, что стояла усадьба! Сколько всяких людей начали, окончили здесь свои дни, сколько всяких лиц перебывало тут, в стенах дома, под сенью молчаливых парковых деревьев! Что было здесь, когда Россией правил Петр, или когда полыхал пугачевский мятеж, когда, расширяя пределы государства, у берегов Черного моря гремел победами Суворов, когда Россия отбивалась от Наполеона? Совсем неподалеку, верстах в пяти к западу от усадьбы, древняя дорога из Москвы на юг… Когда в Воронеже строили флот, по ней дни и ночи везли на подводах железо и медь, пеньку и парусину, смолу и шинельное сукно, под конвоем солдат шли собранные со всей империи мастеровые люди, скакали на тройках правительственные чиновники, курьеры с грозными царскими приказами воронежскому начальству. Потом, в иное уже время, в мягкой рессорной бричке по этой же дороге ехал на юг, на далекий Кавказ, в Арзрум, совсем еще молодой Пушкин; как знать, может быть, утомленный однообразной равниной, в своей постоянной жажде впечатлений он заворачивал сюда с тракта отдохнуть, пока кучер напоит лошадей, и посмотреть, что за люди забрались так далеко от изначальных российских земель и живут в степной глуши, на пространстве, которое звалось когда-то просто Диким полем и по которому бродили ногаи и татары, а еще прежде – печенеги, загадочные скифы, оставившие на степных курганах каменные изваяния своих страшноликих, безглазых богов…

Где-то в этих же краях в конце прошлого века служил у богатых владельцев управляющим имениями даровитый человек с нерусской фамилией, но глубоко русский по своему происхождению, образу жизни, складу характера – Александр Эртель. Ездил он по степным селам и деревенькам, встречался с помещиками и крестьянами, вел разговоры об урожае, полевых работах, ценах на рожь и пшеницу, а в свободные от службы часы, уединившись, занимался литературными сочинениями, описывал местный, ежедневно наблюдаемый им быт, разоряющихся и богатеющих крестьян, мелких и крупных купцов, лавочников, обманом и хитростями множивших свои доходы, умных и глупых, добрых и злых, деятельных и ленивых дворян-землевладельцев, некогда могущественных и знатных, утративших и силу и власть и постепенно дичающих в своих степных усадьбах, – с почерневшими от времени портретами надменных вельмож в залах, с преданиями «старины глубокой», которые становится уже некому хранить и некому передавать дальше.

Что служило для степного летописца натурою, какие именно лица, фигуры имел он в виду, какие места, какие усадьбы? Может быть, среди множества прочих, раскиданных по степным увалам, в шири безбрежных полей, по неглубоким суходольным балкам, и вот эту самую, по которой бродил теперь Павел?

Где-то в этих же краях проживали родственники того петербургского студента-народовольца, который делал в подпольной мастерской бомбы, чтобы убивать ими царей. Сырой Петербург, напряженный труд бессонными ночами, ядовитые химические вещества, которые студент превращал во взрывчатую начинку бомб, скудное питание разрушали его здоровье, и однажды летом, почувствовав себя совсем плохо, незадолго до того как попасть со своими товарищами в руки жандармов, студент приезжал на короткий отдых к родне. Не сюда ли? Родственники не разделяли нигилизма и революционных настроений студента, им было непонятно, чего он хочет, к чему стремится. Со своими мыслями, со своею внешностью – бледнолицый, бородатый, с космами волос, закрывавшими уши, в синих очках – он был для них даже страшноват. Но они жалели его за безденежье, слабое здоровье, плохую одежду, угадывали, что ему суждена трагическая, мученическая судьба, и чисто по-родственному старались, чтобы их недолгому гостю было хорошо на отдыхе, сытно кормили его, поили молоком. Набросив на плечи поношенную тужурку с петлицами технического учебного заведения, студент гулял по аллеям парка, по окрестным полям и дорогам. О чем он думал в эти дни? Наверное, о будущем России, о том, как станет жить человечество через двести, через триста лет… Не с этого ли места, где сидел сейчас Павел, смотрел петербургский студент в звездное небо, представляя себе, как овладевшие наукою люди полетят с Земли открывать тайны межзвездных пространств, и мысленно возводил пригодный для такого путешествия корабль, который он потом, уже томясь в одиночной камере в ожидании казни, начертил на бумаге, в надежде, что эти оставленные им чертежи переживут его, дождутся иной, лучшей поры, и люди сумеют воспользоваться его гениальным озарением…

Напрасно расспрашивать обо всем этом местных жителей – память о прошлом здешних мест, этой усадьбы сохранилась у них самая скудная. В Глухаревке Павел не смог даже дознаться, как звали помещиков, владевших усадьбою в последние полвека до революции, в какой последовательности они сменялись, от кого и к кому переходило имение. Пожилые, возраст которых подвалил под шестьдесят, помнили фамилию Снежкова, из рассказов своих отцов и дедов – фамилию еще какого-то Болдырева, бывшего до Снежкова, но не сразу до него, а с разрывом во времени лет в пятнадцать-двадцать. Кто владетельствовал в это двадцатилетие, кто были Снежков и Болдырев, каких чинов и званий, откуда возникли и куда делись, как выглядели, какими отличались качествами – этих подробностей в Глухаревке уже никто не мог сообщить. Молодой народ преданиями интересовался мало, пожилые в памяти о стародавних делах тоже не видели никакого смысла, никакой пользы, не испытывали в ней нужды…

* * *

На тракторной стоянке уже горел костер, струя высокое отвесное пламя, пронизанное мельканием красных искр. Ванька, согнувшись, рубил топором волокнистый ствол груши, спиленной и повергнутой на землю, швыряя щепки поближе к костру, в кучу. Возле костра чернел газик-вездеход; прислонясь к его крылу, стоял директор совхоза Василий Антонович Сычев, как всегда не по погоде тепло одетый – в картузе защитного цвета, сапогах, бежевом плаще поверх суконной, начальственного образца гимнастерки, которую он завел себе после того, как его назначили директором, и разговаривал с Гришкой Вороном. Тот лежал по другую от директора сторону костра, грудью на ворохе старой соломы, и отвечал Сычеву, не поднимая головы, устремленно глядя на ровно и жарко горящее пламя, точно его горение интересовало Гришку куда больше, чем разговор, что шел у него с директором.

Сычев, проезжая мимо, мог завернуть сюда только с одной целью – отругать трактористов за промедление: им полагалось выехать на усадьбу значительно раньше, сразу же, не мешкая, начать работу и пахать даже в темноте, потому что назавтра и трактор, и бульдозер нужны уже в другом месте. Сычев был нетерпелив, имел привычку во всем без нужды спешить, назначать предельно малые сроки. Но механизаторы применяли против него испытанную тактику. Приказы Сычева обычно не оспаривали, выслушивали их так, будто вполне с ними согласны и готовы немедленно исполнить, убирались с глаз начальства и делали по-своему, как считали верней и лучше, не надрывая понапрасну жил, не мучая механизмы. Сычев распалялся, если обнаруживал, что его указания нарушены, но у виновных всегда имелось в запасе чем отговориться. Чаще всего валили на технику, зная, что у Сычева образование лесомелиоратора двадцатипятилетней давности, приобретенное заочно, и в механизмах он смыслит весьма приблизительно.

Выговор трактористам уже состоялся, директор уже облегчил душу – беседа его с Вороном касалась совсем другой темы.

– …Силой, конечно, держать не будем, ты мои слова не перетолковывай, – в наступательном тоне говорил Сычев, мелко подрагивая вислыми щеками в серебристой щетинке. Перед лицом он помахивал веткой – отгонял роившуюся над ним мошкару. – Я тебе просто разъясняю. Если такое положение не ограничивать: хочу – работаю, хочу – уйду, представляешь, какой выйдет разброд, дезорганизация? Кто будет тогда хлеб производить? Кто будет страну снабжать? А ты знаешь, производство хлеба и продуктов потребления – это основа всей экономики государства!

Сычев произнес это подчеркнуто, очевидно убежденный, что этой фразой он дает Гришке полный, все исчерпывающий ответ, после которого уже нельзя спорить и возражать.

Но Ворон тут же возразил Сычеву с едкой, злой насмешливостью:

– Значит, мне только хлеб производить и больше ни на что я прав не имею? Так, по-вашему? Производить – вот и все, что мне в жизни назначено? Я еще и жить хочу, как человек.

– Живи, кто не дает? – сказал Сычев, как бы удивляясь тому, что Ворон возводит в трудность такое несложное и легко осуществимое желание.

– Это где же жить? В хате, какую еще мой дед соорудил? Да она, гляди, вот-вот на голову завалится!

– Новую построй!

– Хребет надорвешь, пока построишь. Много вы стройматериалов отпускаете? Я вижу, как строят. Ванька вон уже пятый год строит, а все пола нет, потолка нет… Для кровли корыта оцинкованные покупает. Тридцать штук купил.

– Тридцать шесть, – приостанавливаясь рубить и отирая со лба пот, поправил Ванька. – Участковый милиции два раза приходил – не имеешь, говорит, права корыта на крышу покупать, к ответственности привлечем. Корыто есть корыто, используй по прямому назначению…

– Ну, это не его дело смотреть, кто как корыта использует, – сказал Сычев.

– Его не его, а приходил.

– Просто ему с тебя выпивку хотелось сорвать. Да и зачем обязательно на кровлю железо? Можно шифер, толь.

– Где ж это шифер продается? Укажите – этим же часом туда вся деревня бегом побежит… – насмешливо раздвигая тонкие губы, сказал Ворон.

– Можешь не строить, если хлопот боишься. Вот построим для рабочих жилье – дадим тебе казенную квартиру.

– Это я уж который год слышу: вот построим, построим… Одни только проекты, мечты.

– Средств мало, сам знаешь, все в производство вкладываем. Надо прежде хозяйство развить, сделать высокопродуктивным. С личными нуждами можно немножко подождать. Ведь совхозы не сами для себя, для государства существуют. А у нас в государстве на первом месте общественное, личное должно быть общественному подчинено, – произнес Сычев опять подчеркнуто, назидательно, точно говоря с неразумными подростками, которым и объяснять-то надо возможно проще и притом привычными формулами – а то еще не поймут.

Павлу сделалось даже как-то неловко за Сычева от его наставительного тона, оттого, что Сычев не чувствует, как вредит ему взятая им в обращении с людьми манера.

Раньше, до своего назначения директором, Сычев, по рассказам глухаревцев, был иным – попроще, естественнее, человек человеком. Знали его в районе уже лет двадцать, в разных некрупных должностях: лесомелиоратора, зава контрольно-семенной лабораторией, уполномоченного Министерства заготовок. И вот только недавно ему повезло – фортуна вдруг обошлась с ним милостиво, возвела на значительный руководящий пост. И Сычев старался держаться на новом посту с достоинством, как он его понимал, беря за образец других начальственных лиц, их манеры, которыми они пользовались, чтобы возвышаться над подчиненными и давать им постоянно чувствовать высоту своей должности и своего положения.

Он вообще старался изо всех сил, как только мог. Он знал, что с его должности, если хорошо себя покажет, можно выдвинуться и дальше – в областной, даже в республиканский руководящий состав, но можно с еще большей вероятностью и слететь по наклонной вниз, опять в какие-нибудь мелкие районные завы, каким он был и чью незавидную участь в полной мере изведал. Чтобы показать себя, проявить дельным, рачительным, энергичным, он носился по полям день и ночь, сам за рулем, изъезживая в два-три месяца по комплекту покрышек, был строг и взыскателен с народом, к месту, не к месту, с делом, без дела выступал на всех совещаниях – районных, кустовых, областных, республиканских, – всюду, куда его приглашали, даже если совсем нечего было сказать, только затем, чтобы его видели, слышали, знали, помнили. Был скуп на всякие траты и во всем наводил жесточайшую экономию, потому что шла повсеместная кампания за экономию средств. Старания его не пропали даром – начальство Сычева очень одобряло и хвалило за достижения. В деревне ходила догадка, что он и хутор решил запахать не столько из необходимости и хозяйственной пользы, сколько из того, чтобы опять-таки и на этом заслужить одобрение, ибо тоже шла кампания – изыскивать внутри областей целинные земли, расширять запашки, и начальство Сычева было одержимо этой идеей.

Ванька вбил по краям костра две рогатины, повесил на поперечину принесенное Павлом ведро с водою, поместив его в самое пламя.

Ворон смотрел на огонь. На лбу его, собранном в складки, на хребтине длинного, костистого носа, в немигающих глазах трепетали малиновые блики.

– Здорово ж это получается: давай, давай для общественного, а про личное забудь, не спрашивай… – проговорил он, больше думая вслух, чем отвечая Сычеву. – А человек не две жизни живет. Я вот жениться не могу из-за того, что жену привесть некуда. А мне уж тридцать в июле. Сколько ж мне еще вашей квартиры ждать? Да и дадите ли? Обещаний вы вон сколько пораздавали, где столько жилья возьмете?

Сычев промолчал, а Ворон заговорил снова:

– Общественное, личное… А можно человека на две половины делить? Где эта граница в нем? И почему это личное непременно должно ущемляться? А почему не так поставить дело: и то и другое важно в одной степени? Ведь в натуре-то оно так! Если человеку хорошо, в личном он устроен как надо, все у него нормально – с жильем, заработком и прочим, – тогда и для общества от него полная отдача. А если он вот так, как я, в неустроенности бьется, без самого насущного, без чего человеку вообще жизнь не в жизнь, и нет ему сочувствия, нет ему помощи, а только еще винят – потребительские, дескать, настроения, пережитки прошлого мира в тебе, искоренять, преодолевать надо! – так какой из него работник? В радость ему труд? Какой от него толк для общества? – Ворон цыкнул в огонь слюной. – Нет уж, раз моими нуждами пренебрегают, не хотят их знать, так я буду о себе сам заботиться…

– Ну и что ты там, в дорожном отряде, найдешь?

– Да что-нибудь найду… Заработки повыше. Командировочные, спецодежда…

– Спецодежду мы тебе и тут даем… – сказал Сычев тоном человека, отвечающего на неблагодарность. – А на командировочные особенно не рассчитывай. Их за дальность платят, и на практике так редко бывает.

– Меня в самый дальний отряд пошлют, там получать положено. Да и не в деньгах, собственно, дело…

Ворон опустил голову на солому, как бы выразив этим, что говорить бесполезно – Сычев все равно его не поймет.

– Ну, а в чем же тогда? – резковато спросил Сычев. Чувствовалось, что он действительно не понимает Ворона, того, что у Ворона за словами, и уже начинает раздражаться, что Ворон ему непонятен.

– А в том… В доротряде работа строго по сменам, как на заводе.

– Ну и что?

– А то… – сказал Ворон, отрывая от земли голову. – Я девять классов кончил. Мне и почитать охота, и в кино сходить. Я вот в техникум подготовиться хочу, а где мне здесь у вас время для учебников взять? Последнее, что из школы знал, забываю… Только говорится – нормированный труд, а на деле? План, обязательства, досрочно выполним, перевыполним, все, как один, на ударную вахту! Словом – жми, давай, вкалывай! Зимой – на ремонте горячка, весна пришла, лето – совсем дыхнуть некогда: посевная, прополочная, уборочная… Я за год ни одной книжки не раскрыл, забуду скоро, как буквы выглядят…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю