Текст книги "Любовь — последний мост"
Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)
Летний ветер мягко веял в парке Центра конференций. Жужжали пчелы. От множества роз на большой клумбе исходил сладкий аромат. В тени старых деревьев стояли белые стулья. Клод сняла туфли.
– Я всегда мечтала стать фотографом, – рассказывала она. – Еще во время моей студенческой практики я начала делать репортажи о жизни безработных. Об обитателях сырых, непригодных для жилья квартир. Сегодня все стало куда хуже, но кое-кто заботится о том, чтобы это не становилось столь очевидным – у нас. А то, чего якобы нет, не снимешь… На Востоке, в третьем мире, – там никто не заинтересован в том, чтобы скрывать нищету… Я очень рано узнала, что такое нужда, что такое голод и отчаяние. Я сама из бедной семьи…
– Как и я, – тихо проговорил он.
– Я так и подумала. Поэтому с самого начала между нами возникла какая-то связующая нить. Мои родители были, конечно, коммунистами, французскими коммунистами. Они работали на заводах в грязных цехах за жалкую, нищенскую зарплату. Они, обессилевшие, надорвавшиеся, умерли молодыми. Когда редакция послала меня на первую войну, я была так потрясена страданиями, нищетой и смертью, что это нельзя выразить словами. Редакторы уверяли меня, будто мои снимки выражают мои чувства, что они повлияют на тех, кто затевает войны, кто считает убийство себе подобных единственно возможным для человечества выходом и постоянно со все растущим энтузиазмом эту свою деятельность углубляет и расширяет.
Она умолкла и посмотрела на старые деревья.
Через некоторое время Клод продолжила свой рассказ:
– Когда я была маленькой, я, конечно, ходила с родителями под красным знаменем и распевала «Интернационал», а перед сном истово молилась Богу, чтобы Он не оставил своими заботами папу, маму и меня, и чтобы Он помог родителям получить работу полегче, и чтобы пролетарии всех стран соединились…
Неожиданно Клод умолкла.
– Что случилось?
– Слишком уж я разговорилась. – Она массировала пальцы ног.
– Продолжайте, пожалуйста. Что было дальше?
– А дальше, – кивнула она, – мне пришлось убирать комнаты в самых дешевых гостиницах и работать официанткой, чтобы скопить деньги на учебу… С вами происходило что-то похожее?
– Да, – сказал он.
– Но вы никогда не были коммунистом.
– Никогда.
– А кто вы?
– Не понял?
– Кто вы… ну, в смысле политики?
– Никто.
Клод встала со стула.
– Что значит «никто»? Каждый человек какой-то да есть: левый он или правый, консерватор или экстремист.
– Только не я, – сказал он, и ему сделалось не по себе.
– Вы хотите сказать, что политикой вовсе не интересуетесь?
– Пожалуй.
– И никогда не интересовались?
– Никогда…
Они посмотрели друг на друга, и он первым отвел взгляд.
– Довольно много всякого выясняется в «наш чудесный день», да?
– И хорошо, что так. Выходит, вы никогда не интересовались политикой. А ваши родители? Вы ведь упомянули, что они были из бедняков?
– Мать, – сказал он. – Отец умер, когда меня еще не было на свете. А мы с матерью… у нас часто нечего было есть… жили мы так плохо, что, сколько я себя помню, мной всегда владела одна-единственная мысль: выбиться из нужды, все равно как, и никогда, никогда больше не быть бедным! И всю свою жизнь я следовал этой мысли… Однажды на короткое время, очень ненадолго, все у меня стало иначе… Но теперь я встретил вас, Клод. Здесь, в Женеве… И… и теперь я не знаю, кто я…
– Я тоже этого о себе не знаю. Никто этого не знает…
– Я не в этом смысле… Я не знаю, где мое место в жизни, и никогда этого не знал, я никогда не хотел себя причислять ни к одному движению и ни к одной партии, я хотел только работать, заниматься своим делом, вот и все…
– И никогда больше не быть бедным, – напомнила Клод.
– И никогда больше не быть бедным, – согласился Филипп. – И теперь вы презираете меня за это.
– Я вас вовсе не презираю, – сказала Клод. В ее глазах светилось сочувствие и понимание. Он увидел в них прыгающие золотистые искорки и свое отражение, совсем крошечное. – С таким же успехом вы могли бы презирать меня. Коммунизм, в который я верила, рухнул. И ни слезинки у его гроба я не пролила. Так что же? «Да здравствует капитализм, да здравствуют победители!» Победителей все любят, разве не так?
В кронах деревьев громко пели птицы. Сильно пахли розы. Над парком прогромыхал самолет «Свисэйр», шедший на посадку. Его реактивные двигатели пронзительно завывали и ревели, ветви деревьев прогибались, розы приспускали свои бутоны.
– Я хорошо понимаю, что вы могли стать коммунисткой, – сказал он, когда шум немного утих. – Но… как вам удалось… я хочу сказать – столько лет…
– Я знала о восстании в Венгрии, которое подавил Советский Союз. Я знала и о восстании рабочих в ГДР. Но когда это случилось, я еще не родилась, а когда советские танки покончили в 1968 году с «пражской весной», мне было семь лет. Я стала коммунисткой вопреки тому, что случилось в Праге, несмотря на венгерские события и восстание рабочих в ГДР. Но потом, во время одной из войн, в которой был повинен Советский Союз, я словно проснулась, я осознала, что коммунисты ведут себя преступно, и после этого я уже не могла больше быть коммунисткой. Я больше ничему не верила. Мне осталось только бороться против войны. И против всех, кто эти войны развязывает. Сражалась я с помощью фотокамеры. Но ведь отнюдь не одни коммунисты повинны в войнах, такого же рода преступления совершают и капиталисты, и я, репортер и хроникер, каждый раз убеждалась в том, что есть преступники на той стороне, как есть они и на этой… Страшные пришли времена…
«Что эта женщина мне рассказывает? – подумал Филипп. – И в чем она признается мне, с которым познакомилась лишь вчера и которого сегодня ночью била по лицу, как безумная? Пускается со мной в такие откровения и в то же время – «не прикасайтесь ко мне! Не смейте никогда больше этого делать!» Что с ней происходит, с этой женщиной? Одним отчаянием от политических ошибок этого не объяснишь…»
– Да, времена тяжелые, – повторила Клод и посмотрела на клумбу с розами. – Знаете вы, кто такой Стефан Гейм?
– Писатель? Да. Он живет в Берлине.
– Я хочу рассказать вам кое-что о Стефане Гейме, хорошо?
– Конечно.
– Однажды, это было в 1993 году, журнал «Пари Мач» послал меня к нему. Ему как раз исполнилось восемьдесят лет. Я первым делом прочла его автобиографическую книгу под названием «Некролог», она вышла в 1988 году, еще до падения стены. Я всегда стараюсь побольше узнать о людях, о которых буду делать репортажи…
– Я думал, вы снимаете только там, где идет война…
– Это можно делать только некоторое время, долго не выдержишь. Потом необходимо сделать паузу… и снимать, например, портретные зарисовки. В «Некрологе» Гейм описывает, как однажды его пригласили в Австралию, в Аделаиду, на фестиваль культуры. И как один товарищ из партийной газеты «Трибюн» спросил его о том, какого мнения он о социализме в ГДР. «I feel that socialism is our baby», – ответил Гейм журналисту из коммунистической газеты. – «Представьте себе, что социализм наш ребенок. А если малыш косит, или у него ножки кривые, или лишай на голове – убить его, что ли, из-за этого? Надо постараться вылечить его…»
И снова у них над головами зарокотали и завыли двигатели идущего на посадку самолета, снова задрожали ветви деревьев и поникли розы. Но вот шум опять улегся.
– Вылечить это «дитя-социализм» – вот где был важный момент приложения усилий. Человечество исторгло из себя немало великолепнейших идей – например коммунизм или родственное ему по духу христианство. Но великолепными эти идеи остаются лишь до тех пор, пока не попадут в руки идеологов. Стоит идеологам овладеть ими, как они немедленно их изменяют и извращают до неузнаваемости. Вспомните о чудовищных преступлениях католической церкви! Или о страшных преступлениях коммунистов! В ГДР идеологи и бонзы, дураки, преступники и убийцы сделали все, чтобы погубить «дитя-социализм». А Гейм боролся за то, чтобы спасти и вылечить это дитя с лишаем на голове.
– Но сколько бы он ни боролся, сколь опасно для него самого это ни становилось, все его старания оставались бесполезными, потому что эти бетоноголовые вскоре всякий интерес к ребенку потеряли. Совершенно. И когда они своим правлением довели ГДР до полного хозяйственного фиаско, люди, которые были сыты этим по горло, вышли на улицы с красными флагами и скандировали: «Народ – это мы!» Да, но очень скоро красные флаги куда-то пропали, а вместо них появились черно-красно-золотые, и теперь они скандировали уже не «Народ – это мы!», а «Мы – один народ!». И по сей день Гейм, и я, и еще многие другие сидим и гадаем, кто был тот гениальный пиарщик, который изменил в лозунге всего одно слово, а смотрите, как все покатилось и полетело вверх тормашками, как произошло нечто, до сих пор в истории не происходившее: страна как бы сама по себе «срослась». Помните? Все шло страшно быстро. И когда Восточный блок начал трещать по всем швам, капитализм наконец взял верх над социализмом. Но это не заставило Гейма переменить свою позицию, он продолжает писать, выступать и бороться за то, что считает справедливым.
Она посмотрела на Филиппа, и в ее черных глазах опять запрыгали золотистые точечки, а летний ветер донес до них аромат роз. Губы ее задрожали, она старалась улыбнуться.
– А что касается капитализма, – продолжала свою мысль Клод, – то он, хитрец, просто-напросто прячет свою плешивую голову под париком! Я недавно увидела его облик во всей красе в одной из передач немецкого телевидения. Ведущий представлял телезрителям гиганта немецкой промышленности, который за последний год увеличил свои прибыли более чем вдвое, уволив при этом десятки тысяч рабочих, после чего курс его акций взлетел на невиданную высоту… Я думаю, это самый короткий ответ на вопрос, что представляет собой капитализм сегодня. У этого капитализма нет больше никакого противника, нет никого, кто заставил бы его держаться в рамках, нет никого, кого бы он стыдился или из-за кого был бы вынужден скрывать свое истинное лицо… И поэтому он считает себя вправе распоясаться глобально и, ни с кем не считаясь, осуществлять свои планы, заставляя людей страдать духовно и телесно, как никогда раньше… и по этой самой причине у нас только в Европе девятнадцать миллионов безработных, от которых мы никогда не избавимся, напротив, все будет изменяться только к худшему, и уже скоро более трети всего мирового населения окажется за чертой бедности… и не по сорок тысяч детей будут умирать ежедневно от голода и болезней, а по пятьдесят, шестьдесят, а может быть, и по семьдесят тысяч…
Клод встала и посмотрела Филиппу прямо в глаза.
– …и по этой самой причине я близка к тому, чтобы опять стать коммунисткой, и поэтому же мадемуазель Кларисса Монье из информационного бюро меня на дух не переносит, да и многие другие люди ко мне не благоволят. – Она рассмеялась. – А теперь признайтесь, Филипп, я вас страшно напугала?
– Вовсе нет.
– Ну, не знаю, – улыбка все еще не сходила с ее лица. Она надела туфли. – Однако довольно об этом! Сейчас нам по расписанию «нашего дня» предстоит нечто приятное. Поедемте!
Он тоже поднялся с места.
– Куда?
– В одно место, самое замечательное для меня во всей Женеве. И не только для меня, но и для Сержа. И еще для многих, кто это место знает. Пойдемте! Только я должна сначала позвонить Сержу и обо всем с ним условиться.
– Обо всем с ним условиться, – повторил он.
Они направились ко входу в здание Центра.
– Да, он подъедет попозже. Он сказал, что тоже хочет встретиться с вами, чтобы поблагодарить вас.
– Поблагодарить? За что?
– Что вы нас простили.
– А ему это откуда известно?
– Я сегодня ночью ему тоже звонила.
– После того, что я сказал, что не желаю больше вас видеть?
– Да… Мне было до того плохо… а он мой лучший друг… и такой умный. Он сказал, чтобы я успокоилась. И что сегодня в десять вы будете ждать меня перед отелем. Вот он какой умный, Серж.
– Действительно, голова у него работает, проговорил он, испытывая легкий налет ревности. «К чему это? – подумал он сразу же. – С чего вдруг ты так осмелел, что считаешь, будто имеешь право ревновать? Один день. Один-единственный… И больше ты себе позволить не можешь. Не должен, и все! Мы с ней заключили джентльменское соглашение – и только. Соглашение на один день».
В холле Клод исчезла в телефонной будке. Быстро набрала номер и сразу заговорила. А потом присоединилась к Филиппу.
– Все в порядке. Он сказал, что рад… Сегодня пятница, и он вечером пойдет в синагогу. Он по пятницам всегда посещает синагогу. Серж – верующий.
– Ортодокс?
– Почему? Просто верит, и все. Помните, что вы сказали перед Дворцом Наций. «Если вы говорите кому-нибудь: «Ты должен верить в Бога», – цитировала она его, – это все равно, что сказать: «Ты должен быть красивым! Я тоже хотел бы быть красивым!» Это, по-моему, ваши слова? Припоминаете?
– Да, что-то в этом роде…
– Так вот, Сержу тоже хотелось быть красивым…
5Все веселятся, пляшут и поют, но шестеро на переднем плане, трое мужчин и три женщины, бедняки в дешевом платье, в соломенных шляпках и кепках на головах, с бумажными цветами в косах у женщин, не пляшут, не поют и не веселятся. Взявшись за руки, они плетутся по улице под натянутыми между деревьями гирляндами лампионов, мимо грязных и заляпанных краской стен доходных домов, расположенных по обеим сторонам улицы. На вид все они немного навеселе, эти прачки, служанки или белошвейки, эти заводские рабочие, углекопы или рубщики мяса с городского рынка. И только эти шестеро на переднем плане сохраняют полное спокойствие в этот вечер 14 июля, объявленный праздником в память о падении Бастилии, которую предки этих шестерых взяли штурмом во имя свободы, равенства и братства.
Ничего из этого так и не осуществилось, и тем не менее день 14 июля празднуют по всей Франции, веселятся, пляшут и поют ночь напролет на площадях и улицах. Шестеро на переднем плане, медленно волочащие ноги по улице, напомнили Филиппу Сорелю его мать и других мужчин и женщин, живших с ними по соседству в доме в гамбургском районе Харбург, доме настолько отвратительном, что даже бомбы обошли его стороной.
Картина называлась «14 июля», написал ее в 1895 году Теофиль Александр Стейнлен, прочитал Филипп на висевшей на стене табличке. Этот Стейнлен был наряду с Домье и Курбе одним из первых художников, отразивших в своем творчестве социальную борьбу своего времени. Рядом с Филиппом стоит Клод, она показывает ему противоположную стену, где висят и другие работы Стейлена, художника, о котором Сорель раньше ничего не знал, – он вообще в живописи не очень искушен. «Невидимый колокол, – думает он. – Вот он наконец исчезает, и все потому, что Клод придумала для нас этот день». У него появляется такое чувство, будто он вновь начинает жить только с сегодняшнего дня, с того момента как Клод начала показывать ему Женеву. Он уже познакомился со многими картинами и увидит их еще больше в этом просторном музее, в который попал благодаря ей.
Примерно час назад они остановились возле двухэтажного белого здания в стиле Второй Империи. За металлической оградой с позолоченными остриями стреловидных прутьев был узкий палисадник, а в само здание вела стрельчатая дверь из светлого дерева. Справа и слева от входа на мраморных плитах стояли две скульптуры много выше человеческого роста, и каждый из этих «стражей» держал в руках по факелу с позолоченным металлическим языком, имитирующим пламя.
– Вот, смотрите, – сказала Клод, – это лучшее, что есть в Женеве, – Пти Пале[31]31
Пти Пале (фр.) – Малый дворец.
[Закрыть], сооруженный в 1862 году. В 1967 году было решено отреставрировать и перестроить его. Начали копать вглубь, чтобы подвести под стены стальные несущие конструкции, и обнаружили при этом неплохо сохранившиеся части здания времен римского владычества. Архитекторы сумели вписать древние подземные своды в новые просторные помещения. Музей Пти Пале существует в его нынешнем виде двадцать пять лет. Его основал коллекционер Оскар Гес, здесь им выставлены сотни произведений искусства, в основном картины и скульптуры, созданные в период между 1870 и 1940 годами.
От дам, которые вышли в холл их приветствовать, Филипп узнал, что Клод здесь частый гость. Она представила его как друга, который совсем не знает Женеву. Заплатить за входной билет ему не позволили – «это исключено, месье Сорель, совершенно исключено! Мы рады видеть вас, добро пожаловать, и желаем приятно провести время!»
Они с Клод сначала прошли по залам первого этажа, где были выставлены работы импрессионистов. Перед «Портретом Габриэллы» в инвалидной коляске сидел очень старый господин, которого сопровождала еще молодая женщина. Немощный старец с благоговением смотрел на облик Габриэллы. Большой пунцовый рот, светящееся розоватое лицо, каштановые волосы, а в них красный цветок. Глаза полузакрыты. От чувственности и грусти, исходивших от этой картины, перехватывало дыхание. Старец улыбался, мысль его уходила далеко за пределы картины, теряясь где-то в песчаных пустынях времени.
Из картин пуантилистов Филиппа больше всего тронула работа Мориса Дени «Семья художника, или Занятия на каникулах». Трое детей сидят вокруг стола, на котором один из них, маленький мальчик, готовит уроки, а сестра наблюдает за ним вместе с молодой матерью семейства. Очень чистый и мягкий утренний свет. Лето, окно открыто, в корзине на подоконнике много цветов. Точка за точкой, розовой или белой краской – вот как написаны лица, и Филипп может разглядеть каждую ресничку маленького мальчика, который что-то пишет в своей тетради. Какая это счастливая семья, словно из прекрасного сна.
Он почувствовал, что и им самим овладевает сладостный покой, Клод смотрела куда-то в сторону, и они сейчас не разговаривали.
Скульптуры стояли на небольших возвышениях и в нишах, и посетители застывали перед ними, так же как и перед картинами, совершенно уйдя в себя. Другие посетители отдыхали на диванчиках, на удобных стульях и обтянутых бархатом скамьях. Филипп обратил внимание на юную парочку, которая, тесно прижавшись друг к другу, не могла оторвать глаз от чудесного полотна Эдуарда Вийара «Большой Тэдди». Эта картина в форме огромного овала так и блистала всеми красками, в особенности красной: за маленькими столиками в чайном салоне сидит множество гостей, им прислуживают официанты и официантки. «В какой удивительный мир, – подумал Филипп, – в какую волшебную страну привела меня в этот день Клод, в этот день, который она придумала для нас двоих».
– А теперь спустимся в цокольный этаж. Там выставлены работы самых известных мастеров парижской школы и знаменитейших художников с Монмартра…
Какая все-таки грандиозная мысль пришла в голову архитектору: совместить остатки древнего строения в их первозданном виде – с грубо отесанными камнями пола, с поперечными переходами, с мощными каменными плитами стен – и архитектуру сегодняшнего дня. По потолку были пущены полосы цветного стекла. За ними скрывались невидимые источники света. Можно было любоваться «Балом в «Мулен Руж» Марселя Лепрена, «Леском на Монмартре» со старой мельницей на заднем плане Альфонса Кизе и «Утренней серенадой» Пикассо, картинами Тулуз-Лотрека, Утрилло, Моизе Кизлинга и, наконец, «14 июля» Теофиля Александра Стейнлена с шестью фигурами на переднем плане, в кепках и соломенных шляпках, с бумажными цветами в косах. Как они идут мимо обшарпанных доходных домов, под гирляндами пестрых лампионов. Ах, свобода, ах, равенство, ах, братство – а они едва плетутся и не поют, не пляшут. Им не до веселья!
Она близка к тому, чтобы опять стать коммунисткой, сказала Клод. Филиппу вспоминаются другие, страшные картины жизни, которые он видел в галерее Молерона. На этой фотовыставке об ужасах войны. Если видишь то, что пришлось увидеть Клод как хроникеру своего времени, разве можно ее не понять? «Какой день, – думает Филипп, – после стольких мертвых, убитых лет… Всего один день, и все же… Какую жизнь я вел до сих пор! А что будет завтра?»
6Спустились по винтовой лестнице вниз на второй подземный этаж, открытый после раскопок. Здесь выставлены картины так называемых примитивистов двадцатого века. Большая картина Анри Руссо сразу приковывает к себе внимание Филиппа: какая глубина замысла, какая драма! Женщина в красной юбке, черной блузке и с красной косынкой на голове стоит на левой чаше огромных деревянных весов и держит в руках щит с надписью:
ВЛАСТЬ ПРИНАДЛЕЖИТ ТЕМ,
КТО ЗАСЛУЖИЛ ЭТО ДЕЛАМИ СВОИМИ
А на правой чаше стоит мужчина в праздничном одеянии, на голове у него корона, в руке скипетр, а в другой тоже щит, и надпись на нем:
Я – КОРОЛЕВСКОГО РОДА
А на табличке, прибитой к длинному шесту, надпись:
ВЕСЫ ХОРОШИХ ЗАКОНОВ
– Так называется эта картина, – шепотом объясняет Клод.
Вокруг коронованной особы толпятся адвокаты и священники, а возле женщины можно увидеть других бедных женщин с платками на головах, бедняков-мужчин, а впереди почему-то стоит лев.
На высокой подставке весов есть белая шкала со стрелкой. Перед ней лежит почти совсем обнаженный старик с седой бородой, а подле него – коса смерти. За плечами у него выросли черные крылья.
«Смерть, – подумал Филипп, – опять она, вездесущая, с тех пор как я в Женеве, она повсюду преследует меня. У этого воплощения смерти – белая борода и черные крылья за плечами…»
На картине чаша с женщиной, воплощающей добро, опустилась низко, а чаша с человеком в королевском наряде поднялась очень высоко. По сравнению с чашей женщины она словно невесома, а Смерть указывает на белую шкалу весов, стрелка которых под тяжестью чаши женщины сместилась налево в самый край. «Смотрите, – как бы говорит всем Смерть, – вот как обстоят дела…»
– Да, но почему лев?
– Что «почему лев»?
– Почему он на стороне бедняков? Почему не со святошами, не с адвокатами и не с королем?
– Вы делаете успехи, Филипп, – ответила Клод, понизив голос и улыбаясь. – Львы тоже бывают разные. Некоторые из них на стороне бедняков.
Он инстинктивно потянулся к ее руке, но она быстро отступила в сторону и сказала:
– А сейчас – на второй этаж. Для этого воспользуемся лифтом. На первый этаж можно попасть только со второго.
В кабине лифта тесно. Они стоят почти вплотную друг к другу. Его так и тянет обнять ее, прижать к себе. Но он, разумеется, этого не делает, наоборот, всеми силами старается даже случайно не задеть ее, потому что еще не забыл, как она, оцепеневшая, выдавила из себя в машине: «никогда не прикасайтесь ко мне… Больше никогда, я прошу вас, Филипп!»
На втором этаже повсюду картины, и скульптуры, изображающие людей, человекоподобных животных и звероподобных людей, а под стенами расставлены стулья и маленькие диванчики для уставших посетителей. «Ощущение такое, будто ты попал в дом, в котором все его обитатели счастливы, – думает Филипп. – Да, Клод права, этот музей, наверное, самое замечательное из всего, что есть в Женеве». Вдруг он увидел пожилую женщину. Ей никак не меньше семидесяти, седые волосы совсем поредели. Ее морщинистое лицо с множеством коричневых пигментных пятен напоминает кратер вулкана. Взгляд потухший, одно из крыльев носа совсем отсутствует – очевидно, после много лет назад сделанной операции. Рот запал так, что его почти не видно. Она, с искривленным позвоночником, сидит в инвалидной коляске перед мраморной статуей девушки-водоноса с кувшином на левом плече. Эта мраморная девушка неизъяснимо прекрасна. Старуха неподвижно сидит перед скульптурой и рассматривает ее.
Клод тихо говорит Филиппу:
– Эту скульптуру девушки-водоноса Пти Пале приобрел год назад. Ее изваял Феликс Сарваж, живший в Женеве с 1940 по 1946 годы. Через три месяца после того, как эту скульптуру выставили, старуха в первый раз появилась в музее. Ее подняли сюда в коляске на лифте. И она день за днем, с утра до вечера сидела перед этой мраморной девушкой. Через две недели она на некоторое время пропала, заболела, наверное, но потом появилась вновь, и с этого момента она стала словно частью этого дома. Она появляется здесь не реже, чем через день. Конечно, на это обратили внимание. Но кто бы с ней ни заговаривал, она не отвечала, пока одна из тех двух дам, которые встретили нас в вестибюле, не спросила ее прямо, кто она такая. Тогда что-то ожило на ее мертвом лице и в потухших было глазах, она даже растянула в некоем подобии улыбки свои бескровные губы. Указывая на прекрасную девушку, она тонким голосом проговорила: «Она – это я. Весной 1944 года я позировала месье Сарважу для этой статуи девушки-водоноса».