355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Большой марш (сборник) » Текст книги (страница 18)
Большой марш (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:00

Текст книги "Большой марш (сборник)"


Автор книги: Юрий Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц)

После беседы с Идой Борисовной он надолго потерял охоту писать. Но со временем впечатление стерлось, склад натуры брал свое, просились в слова наблюдения, мысли, которые в изобилии давала жизнь, – и он снова стал засиживаться до глубокой ночи в своей комнатушке. В каждой семье густо населенной квартиры были дети, коридор был местом их игр и битв, они шумно возились, кричали, ссорились и плакали как раз под дверью Алешиной комнаты. И только после десяти, когда их укладывали спать, наступала тишина и можно было спокойно думать, бормотать про себя строчки, пригоняя друг к другу слова и вслух проверяя их звучание.

Верно, вначале он не владел языком. Получалось коряво, неуклюже, мысли тонули в нагромождении слов, он никак не мог их просто, коротко, толково выразить. Он злился на себя, на свою тупую, как ему казалось, голову, на недостаточность образования. Десять классов – с этим далеко не уедешь… Но за три года он прочел целую библиотеку, от строки до строки переписал «Хаджи-Мурата», стремясь постичь секрет ясной, выразительной фразы, и как будто кое-чему научился… Его сюжеты просты, несложны, в них нет ничего необыкновенного, бьющего на эффект, но зато и ничего надуманного, фальшивого, заимствованного у других – только то, что он знает и видел сам, пережил, испытал на себе, к чему лично прикоснулся.

Он не сразу стал понимать, что пишет вовсе не так уж плохо. Не сразу догадался, как вообще труден путь, который он себе избрал, и как нелегко и не скоро добыть победу, когда хочешь дать что-то свое, пусть даже на первых порах небольшое, негромкое, но свое – так, как только ты один видишь, понимаешь и чувствуешь.

Если Алеша посылает рукопись по почте, она попадает в поток, который ежедневно плывет во все редакции страны. Писать никому не возбраняется. Нужен острый, не притупившийся, чуткий глаз, чтобы выудить из захлестывающего половодья стоящее, не проглядеть талантливую руку. Нужно потратить потом время, энергию, поволноваться, может быть, с кем-то крупно поспорить из-за никому не ведомого Лукова. Но… в журнале «очередь» из рукописей «бесспорных» – уже известных, признанных, именитых писателей…

Крепкая дружеская рука, протянутая вовремя… Алеша об этом читал, знает… Старик Григорович на пороге домика молодого Чехова… Взволнованный, возбужденный Серафимович с толстой, густо исписанной пачкой дешевой бумаги, присланной из далекой донской станицы…

Но стучатся не в каждую дверь, а за время своих не очень частых хождений по редакциям Алеша по застенчивости ни с кем не сумел подружиться, свести близкое знакомство. Неловкий, стеснительный, молчаливо выслушивающий оценки своего творчества, он везде, куда бы ни пришел, человек с улицы, которого никто не ждет.

Вот он открывает дверь и входит…

– Здравствуйте!

– Здравствуйте.

– Я принес рассказ. Посмотрите, может…

– Хорошо, оставьте. Мы познакомимся.

Он плохо ест и спит от волнующей надежды: а вдруг на этот раз удача? Ведь он писал рассказ целый месяц, хотя в нем всего несколько страниц, перепробовал множество вариантов, пока не нашел самый лучший. Он переживал каждый поворот событий, каждого человека представлял сам себе, как актер, – жесты, походку, интонацию голоса…

Через две недели он приходит за ответом.

– Неплохо, у вас есть способности… Но, как бы вам сказать… Наша задача… В первую очередь нас интересует…

И он уходит, засунув в карман потертого пальто смятые листки, к которым полностью пропало любовное чувство. Рассказ уже и в самом деле кажется никуда не годным. Он размышляет над тем, что говорил редакционный сотрудник, торопящийся поспеть за газетной хроникой, – нет, у него это не выйдет… А если все же попробовать? Ведь пишут же так. Почему же не умеет, не может он?

На Пушкинской вдоль гранитной ограды сквера – длинный ряд автотакси: «Победы», «Волги». Водители сбились в кучку, покуривают, смеются. Отдельно ото всех, безучастный к шуткам товарищей, боком привалившись к машине и засунув руки в карманы короткого полушубка, стоит пожилой шофер. Небритое лицо его сумрачно, насуплено… Алеша вглядывается, прищуривает глаза: какое сходство с тем, что врезался в память и не дает покоя…

И Алеша загорается совсем другими мыслями. Вот об этом он напишет. Пусть потом ему скажут: «Знаете, в первую очередь нас интересует…» Это обязательно надо написать! Почему обязательно? Он не знает, не может объяснить, только чувствует – обязательно! Есть в этом что-то важное и значительное, что-то очень нужное. И это – выйдет. Он уверен, он не сомневается: рассказ уже давно живет, шевелится в нем, просится на бумагу. О том самом шофере, хмуром, всем недовольном человеке, что привозил из родильного дома молодую женщину и ее новорожденного сына…

Золотятся луковки кремлевских соборов, по пустынным улицам Москвы шофер едет обратно… И вспоминает, как вот так же когда-то привез домой свою жену… Какая она была тогда молодая! И он был молодой… С русым чубом, в сатиновой косоворотке, в кепке, которую вместе покупали в Мосторге… В ту пору жена слышала от него одни добрые слова… И что-то светлое и грустное пробуждается в неласковой душе шофера. Сожаление о как-то не так прожитой жизни, о слишком быстро миновавшей молодости, сочувствие чужому счастью, где все и чище, и лучше…

* * *

В длинном узком коридоре, как всегда, горят электрические лампочки без абажуров. В непроветриваемом воздухе горьковато-пряный запах табачного дыма, смешанный с неисчезающим вот уже с каких пор запахом масляной краски, которой окрашены стены. Темные громады шкафов с криво обвисшими глухими фанерными дверцами… Откуда-то доносится накладывающийся друг на друга треск пишущих машинок, голос человека, разговаривающего по телефону.

Алеша открывает дверь без предварительного стука. Он уже знает: в эту дверь не стучат, она – в общую комнату, на стук никто не отвечает. Открывается только половина двери, она высока и узка.

Это та самая комната, в которой три года назад произошло знакомство с Идой Борисовной. Ее давно уже нет, она вышла замуж за ленинградского писателя и уехала, на ее месте сидит пожилой лысоватый человек, по имени Григорий Иванович. Из комнаты вынесена часть столов, теперь в ней просторнее, но все же не настолько, чтобы можно было свободно двигаться; на диване и на подоконниках уже не громоздятся толстые картонные папки: должно быть, перекочевали в те шкафы с кривыми дверцами, что стоят в коридоре.

На столах сильные штепсельные лампы бросают из-под абажуров яркий свет на разложенные бумаги, но верхняя люстра не зажжена, и комната в полумраке.

Уже из двери Алеша видит, что Григория Ивановича нет.

– Вы к старшему консультанту? – спрашивает женщина из-за ближайшего стола, должно быть, запомнившая Алешу по прежним его посещениям, а может, просто догадываясь о цели прихода. Наметанному глазу нетрудно определить начинающих авторов, когда они переступают порог редакций. – Посидите, он куда-то вышел.

Алеша опускается на диван, на самый его краешек. С протезом так удобнее потом вставать. Пружины старого сиденья звучно скрипят и поют, и Алеша смущается, что производит столько шума в комнате, где должна господствовать почтительная тишина.

Он сидит, а со стены на него строго, нахмурив брови, смотрит из рамы Лев Толстой, чьи сочинения он переписывал, стараясь усвоить слог, и будто спрашивает: «Что, не помогло? То-то… не за свое дело берешься…» Выдерживать осуждающий толстовский взгляд нелегко, и Алеша переводит глаза на другую стену, на портрет Чехова – этот добрее и мягче, и в прищуре его из-под пенсне на шнурочке что-то ободряющее: «Ничего, брат, держись!.. Я-то знаю, каково начинать!..»

И у Алеши становится спокойнее и увереннее на душе. И опять им завладевает мечта, которая, несмотря на все неудачи, не тускнеет, не погасает, а, как доброе вино, с течением времени только приобретает все большую пьянящую крепость.

Он представляет, как в одно прекрасное утро почтальон вместе с газетами, что выписывает Алеша, приносит ему холодный с мороза, в яркой красочной обложке журнал с чуть слипшимися от свежей пахучей краски страницами. И в нем – его, Алешин, рассказ… Его фамилия, имя – Алексей Луков… Рисунки… На них люди, которых подсмотрел он в жизни, а потом воссоздал на бумаге, оживил, заставил говорить, совершать поступки. Они такие, как он представлял в воображении, видел внутренним зрением, и в то же время здесь, на страницах журнала, набранных ровным типографским шрифтом, в рисунках художника они уже как-то отделены от него, в них уже что-то свое, самостоятельное, и Алеша как бы даже не имеет к ним никакого отношения…

Он берет журнал с собою на работу и стоит с ним сначала в очереди на троллейбус, потом едет через всю Москву, идет по улице. И все стоящие с ним в очереди, едущие в троллейбусе, идущие рядом по тротуару прохожие представляются ему читателями, и он почти видит, как они будут читать его рассказ – в перерыве на работе, в вагонах пригородных электричек, дома, в семейном кругу, при вечерней лампе… Вот этот старик в шинели железнодорожника, эта девушка-работница, спешащая на завод к началу смены, женщина с хозяйственной сумкой в руке, свернувшая в булочную… Как будут сличать они то, что он написал, со своими жизнями и судьбами и, быть может, одобрительно улыбаться, кивать головой, узнавая самих себя свои ежедневные будни, свои простые человеческие мысли и чувства…

Он положит журнал у себя в кабинке, на стол, рядом с инструментами. Может, забежит Майя… Она иногда приносит в починку часы какой-нибудь подруги или знакомой. Конечно, она обратит внимание на журнал – ведь она любит литературу, книги, не пропускает новинок.

– О, – скажет она, – свежий номер? Что-нибудь интересное?

– Не знаю, – ответит Алеша. – Я еще не успел посмотреть. Возьмите, полистайте…

И обязательно такой же номер журнала он отошлет в далекий Алейск, старенькой, уже вышедшей на пенсию Марфе Игнатьевне, воспитательнице детского дома. Это она приняла его, в тряпье и бинтах, и долгие месяцы отхаживала, сводила с него лишаи и коросту. Это она учила его ходить на костыликах, внятно разговаривать, потому что от ранения и контузии у него что-то нарушилось в речи… На праздники она обязательно что-нибудь ему дарила – игрушки, сласти, сидела у его кровати, когда он заболевал… Пусть же теперь узнает, что из него вышел не только часовой мастер…

Хлопает дверь, в комнату входит высокая женщина в черном костюме, плотно облегающем фигуру.

– Я дозвонилась… – громко, обращаясь ко всем, говорит она. – Больше путевок не обещают. Но если связаться с министерством…

Склоненные головы поднимаются от столов.

– Как? – спрашивает кто-то из угла. – Они же заверили, что мы можем рассчитывать по крайней мере еще на десять… Рогов говорил моему мужу…

– Я только что сама говорила с Роговым…

Начинается шумный общий разговор, вокруг дележа курортных путевок закипают страсти. Присутствие постороннего не смущает разговаривающих. Они как будто даже не замечают Алеши. И ему понятно почему. Что он в глазах этих людей? Так, какой-то «начинающий», ничего не значащий юноша с худым продолговатым лицом, приткнувшийся на диване. Зашел – и бесследно исчезнет…

Но одна из женщин – не та, которая предложила подождать, – все-таки вдруг обращает на Алешу внимание:

– А вы, молодой человек, к кому? К Григорию Ивановичу? Нет, он сегодня больше не будет… Он уехал на встречу с индийскими писателями. Лидия Васильевна, разве вы не сказали товарищу?

Алеша, опираясь на палку, поднимается с низенького дивана.

– Что ему передать? – продолжает женщина. – Ах, рукопись! Хорошо, я скажу. Как ваша фамилия? – Она записывает на листке настольного календаря. – Хорошо, товарищ Луков… Нет-нет, не беспокойтесь, не заходите больше – вам пришлют рецензию.

Алеша благодарит – слов его благодарности уже никто не слушает и на прощанье не отвечает, все заняты волнующим разговором о путевках – и выходит.

Спускаться по лестнице ему еще неудобнее, чем подниматься. Он сходит – ступенька за ступенькой, – перебирая руками по перилам, наваливаясь на них всею тяжестью тела.

Москва уже в вечерней тьме, зажжены все фонари. Вверх по улице Горького – красные хвостовые огни на полном газу летящих автомобилей. А сверху, на Манежную площадь, такой же стремительной лавиной, в ярких звездах подфарников, низвергается встречный поток.

Пришлем рецензию… Алеша знает, что означают эти слова.

Широко шагая, движением всего корпуса выбрасывая вперед протезную ногу, он стучит палкой по наледи, покрывающей асфальт, бодря себя этим крепким, звонким стуком, и старается настроиться так, будто ровно ничего не произошло.

«Что ж… – думает он, как думает всегда в таких случаях. – Будем чинить часы… Это тоже дело».

Дома он варит на газовой плите пельмени и ест их, сдобрив сливочным маслом. Это его обед. Дешево, сытно, а главное – быстро, приготовление не занимает много времени

Еще не подошел час, когда детей укладывают спать, но на этот раз в коридоре почему-то тихо. А, сосед купил телевизор…

На столе лежит, маня, притягивая к себе, тетрадка с очередным неоконченным рассказом.

Алеша подходит, берет ее в руки. В памяти всплывают прокуренный редакционный коридор, темные громады покривившихся от груза шкафов… Сколько же, должно быть, погребено в них таких тетрадок…

В Алеше возникает движение разорвать рукопись на клочки и выбросить в форточку – раз и навсегда. Но глаза его пробегают по строчкам, и он чувствует, что не сможет, не в силах так поступить, потому что это как уничтожить чьи-то жизни…

А вот неудачное выражение… Рука сама тянется за карандашом – исправить. Алеша придвигает стул и через пять минут с головой уходит в работу.

Черные глыбы шкафов-саркофагов уже не маячат в его сознании.

Он – упорен.

И, кроме того, не теряет надежды, что однажды его тетрадки все-таки попадут в руки человека, в существование которого он верит, встречи с которым так давно ищет. Он не знает, где находится этот человек, за какой редакционной дверью состоится их встреча, но человек этот представляется Алеше так отчетливо и зримо, будто они уже встречались не один раз.

У этого человека хватит терпения прочесть Алешины тетрадки от начала до конца, не проглядеть, скользя глазами по строчкам, а прочесть – слово за словом, не морщась недовольно, что написано от руки, а не напечатано на машинке, и не пробрасывая страниц, если покажется, что суть схвачена и дальнейшее понятно. Человек этот увидит все – и промахи в сюжете, и длинноты, и ошибки стиля, и молодость ума, и местами излишнюю горячность чувств – все, что обычно замечают в редакциях и что служит основанием для возвращения рукописи автору. Но человек этот увидит и другое… И, прочтя, не отбросит тетрадку в сторону, а, любовно погладив ладонью обложку, скажет кому-нибудь рядом, посветлев глазами:

– Знаете, а ведь это – художник…

1959 г.

Порог

Шторм разразился у турецких берегов. Он прошел над северной Анатолией, над проливами, повернул на юг и, постепенно теряя силу, затих где-то среди греческих островов. Его неистовство не коснулось Крыма. Над лиловыми горами, слепя, по-прежнему латунно блестело знойное небо.

Но шторм раскачал все море. На прибрежные скалы, на крымские пляжи, на вертикальные стены глинистых обрывов двинулись водяные хребты.

Это началось ночью. Жители маленького поселка, приросшего домиками к уступам каменной горы, проснулись от тяжких ударов в подножие полуострова.

Пассажирский катер из Ялты, швартовавшийся у причала ровно в семь утра, не пришел. В море не было видно ни одного парохода. На мачте, на краю обрыва над пляжем, повис черный флаг, запрещавший купание.

Загорелый парень с водоспасательной станции мог бы и не столь строго выполнять служебную инструкцию: охотников купаться все равно не находилось. Курортники, проводившие здесь свои отпускные дни, поглядев с обрыва в почтительном и боязливом уважении на бунтующую стихию, расходились по домам, предпочитая шахматы, недочитанные книги или просто бездумное лежание на брезентовых раскладушках в тени пыльной пожухлой зелени, нависавшей над дворами, кривыми щебневыми улочками и переулками поселка.

Тринадцатилетний мальчик в одних лишь синих вылинявших плавках, подобрав к подбородку колени, сидел на краю обрыва, среди зарослей колючего боярышника. Рядом с ним на короткой, спаленной зноем траве, еще две недели назад живой и зеленой, лежали его небрежно брошенные клетчатая рубашка и сатиновые спортивные брюки на резинке.

Мальчик был худ и тонок телом, узок в еще и не начавших по-мужски развиваться плечах. Солнце обуглило его до негритянской лиловатости, выбелило густые, не привыкшие встречаться с гребешком волосы.

Он не случайно выбрал себе место именно здесь, в кустах, защищавших его от посторонних глаз. Под брюками и рубашкой на траве лежала еще пустая веревочная авоська. Мальчик был послан в продуктовый магазин и должен был давно уже вернуться домой с кульками сахара, вермишели и банкой топленого масла.

Сестра, кажется, подозревает, что он тут. Дважды на склоне горы мелькало ее желтое, с черными поперечными полосками платье. Ей абсолютно нечего делать вблизи берега, она никогда не ходит по косогору: боится исцарапаться о колючки и, кроме того, убеждена, что под каждым камнем, в каждой расселине таятся ядовитые змеи. И вообще она собиралась варить варенье из кизила: чистила плоды, попросила у хозяйки медный таз с длинной ручкой… Значит, она все-таки видела, как он, нарочно бодро и целеустремленно прошагав под окнами вверх по переулку, тут же cвернул в сторону и скользнул на тропинку, что петлями сбегает к морю меж стволами старых, задумчиво-молчаливых, неподвижных кипарисов…

Ох, эта сестра! Какую он сделал оплошность, что согласился поехать в Крым под ее опекой! Она учится в педагогическом институте, скоро станет воспитывать мальчишек и девчонок, и теперь на нем тренируется. Вся воспитательная наука, если только сестра ее правильно выучила, состоит из одних запрещений:

– Не пей много воды, это вредно! (Интересно, а как же быть, если жажда?)

– Не ходи босиком, это некультурно, порежешь ногу!

– Не сиди на солнце с открытой головой – тебя хватит удар!

– Не лезь на скалу – разобьешься!

– Не купайся долго – схватишь простуду!

Придумает же – простуду!.. В воде тепло, как в ванне…

А сегодня утром, когда, возбужденный штормовым шумом моря, он только заикнулся, что хочет посмотреть на волны, последовало железное, категорическое предупреждение:

– Если приблизишься к обрыву, немедленно отошлю тебя домой. Понял?

Странно… Совершенно непонятно! На обрыве ведь перебывало уже все население деревушки. Просто сестра трусиха, перед морем у нее необъяснимый страх. Она боится его, даже когда оно совсем спокойно…

Рождение валов можно было проследить от самого горизонта. Они шли неторопливой чередой и казались на расстоянии невеликими и безобидными, не страшнее тех легких морщин, что свежий ветер целыми днями гонит к берегу и кладет каймой слепящей пены на пляжную гальку. И только белые гривы обнаруживали их безмерно великую и безмерно тяжкую массу…

У берега они замедляли свой ход. Море не спешило. Оно будто примеривалось, собирало энергию в один концентрированный сгусток – как боец-тяжеловес, когда приходит момент его рассчитанного сокрушающего удара.

Вал начинал подниматься над морем, расти и отвесной стеной шел на черные, в космах рыжих водорослей камни вблизи береговой черты. Пенный гребень карнизом нависал над камнями, загибался – круче, круче… И рушился… Глухо взрывалась толща водяной горы, сотрясалась земля. От краев обрыва отваливались красные глыбы. Бурлящий, скачущий шарами, там и тут взрывающийся вал ложился на береговую полосу, раскатывался во всю ее ширь и длину, подбегал к подножию обрыва и, уже растратив свой яростный напор, лишь мягко лизнув мокрую глину, укрощенно отступал, оглушительно гремя галькой. Прибрежные камни показывались из воды и пены, но снова на них уже надвигалась мутно-желтая стена и гребень ее загибался карнизом…

Нет, море и берег не враждовали. Как ни яростно сшибались они, как ни угрожающе грозен был при этом грохот – под безмятежным небом, в спокойном свете солнца, в праздничности окружающих красок это все-таки не походило на битву, когда противники не щадят друг друга. Тут не было озлобленности, тут был азарт какой-то жуткой и веселой игры, которую затеяли равные по силе и упорству исполины. И море, обрушившись на берег и отхлынув назад, всякий раз точно зазывало принять участие в этой веселой, жуткой игре. Будто мало было ему гранитной стойкости загородивших берег скал, и оно, бросая вызов, искало еще новых противников, достойных себя…

Под обрывом возвышался камень. Когда-то, как и все другие прибрежные камни, он свалился с горы, но это было так давно – он даже не сохранил воспоминаний о свежести горного воздуха, о росной прохладе облаков, стекающих по склонам Яйлы, о том, что некогда составлял одно целое с вершиной. Море было теперь его стихией, привычными стали неумолкающий шум и плеск волн, их соленые поцелуи.

Оставив рубашку и брюки в кустах, мальчик спустился по откосу, пока позволяла крутизна, а потом, смерив глазами расстояние, перепрыгнул на камень.

Гранит был забрызган волнами. Нужна была немалая цепкость, чтобы удержаться на его скользкой макушке, но мальчик удержался. Он встал на самой верхней точке – во весь рост, гибкий, казавшийся издали тоненьким прутиком.

Теснясь, стремительный поток вновь ринулся на узкую береговую полосу, на камень, где стоял мальчик. Длинный, по-змеиному шипящий язык лизнул верхушку гранита. На миг холод остановил сердце, но тут же мальчик громко рассмеялся, весь захваченный острым, нервно-веселым возбуждением.

Он жадно, радостно вбирал в себя все, что видели его глаза и воспринимал слух, – все краски, звуки. Это было так восхитительно, великолепно – стоять под брызгами, среди рева и клокотания бурунов, грома гальки, которую беспрерывно волокло по пляжу то вперед, то назад! Каждый удар моря, казалось, бил не в камни, не в берег, а прямо в его трепещущее, замиравшее, переполненное восторгом, страхом и непонятным счастьем сердечко…

Мальчик хорошо знал этот участок пляжа. За месяц, проведенный тут, он познакомился с каждым камнем в прибрежной полосе. Он качался на волнах, держась за рыжие бороды водорослей, которыми космато обросли гранитные глыбы, нырял возле них, охотясь за серебристыми рыбками, неуловимо ускользавшими среди колыхания солнечных нитей и пятен. Здесь скверное дно – неровное, в крупных, похожих на гигантские яйца, булыжниках. Они оглажены прибоем, по ним трудно входить в море и еще труднее выбираться: ноги соскальзывают, застревают, зажатые, будто капканом. Справа от горбатого камня, похожего на верблюда, со дна, как шпаги, торчат изъеденные, источенные морской солью остатки рельсов, на которых когда-то держался здесь лодочный причал. По левую сторону, между этим камнем и другим, что подобен черепахе, проход широк, там нет булыжников, зато поперек прохода порогом пролегла каменная гряда, и за нею сразу же обрыв и темная морская глубь – густого, сине-зеленого, бутылочного цвета…

Мальчик стоял на камне, забрызганный соленой влагой, тело его лаково сверкало, окропляемое мельчайшей искрящейся водяной пылью, что сеялась и облаками носилась в воздухе, рождая порой перед глазами недолгую яркую радугу. Он уже не вздрагивал, когда вокруг расстилалась шипящая пена и на камень угрожающе вскидывался длинный язык. Он уже привык к этой близости, она не пугала его. Даже хотелось, чтобы вал поднялся еще выше и грознее наступал на сушу, чтобы еще более тяжким и всесотрясающим был грохот, чтобы еще стремительнее, еще более пугающе набегал на камень прибой. В размеренно-размашистых накатах моря, в музыке его тяжких ударов было что-то завораживающее, такое, чему душа невольно и охотно отдавалась в плен. И что-то необъяснимое, властное, вопреки рассудку, сознававшему опасность, необоримо тянуло мальчика еще дальше вниз, в пенный грохот прибоя. Ему хотелось быть еще ближе к ослепительному реву воды, и он все подвигался и подвигался на самый край камня, каждый раз радостно, со смехом вскрикивая, когда пенный язык охлестывал его ноги.

Потом мальчик присел на корточки, совсем приблизив себя к гремящим галькой всплескам.

Не двигаясь, с напряжением всех мускулов, затаив дыхание, вглядывался он в беснование пены у камня и вдруг, неожиданно для самого себя, прыгнул с камня в эту пену.

Он коротко вскрикнул – от неожиданности своего прыжка, от мгновенного холода воды, схватившей его в свои тесные объятия и сразу же рванувшей и потащившей куда-то, от испуга перед этой силой, которой, как показалось в первый момент, невозможно было противостоять.

Но в следующую секунду ноги его нащупали дно – живую, перекатывавшуюся вслед за движением воды гальку, и он встал, выпрямился, с трудом удерживая равновесие. Вода схлынула, обнажив пляж; шумно, гоня перед собою пенные клубки, подступила вновь, приподняла мягко, окунув по горло, опять отступила, – он устоял.

А спустя несколько минут он уже свободно ходил вдоль обрыва, иногда только, чтобы не унесло обратной волной, придерживаясь за глину руками. Мыльные хлопья пены шипели на его фиолетово-коричневой коже.

Ничто еще не давало ему такого веселья, такой пронзительной остроты чувств, как забава, какую он придумал. Будто дразня море, он подходил к нему ближе; на берег накатывался вал; хохоча во все горло, мальчик удирал от него. Но волна настигала, хватала за ноги, опережая, забегала вперед, топила с головой. Задыхаясь от смеха, он с криком, визгом, восторгом бил вспененную воду кулаками, прогоняя ее прочь, отталкивая руками и ногами. Он упоенно играл с морем, в своем безудержном озорстве не сознавая всей колоссальной несоразмерности сил.

Но море напомнило ему об этом. Он увлекся и вышел слишком далеко из своей безопасной зоны. Море сшибло его с ног, потащило, избивая галькой, поперек пляжа и бросило у подмытой глиняной стены. Исцарапанный, вмиг утратив озорство и веселость, он поднялся на ноги, с налипшими на глаза волосами, отплевываясь, стирая ладонями грязь и воду с лица.

Он был не только испуган, он был обижен и рассержен и смотрел на колыхание моря сквозь льющиеся с головы струйки так, как посмотрел бы на своего сверстника, если бы в разгар шумной возни тот нарушил условленный предел и поступил нечестно, коварно, причинил боль.

Бессознательно он сделал то же, что сделал бы, если б перед ним был настоящий сверстник: рассерженно, с одним желанием немедленно отплатить, сквитаться, смело и прямо пошел на обидчика.

Но море не собиралось шутить. Как бы для того, чтобы мальчик почувствовал всю малость сил, с которыми вступал в бой, оно дало ему увесистую затрещину своей хлесткой ладонью, опять сбило с ног и отшвырнуло в глину.

Мальчик поднялся, злой и упрямый.

Теперь он не мог отступить. То, что притянуло его в волны, все-таки не было простым безрассудством…

Наказав мальчика, море слегка утихло, точно поняло, что силы еще пригодятся и нечего их тратить понапрасну. Верблюд и Черепаха, как называл про себя мальчик два прибрежных камня, показались из кипящих бурунов. На все стороны с них стекали седые струйки. Водоросли, возмущенно встававшие дыбом, когда накатывались волны, устало поникнув, полоскались по бокам. Приближаясь, колыхался, вырастал, набирая мощь, мутно-зеленый, расписанный пенными зигзагами вал… Но здесь, у берега, за грядой камней, море на какой-то быстротечный момент приобрело успокоенный, почти безмятежный вид.

Если воспользоваться этой паузой и быстро выбраться за гряду скал, вон там, между Верблюдом и Черепахой, где ровное дно и только один каменный уступ, за которым сразу глубина, вал не успеет подхватить на гребень и бросить на камни, на их острые, словно зубы хищных рыб, грани…

Волнение ознобом пробежало по телу, когда не мыслью, не в сознании, а порывом всех чувств в мальчике возникло дерзостное намерение. У моря титаническая сила, но сила эта слепа. Надо только точно рассчитать паузу и расстояние. И стремительно отплыть от камней!..

Выждав, пока разобьется и схлынет череда волн и в накатах моря вновь наступит быстротечная передышка, мальчик, холодея от собственной решимости, рывками тела расталкивая воду, бегом устремился в промежуток между Верблюдом и Черепахой, через который только и можно было попасть на простор моря.

Он не слышал гремевшей где-то за спиною с обратным течением гальки, не чувствовал неровного, скользкого, каменистого дна, будто его и не было вовсе под ногами, и видел только то, что было прямо перед ним: узкий проход в камнях, колыхание солнечных бликов на зеленовато-желтом глянце воды и медленно, неспешно вырастающий из моря вал.

Не спуская с него глаз, мальчик сделал навстречу шаг, еще… Вот и порог, он желтеет сквозь воду, только поставить ногу…

– Поздно! – сказал себе мальчик, чтобы оправдать свою внезапную, остановившую его трусость.

Было еще не поздно. Время еще позволяло. Он успел бы сделать последний шаг, вал был еще далеко, только начинал подниматься.

В следующий миг действительно стало поздно. Мальчик понял это, понял, что теперь не сумеет даже отскочить обратно, в спасительную зону под обрывом.

Все замерло и онемело в нем, когда вокруг ослаб и померк свет дня и он увидел над собою грязно-зеленую стену воды и свешивающийся бахромчатый гребень…

Он сообразил повернуться спиной и закрыться руками – в подсознательном стремлении защитить глаза и лицо.

Тяжесть и грохот обрушились на мальчика. Его придавило ко дну и тут же, вертя и швыряя как попало, ударяя о твердое, понесло, потащило в массе ревущей воды и взметенной гальки.

Он долго выкашливал из легких горькую воду – обессиленный, зеленовато-бледный, вцепив холодные фиолетовые руки в шершавый гранитный выступ. Его прибило к тому самому камню под обрывом, с которого он спрыгнул в пенные накаты моря. Мокрые волосы залепили лицо, глаза щипало и резало от попавшего под веки песка. На груди алела длинная царапина, остро ныла коленная чашечка, ушибленная крупным голышом. Он был оглушен – море дало такую встряску, что прошло время, прежде чем его рассудок вновь обрел ясность.

Он решил, что с него хватит. Ему просто повезло, что он выскочил. Могло кончиться не так. Он отдыхал, накапливая силы, чтобы взобраться по откосу наверх, туда, где лежала его одежда.

Валы рушились и взрывались, поминутно его обхватывала шумная, закрученная бешеными воронками вода, больно ударяла галька. Верблюд и Черепаха скрывались, показывались – будто тонули и выплывали из моря; рыжие космы водорослей остервенело мотались по бокам; цепкость, с какой они держались за камни, удивляла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю